https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-dlya-vannoj/dlya-belya/
Неизвестно, сколько времени они изучали ее жесты и предметы, ее окружавшие, словно проверяя их по запаху. Наконец появилось то, что они могли вдохнуть, когда, после бесконечного ужина, проводили ее до спальни. В постели лежал мужчина, который источал запах одеколона и беспрестанно слушал «Болеро» Равеля с помощью пульта управления. Перед кроватью стоял аквариум с лиловой рыбкой и дурацкими пузырьками. Он занимался любовью в благочестивом молчании: сперва положил золотое обручальное кольцо на ночной столик рядом с пятью заранее приготовленными фирменными презервативами. Она проводила ногтями по его спине достаточно сильно, чтобы он почувствовал, и достаточно нежно, чтобы не оставлять следов. На седьмом «Болеро» она сказала:
— Прости, — села на кровати, оделась, обула черные туфли на шпильке и вышла, не говоря ни слова. Последним, что они увидели, была тихонько закрытая дверь.
Шел дождь. Асфальт служил зеркалом для черного каблучка-шпильки, блестящий глаз смотрел на каблук и на зеркало.
— Дождь, — сказал Дизель.
Они подняли глаза, свет уже другой, серый, мало народу, шорох шин и грязные лужи. Размокшие туфли, вода затекает за воротник. На часах совершенно неудобоваримое время.
— Пошли, — сказал Дизель.
— Пошли, — не сказал Пумеранг.
Дизель шел с трудом, медленно, приволакивая левую ногу в уродливом ботинке, громадный, обремененный ногой, которая искривлялась ниже колена, едва сгибалась, скрючивая каждый шаг в кубистском танце. Он дышал тяжело, как велосипедист на подъеме, в гадком и мучительном ритме. Пумеранг знал наизусть каждый вдох и каждый шаг. Он вцепился в Дизеля и пританцовывал танго, демонстрируя усталость участника танцевального марафона.
Вот один и другой, рядом, полусгнившие куски города по пути, жидкий свет светофоров, машины едут на третьей скорости, производя шум сливного бачка, каблук на земле, все более далекий, увлажненный глаз, без век, без ресниц, совершенный глаз.
Фото Уолта Диснея было чуть больше размером, чем снимок Евы Браун. Оно хранилось в рамке светлого дерева с гибкой подставкой сзади, на случай необходимости. Седоволосый Уолт Дисней, улыбаясь, сидел верхом на паровозике. Обычном детском паровозике с локомотивом и несколькими вагонами. Без рельсов и на резиновых колесиках. Паровозик из Диснейленда, Аннахейм, штат Калифорния.
— Ясно?
— Вроде того.
— В общем, он был самым великим, да, самым великим. Жуткий реакционер, если хочешь, но он умел создавать счастье, это был его талант, добиваться счастья, без больших сложностей, он старался для всех, величайший производитель счастья, никогда не виданного счастья, для всех карманов, на любой вкус; эти его истории про уток, и гномов, и кукол, подумай, как бы он делал их, и все же он устроил там большой бардак, что-то в этом роде, и потом тебя спрашивают, что такое счастье, даже если тебя от этого тошнит, ты должен допустить, что, пожалуй, это не совсем так, но какой у него вкус, характер, я хочу сказать, как говорят о землянике или малине, у счастья вот этот вкус, и пусть это подделка, пусть это не подлинное счастье, скажем так, настоящее; но это были чудесные копии, лучше оригинала, которые невозможно было…
— Хватит.
— Хватит?
— Да.
— Ну и как?
— Ничего.
— Пошли?
— Пошли.
Пошли? Пошли.
1
— До чего отвратный дом, — сказала Шатци.
— Да, — подтвердил Гульд.
— Совершенно отвратный дом, поверь мне.
Если придерживаться точных формулировок точно, Гульд был гением. Чтобы установить этот факт, создали специальную комиссию из пяти профессоров, которые проэкзаменовали его в шестилетнем возрасте, тестируя три дня подряд. На основании параметров Стокена его следовало отнести к разряду «дельта»; на этом уровне мыслительных способностей интеллект подобен чудовищной машине, границы возможностей которой трудно предсказать. Временно ему определили IQ, равный 108, число достаточно невероятное. Его забрали из начальной школы, где в течение шести дней он пытался казаться нормальным, и поручили группе университетских исследователей. В одиннадцать лет он стал лауреатом в области теоретической физики за работу по решению уравнения Хаббарда в двух измерениях.
— Что делают ботинки в холодильнике?
— Бактерии.
— То есть?
— Я изучаю бактерии. В ботинках лежат увеличительные стекла. Бактерии грамположительные.
— А заплесневелая курица — тоже дело бактерий?
— Курица?
В доме Гульда было два этажа. Восемь комнат и другие помещения, вроде гаража или погреба. В гостиной лежал ковер — имитация тосканских кирпичных плиток, но поскольку он был толщиной четыре сантиметра, то в этом не находили ничего особенно хорошего. В угловой комнате на втором этаже находился настольный футбол. Ванная комната — вся красная, включая сантехнику. Общее впечатление было таким, будто это очень богатый дом, который ФБР обшарила в поисках микрофильма о том, как Президент трахался в борделях Невады.
— Как можно жить в такой обстановке?
— На самом деле я живу не здесь.
— Но дом ведь твой?
— Вроде того. У меня две комнаты в колледже, внизу, при университете. Там и столовая есть.
— Ребенок не должен жить в колледже. Ребенок не должен был бы даже учиться в таком месте вообще.
— А что должен был бы делать ребенок?
— Не знаю… играть со своей собакой, подделывать подписи родителей, останавливать кровотечение из носа, что-то в этом роде. Но уж конечно не жить в колледже.
— Подделывать что?
— Ладно, проехали.
— Подделывать?
— Хотя бы гувернантку… По крайней мере, могли бы нанять гувернантку, твой отец никогда не задумывался об этом?
— У меня есть гувернантка.
— Честно?
— В каком-то смысле.
— В каком смысле, Гульд?
Отец Гульда соглашался, что ребенку нужна гувернантка, ее звали Люси. По пятницам, в девятнадцать пятнадцать, он звонил, чтобы узнать, все ли в порядке. Тогда Гульд подзывал к телефону Пумеранга. Пумеранг великолепно имитировал голос Люси.
— Но ведь Пумеранг немой?
— Вот именно. И Люси тоже немая.
— У тебя немая гувернантка?
— Не совсем. Мой отец считает, что я должен иметь гувернантку, оплата ежемесячно почтовым переводом, ну, я и сказал ему, что она очень хорошая, только немая.
— И он по телефону узнает, как дела?
— Да.
— Гениально.
— Срабатывает. Пумеранг великолепен, Знаешь, это разные вещи — слушать молчание звезд или молчание немого. Это разные виды тишины. Мой отец не дал бы себя обмануть.
— Должно быть, твой отец очень умный.
— Он работает на оборону.
— Уже слышала.
В день окончания Гульдом университета его отец прилетел с военной базы в Арпака и посадил свой вертолет на лужайку перед университетом. Собралась куча народа. Ректор произнес великолепную речь. Один из наиболее значительных отрывков был посвящен бильярду. «Мы смотрим на твои человеческие и научные свершения, дорогой Гульд, как на параболу мудрости, которую опытная рука Господня запечатлела на бильярдном шаре твоего разума, опуская его на зеленое сукно бильярда жизни. Ты — бильярдный шар, Гульд, и бежишь между бортами знания, вычерчивая безошибочную траекторию, по которой ты тихо катишься при нашем восхищении и поддержке в лузу славы и успеха. Скажу тебе по секрету, сынок, но с огромной гордостью, вот что скажу тебе: у этой лузы есть имя, эта луза называется Нобелевская премия». Из всей речи самое большое впечатление на Гульда произвела фраза: ты — бильярдный шар, Гульд. Поскольку он, ясное дело, был склонен верить своим профессорам, то сделал вывод, что его жизнь должна катиться как предопределено свыше, и позднее, в течение многих лет он пытался почувствовать на своей коже ласковое прикосновение зеленого сукна и распознать в приступах внезапной боли травму от удара о ровные борта, геометрически точно рассчитанную. Неудачные обстоятельства — он выяснил, что детям в бильярдный зал вход воспрещен, — слишком долго мешали ему проверить, как в действительности позолоченный его воображением образ бильярда мог бы превратиться в точную метафору ошибки и весьма убедительное обоснование точности, недоступной человеку. Вечер, проведенный «У Мерри», мог бы дать полезную информацию о непоправимом вмешательстве случая в любой геометрический расчет. Под дымчатым светом, тяжело падавшим на закапанное жиром зеленое сукно, он увидел бы лица, на которых, словно иероглифами, было написано поражение, утрата иллюзий, в которых гармонично сплетались желанное и реальное, воображаемое и факты. Для него не составило бы труда открыть в конце концов несовершенство мира, где в высшей степени невероятно распознать среди физиономий игроков торжественный и успокаивающий Божий лик. Но, как уже было сказано, «У Мерри» ты оказываешься только по предъявлении диплома, и это позволило прекрасной метафоре ректора — вопреки всякой логике, — долгие годы оставаться нетронутой в воображении Гульда, подобно священной иконе, спасшейся от бомбардировки. Итак, эта икона внутри него оставалась нетронутой, но, годы спустя, неожиданно настал день, опустошивший его жизнь. Он даже нашел тогда время взглянуть на нее — сквозь все шрамы — пристально, любовно и безнадежно, прежде чем попрощаться с ней самым жестоким образом, на который он только был способен.
— А ты работаешь, Шатци?
— Нет, Гульд.
— Хочешь стать моей гувернанткой?
— Да.
2
За домом Гульда находилось футбольное поле. Гоняли мяч только сопляки, те же, кто постарше, стояли либо на скамейке запасных и вопили, либо на небольшой деревянной трибунке, где жевали и точно так же вопили. И перед воротами, и в центре поля росла трава, так что это было отличное футбольное поле. Гульд, Дизель и Пумеранг часами простаивали, глядя на него из окна спальни. Их интересовали игры, тренировки, словом, все, что попадало в поле зрения. Гульд вел записи, поскольку у него имелась собственная теория. Он был убежден, что каждому игроку соответствует точная морфологическая и психологическая конфигурация. Он мог распознать центрального нападающего, даже когда ему приходила замена или когда он надевал майку под номером девять. Его мощная фигура была запечатлена на фотографиях команд; Гульд исследовал их некоторое время, а затем мог сказать, в какой сборной играет вот этот усатый или кто был правым крайним нападающим. Он подсчитал, что погрешность равна 28 процентам. Он старался свести это число к десяти, используя каждую возможность, когда мальчики играли на поле у дома. Защитники доставляли еще больше хлопот, поскольку распознать их было относительно просто, а вот понять — правый это или левый — было уже затруднительно. Обычно правый защитник был более крепок, но менее развит в психологическом отношении. При таком рациональном подходе он продвигался вперед в соответствии с логическими умозаключениями, вообще не позволяя себе фантазировать. Он подтягивал спадающие гетры и изредка сплевывал на землю. Левый же защитник, напротив, тянул время, принимая на себя атаки правого нападающего из другой команды — особенно эффектный прием, совершенно неожиданный для противника, склонного к анархии, а следовательно, и к слабоумию. Правый крайний нападающий превратил свою часть поля в территорию без правил, единственной стабильной системой отсчета была боковая линия, белая полоса, начерченная мелом, около которой он кружил, как неизлечимый маньяк. Левый защитник — как защитник — был психологически устойчив, больше подчинялся порядку и геометрии и поневоле приноравливался к невыгодной для него экосистеме, а значит, изначально был обречен на проигрыш. Необходимость постоянно приспосабливать свои реакции к совершенно неожиданным схемам приговорила его к вечной душевной — а часто и физической — неустойчивости. Этим и объясняется его поведение — стремление отрастить длинные волосы, уйти с поля из чувства протеста и перекреститься, когда прозвучит свисток к началу матча. Короче говоря, отличить правого защитника на фотографии было практически невозможно. Гульду, правда, изредка удавалось.
Дизель разглядывал игроков, поскольку ему нравились удары головой. Он испытывал необычайное удовольствие, когда с поля доносился удар по черепу, и каждый раз, когда это случалось, произносил: «Псих», каждый долбаный раз, с довольной физиономией: «Псих». Однажды мальчик внизу отбил мяч головой, мяч долетел до перекладины ворот и отскочил назад, мальчик вновь отбил его головой в центр ворот, нырнул вперед и принял мяч головой раньше, чем тот коснулся земли, он лишь слегка задел его и рухнул в воротах. Тут Дизель сказал: «Ну, натуральный псих». Все остальное время он говорил только: «Псих».
Пумеранг смотрел матчи, потому что искал зрелища, которое видел раньше по телеку. По его мнению, оно было столь захватывающим, что не могло исчезнуть навсегда, определенно оно должно было бродить по всем футбольным полям мира, и он простаивал здесь, в ожидании того, что произойдет на этой детской площадке. Он выяснил количество футбольных полей, которые существуют в мире, — один миллион восемьсот четыре — и прекрасно понимал, что возможность увидеть, как проходят все матчи, для него сводилась к минимуму. Но на основании расчетов, выполненных Гульдом, вероятность этого была чуть выше, чем, например, родиться немым. Поэтому Пумеранг выжидал. Зрелище, если быть точным, состояло в следующем: затянувшаяся передача вратаря, центральный нападающий выпрыгивает на три четверти и пасует головой, вратарь противника выходит из ворот и бьет мяч на лету, мяч отлетает назад, за центральную линию поля через всех игроков, отскакивает от перекладины, минует ошеломленного вратаря и скрывается в сетке ворот, рядом со штангой. С точки зрения утонченного любителя футбола, речь шла о нелепой случайности. Но Пумеранг настаивал на том, что за формой, чисто эстетической, ему несколько раз доводилось видеть нечто более гармоничное и элегантное. «Это как если бы все происходило в аквариуме, — молча пытался объяснить он, — как если бы все передвигалось в толще воды, медленно и плавно, с мячом, неспешно проплывающим в воздухе, игроки неторопливо превращались бы в рыб, смотрели бы, разевая рты, вертели бы рыбьими головами вправо и влево, оглушенные и растерянные, вратарь вовсю шевелил бы жабрами, в то время как мяч скользил бы мимо него;
1 2 3 4 5 6
— Прости, — села на кровати, оделась, обула черные туфли на шпильке и вышла, не говоря ни слова. Последним, что они увидели, была тихонько закрытая дверь.
Шел дождь. Асфальт служил зеркалом для черного каблучка-шпильки, блестящий глаз смотрел на каблук и на зеркало.
— Дождь, — сказал Дизель.
Они подняли глаза, свет уже другой, серый, мало народу, шорох шин и грязные лужи. Размокшие туфли, вода затекает за воротник. На часах совершенно неудобоваримое время.
— Пошли, — сказал Дизель.
— Пошли, — не сказал Пумеранг.
Дизель шел с трудом, медленно, приволакивая левую ногу в уродливом ботинке, громадный, обремененный ногой, которая искривлялась ниже колена, едва сгибалась, скрючивая каждый шаг в кубистском танце. Он дышал тяжело, как велосипедист на подъеме, в гадком и мучительном ритме. Пумеранг знал наизусть каждый вдох и каждый шаг. Он вцепился в Дизеля и пританцовывал танго, демонстрируя усталость участника танцевального марафона.
Вот один и другой, рядом, полусгнившие куски города по пути, жидкий свет светофоров, машины едут на третьей скорости, производя шум сливного бачка, каблук на земле, все более далекий, увлажненный глаз, без век, без ресниц, совершенный глаз.
Фото Уолта Диснея было чуть больше размером, чем снимок Евы Браун. Оно хранилось в рамке светлого дерева с гибкой подставкой сзади, на случай необходимости. Седоволосый Уолт Дисней, улыбаясь, сидел верхом на паровозике. Обычном детском паровозике с локомотивом и несколькими вагонами. Без рельсов и на резиновых колесиках. Паровозик из Диснейленда, Аннахейм, штат Калифорния.
— Ясно?
— Вроде того.
— В общем, он был самым великим, да, самым великим. Жуткий реакционер, если хочешь, но он умел создавать счастье, это был его талант, добиваться счастья, без больших сложностей, он старался для всех, величайший производитель счастья, никогда не виданного счастья, для всех карманов, на любой вкус; эти его истории про уток, и гномов, и кукол, подумай, как бы он делал их, и все же он устроил там большой бардак, что-то в этом роде, и потом тебя спрашивают, что такое счастье, даже если тебя от этого тошнит, ты должен допустить, что, пожалуй, это не совсем так, но какой у него вкус, характер, я хочу сказать, как говорят о землянике или малине, у счастья вот этот вкус, и пусть это подделка, пусть это не подлинное счастье, скажем так, настоящее; но это были чудесные копии, лучше оригинала, которые невозможно было…
— Хватит.
— Хватит?
— Да.
— Ну и как?
— Ничего.
— Пошли?
— Пошли.
Пошли? Пошли.
1
— До чего отвратный дом, — сказала Шатци.
— Да, — подтвердил Гульд.
— Совершенно отвратный дом, поверь мне.
Если придерживаться точных формулировок точно, Гульд был гением. Чтобы установить этот факт, создали специальную комиссию из пяти профессоров, которые проэкзаменовали его в шестилетнем возрасте, тестируя три дня подряд. На основании параметров Стокена его следовало отнести к разряду «дельта»; на этом уровне мыслительных способностей интеллект подобен чудовищной машине, границы возможностей которой трудно предсказать. Временно ему определили IQ, равный 108, число достаточно невероятное. Его забрали из начальной школы, где в течение шести дней он пытался казаться нормальным, и поручили группе университетских исследователей. В одиннадцать лет он стал лауреатом в области теоретической физики за работу по решению уравнения Хаббарда в двух измерениях.
— Что делают ботинки в холодильнике?
— Бактерии.
— То есть?
— Я изучаю бактерии. В ботинках лежат увеличительные стекла. Бактерии грамположительные.
— А заплесневелая курица — тоже дело бактерий?
— Курица?
В доме Гульда было два этажа. Восемь комнат и другие помещения, вроде гаража или погреба. В гостиной лежал ковер — имитация тосканских кирпичных плиток, но поскольку он был толщиной четыре сантиметра, то в этом не находили ничего особенно хорошего. В угловой комнате на втором этаже находился настольный футбол. Ванная комната — вся красная, включая сантехнику. Общее впечатление было таким, будто это очень богатый дом, который ФБР обшарила в поисках микрофильма о том, как Президент трахался в борделях Невады.
— Как можно жить в такой обстановке?
— На самом деле я живу не здесь.
— Но дом ведь твой?
— Вроде того. У меня две комнаты в колледже, внизу, при университете. Там и столовая есть.
— Ребенок не должен жить в колледже. Ребенок не должен был бы даже учиться в таком месте вообще.
— А что должен был бы делать ребенок?
— Не знаю… играть со своей собакой, подделывать подписи родителей, останавливать кровотечение из носа, что-то в этом роде. Но уж конечно не жить в колледже.
— Подделывать что?
— Ладно, проехали.
— Подделывать?
— Хотя бы гувернантку… По крайней мере, могли бы нанять гувернантку, твой отец никогда не задумывался об этом?
— У меня есть гувернантка.
— Честно?
— В каком-то смысле.
— В каком смысле, Гульд?
Отец Гульда соглашался, что ребенку нужна гувернантка, ее звали Люси. По пятницам, в девятнадцать пятнадцать, он звонил, чтобы узнать, все ли в порядке. Тогда Гульд подзывал к телефону Пумеранга. Пумеранг великолепно имитировал голос Люси.
— Но ведь Пумеранг немой?
— Вот именно. И Люси тоже немая.
— У тебя немая гувернантка?
— Не совсем. Мой отец считает, что я должен иметь гувернантку, оплата ежемесячно почтовым переводом, ну, я и сказал ему, что она очень хорошая, только немая.
— И он по телефону узнает, как дела?
— Да.
— Гениально.
— Срабатывает. Пумеранг великолепен, Знаешь, это разные вещи — слушать молчание звезд или молчание немого. Это разные виды тишины. Мой отец не дал бы себя обмануть.
— Должно быть, твой отец очень умный.
— Он работает на оборону.
— Уже слышала.
В день окончания Гульдом университета его отец прилетел с военной базы в Арпака и посадил свой вертолет на лужайку перед университетом. Собралась куча народа. Ректор произнес великолепную речь. Один из наиболее значительных отрывков был посвящен бильярду. «Мы смотрим на твои человеческие и научные свершения, дорогой Гульд, как на параболу мудрости, которую опытная рука Господня запечатлела на бильярдном шаре твоего разума, опуская его на зеленое сукно бильярда жизни. Ты — бильярдный шар, Гульд, и бежишь между бортами знания, вычерчивая безошибочную траекторию, по которой ты тихо катишься при нашем восхищении и поддержке в лузу славы и успеха. Скажу тебе по секрету, сынок, но с огромной гордостью, вот что скажу тебе: у этой лузы есть имя, эта луза называется Нобелевская премия». Из всей речи самое большое впечатление на Гульда произвела фраза: ты — бильярдный шар, Гульд. Поскольку он, ясное дело, был склонен верить своим профессорам, то сделал вывод, что его жизнь должна катиться как предопределено свыше, и позднее, в течение многих лет он пытался почувствовать на своей коже ласковое прикосновение зеленого сукна и распознать в приступах внезапной боли травму от удара о ровные борта, геометрически точно рассчитанную. Неудачные обстоятельства — он выяснил, что детям в бильярдный зал вход воспрещен, — слишком долго мешали ему проверить, как в действительности позолоченный его воображением образ бильярда мог бы превратиться в точную метафору ошибки и весьма убедительное обоснование точности, недоступной человеку. Вечер, проведенный «У Мерри», мог бы дать полезную информацию о непоправимом вмешательстве случая в любой геометрический расчет. Под дымчатым светом, тяжело падавшим на закапанное жиром зеленое сукно, он увидел бы лица, на которых, словно иероглифами, было написано поражение, утрата иллюзий, в которых гармонично сплетались желанное и реальное, воображаемое и факты. Для него не составило бы труда открыть в конце концов несовершенство мира, где в высшей степени невероятно распознать среди физиономий игроков торжественный и успокаивающий Божий лик. Но, как уже было сказано, «У Мерри» ты оказываешься только по предъявлении диплома, и это позволило прекрасной метафоре ректора — вопреки всякой логике, — долгие годы оставаться нетронутой в воображении Гульда, подобно священной иконе, спасшейся от бомбардировки. Итак, эта икона внутри него оставалась нетронутой, но, годы спустя, неожиданно настал день, опустошивший его жизнь. Он даже нашел тогда время взглянуть на нее — сквозь все шрамы — пристально, любовно и безнадежно, прежде чем попрощаться с ней самым жестоким образом, на который он только был способен.
— А ты работаешь, Шатци?
— Нет, Гульд.
— Хочешь стать моей гувернанткой?
— Да.
2
За домом Гульда находилось футбольное поле. Гоняли мяч только сопляки, те же, кто постарше, стояли либо на скамейке запасных и вопили, либо на небольшой деревянной трибунке, где жевали и точно так же вопили. И перед воротами, и в центре поля росла трава, так что это было отличное футбольное поле. Гульд, Дизель и Пумеранг часами простаивали, глядя на него из окна спальни. Их интересовали игры, тренировки, словом, все, что попадало в поле зрения. Гульд вел записи, поскольку у него имелась собственная теория. Он был убежден, что каждому игроку соответствует точная морфологическая и психологическая конфигурация. Он мог распознать центрального нападающего, даже когда ему приходила замена или когда он надевал майку под номером девять. Его мощная фигура была запечатлена на фотографиях команд; Гульд исследовал их некоторое время, а затем мог сказать, в какой сборной играет вот этот усатый или кто был правым крайним нападающим. Он подсчитал, что погрешность равна 28 процентам. Он старался свести это число к десяти, используя каждую возможность, когда мальчики играли на поле у дома. Защитники доставляли еще больше хлопот, поскольку распознать их было относительно просто, а вот понять — правый это или левый — было уже затруднительно. Обычно правый защитник был более крепок, но менее развит в психологическом отношении. При таком рациональном подходе он продвигался вперед в соответствии с логическими умозаключениями, вообще не позволяя себе фантазировать. Он подтягивал спадающие гетры и изредка сплевывал на землю. Левый же защитник, напротив, тянул время, принимая на себя атаки правого нападающего из другой команды — особенно эффектный прием, совершенно неожиданный для противника, склонного к анархии, а следовательно, и к слабоумию. Правый крайний нападающий превратил свою часть поля в территорию без правил, единственной стабильной системой отсчета была боковая линия, белая полоса, начерченная мелом, около которой он кружил, как неизлечимый маньяк. Левый защитник — как защитник — был психологически устойчив, больше подчинялся порядку и геометрии и поневоле приноравливался к невыгодной для него экосистеме, а значит, изначально был обречен на проигрыш. Необходимость постоянно приспосабливать свои реакции к совершенно неожиданным схемам приговорила его к вечной душевной — а часто и физической — неустойчивости. Этим и объясняется его поведение — стремление отрастить длинные волосы, уйти с поля из чувства протеста и перекреститься, когда прозвучит свисток к началу матча. Короче говоря, отличить правого защитника на фотографии было практически невозможно. Гульду, правда, изредка удавалось.
Дизель разглядывал игроков, поскольку ему нравились удары головой. Он испытывал необычайное удовольствие, когда с поля доносился удар по черепу, и каждый раз, когда это случалось, произносил: «Псих», каждый долбаный раз, с довольной физиономией: «Псих». Однажды мальчик внизу отбил мяч головой, мяч долетел до перекладины ворот и отскочил назад, мальчик вновь отбил его головой в центр ворот, нырнул вперед и принял мяч головой раньше, чем тот коснулся земли, он лишь слегка задел его и рухнул в воротах. Тут Дизель сказал: «Ну, натуральный псих». Все остальное время он говорил только: «Псих».
Пумеранг смотрел матчи, потому что искал зрелища, которое видел раньше по телеку. По его мнению, оно было столь захватывающим, что не могло исчезнуть навсегда, определенно оно должно было бродить по всем футбольным полям мира, и он простаивал здесь, в ожидании того, что произойдет на этой детской площадке. Он выяснил количество футбольных полей, которые существуют в мире, — один миллион восемьсот четыре — и прекрасно понимал, что возможность увидеть, как проходят все матчи, для него сводилась к минимуму. Но на основании расчетов, выполненных Гульдом, вероятность этого была чуть выше, чем, например, родиться немым. Поэтому Пумеранг выжидал. Зрелище, если быть точным, состояло в следующем: затянувшаяся передача вратаря, центральный нападающий выпрыгивает на три четверти и пасует головой, вратарь противника выходит из ворот и бьет мяч на лету, мяч отлетает назад, за центральную линию поля через всех игроков, отскакивает от перекладины, минует ошеломленного вратаря и скрывается в сетке ворот, рядом со штангой. С точки зрения утонченного любителя футбола, речь шла о нелепой случайности. Но Пумеранг настаивал на том, что за формой, чисто эстетической, ему несколько раз доводилось видеть нечто более гармоничное и элегантное. «Это как если бы все происходило в аквариуме, — молча пытался объяснить он, — как если бы все передвигалось в толще воды, медленно и плавно, с мячом, неспешно проплывающим в воздухе, игроки неторопливо превращались бы в рыб, смотрели бы, разевая рты, вертели бы рыбьими головами вправо и влево, оглушенные и растерянные, вратарь вовсю шевелил бы жабрами, в то время как мяч скользил бы мимо него;
1 2 3 4 5 6