https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Vitra/s20/
— Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить. Учитель, — говорит провинциал. — Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему, право, мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.
— Я знаю, — говорит Аристотель. — Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?
Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.
— Пожалуй, — соглашается провинциал. — Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал, но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой. Учитель, и с вами, почтенные перипатетики, опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется столько мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.
Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышат шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев — уверяют, что там где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.
Берег моря покоен и тих. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать, кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.
Великий Аристотель спокоен — его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное — создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.
Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой.
Он — про себя — великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь ловцом удачи, использовавшим счастливый случай: то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», — право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.
В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий невидимого эллина, обязан с примерной твердостью устранять все, вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых, липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Какого он там, Александр? — приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.
Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца — скоро, очень скоро…
Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.
Элогий четвертый
— Старая, из какой такой глины Прометей вас, баб, вылепил? За день наломаешься в мастерской — что я для собственного удовольствия кувшины делаю? — и что же я дома нахожу? Всю неделю на столе бобы, надоело, в глотку не лезут, шерсти куча лежит нечесаной, а ты вместо шерсти опять язык чешешь с соседками? Ну о чем можно болтать весь вечер?
— Александр умер.
— Кожевник, что ли? Хромой?
— Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувилоне каком-то, что ли. Где такой?
— Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…
— В чем, гончарная твоя душа?
— Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра — храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил…
Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи.
Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города. Кто их видел, эти царства, города, драконов?
Македония — вот она, не изменилась ни чуточки, те же бобы, те же горшки, те же звезды. Забор еще при моем отце покосился, так и стоит.
Я тебе вот что скажу, старая: все врут. Был Александр — и ушел. Кто его знает, где он сгинул. А все, что о нем потом наплели — ложь. И Вувилона нет никакого. Выдумки одни. Слушай больше.
ДОМОЙ, ГДЕ РИМСКАЯ ДОРОГА
Он сидел за столом, сколоченным из толстенных плах, исхудавший, заросший густой щетиной. Жареная курица дергалась в его нетерпеливых ладонях, как живая, он вонзал зубы в мясо и резко дергал головой назад, отрывая куски, глотал, не прожевав толком, торопливо отхлебывал эль, давился, кашлял. Справа стояло набитое наспех обглоданными костями блюдо, слева стояли кувшины. Парочка зажиточных иоменов, оборванный монах, важничавший писец, белобрысый клирик и несколько крепко пахнущих селедкой рыбаков держались ближе к двери. На всякий случай. Возвращавшихся не всегда можно было понять, иногда они сатанели мгновенно и без видимых причин. За окном было густо-синее кентское небо, скучные холмы и старая римская дорога, пережившая не одну династию.
Он отшвырнул пригоршню куриных костей и схватил кувшин. Запрокинул голову. Эль потек на грязную старую кольчугу, на колени. Брызнули мокрые черепки.
— Вот такие-то дела, — со вздохом сказал в пространство трактирщик. Бесхитростное на первый взгляд замечание на деле имело массу оттенков и сейчас вполне сошло бы за попытку начать разговор.
— Песок, — сказал рыцарь, ни на кого не глядя. — И снова песок. И сто раз песок, болваны…
Он поднял обеими руками меч и с силой воткнул его в пол, целясь в некстати прошмыгнувшую кошку. Промахнулся и грустно покривил губы.
— А там нет кошек, — сказал он вдруг. — И ничего там нет, кроме песка. Песок становится пыльными бурями, а из бурь налетают сарацины.
Господи, ну почему? Почему все так непохоже на саги и эпосы? Когда мы высадились в Алеппо, каждый был Роландом или уж Тэллефером по крайней мере. Мы грезили снами о смуглых красавицах, набитых драгоценностями подземельях и блистательных поединках на глазах у короля. И ничего подобного! — Он сгреб пустой, кувшин и шваркнул им в монаха. — Ристалища обернулись нудными каждодневными рубками, божественные красавицы — скучными шлюхами, а гроб господен — просто щербатая и пыльная каменная плита. И султан Саладин никак не желал сдаваться, прах его побери…
— Но пряности? — осторожно заметил трактирщик, стоя так, чтобы при необходимости одним рывком нырнуть в открытую дверь. «Совсем мальчишка», подумал он, жалеючи.
— Пряности… — глаза рыцаря были трезвыми и стеклянными. — Подумаешь, достижение — привезли сотню мешков с приправой для супа да семена овощей. Где зачарованные принцессы, я тебя спрашиваю? Где волшебные самоцветы? Колдуны? Драконы? Заколдованные замки? Будь они все прокляты — и Ричард Львиное Сердце, и Болдуин, и остальные! Они отравили нам души. Они обманули нас. Обещали небывалые приключения, прекрасные чужие страны, похожие на миражи, а привели в преисподнюю — чахлые пальмы, верблюжий навоз и грязные лачуги, над которыми глупо вздымается крепость Крак. И даже миражи — это миражи столь же гнусных домишек и кустов…
Окно выходило на юг. На юге лежала та земля, откуда он приплыл вчера. Он скривил губы, отвернулся и звонко сплюнул на пол. Беззвучно подкравшийся трактирщик ловко поставил рядом с его обтянутым дырявой кольчугой локтем полный кувшин…
— Я и смотреть не хочу в ту сторону, — громко объявил рыцарь. — Той стороны света для меня не существует. Есть только север, запад и восток — и никакого юга! Там смешались с песком глупые иллюзии несчастных юнцов! У меня даже Изольды нет! И Дюрандаля нет! — он допил эль и отер тубы кольчужным рукавом, оцарапав их до крови.
— Что же, все вернулись? — тихо поинтересовался трактирщик.
Рыцарь мутно посмотрел на него, захохотал и махнул рукой.
— Какое там, старина… Эти болваны по-прежнему барахтаются в песках. Через неделю штурм Иерусалима, будут реветь трубы, будут трещать копья, и кучка упрямых идиотов усердно станет притворяться, что за их спинами — Ронсеваль. Ну и пусть. Сколько угодно. Только без меня. В этом мире нет ничего среднего. Либо подвиг, либо грязь.
Третьего не дано. И они там третий год играют в кошки-мышки с сарацинскими разъездами, жрут самогон из фиников и притворяются, что обрели желаемое. И ни у кого не хватает смелости признать принародно, что ошиблись, гонор не позволяет им вернуться, упрямство заставляет ломать комедию дальше, дальше… Ну и черт с ними. Плевал я на их проклятый песок и на них самих. Держи.
Он швырнул на стоя горсть диковинных монет. Рисунок на них был странный, чужой, невиданный, но трактирщик попробовал одну на зуб и успокоился — настоящее полновесное серебро. Рыцарь сгреб в охапку меч, шлем, щит, узел с чем-то тяжелым и направился к двери, роняя то одно, то другое, подбирая с чертыханиями. Все молча смотрели ему вслед.
Трактирщик, кланяясь, подвел худого рыжего коня, помог приторочить к седлу доспехи и узел с добычей. Над ними было густо-синее кентское небо, вдали белела старая римская дорога, зеленели сглаженные временем холмы.
Рыцарь не сразу взобрался на коня. Он стоял пошатываясь, положив руку на седло, смотрел на юг, и в глазах у него была смертная тоска.
ДО КРИСТОБАЛЯ
Так оно порой и получается — минутное утреннее раздражение, прилив недовольства из-за сущего пустяка влекут за собой новые неприятности, одно цепляется за другое, и в конце концов тебя злит все, что происходит вокруг. Под ложечкой покалывало, ехавший слева отец Жоффруа сидел в седле, как собака на заборе, а ехавший не менее гнусно капитан Бонвалет, прихваченный как знаток всего связанного с мореплаванием, два раза пробовал завязать разговор, и пришлось громко послать подальше этого широкомордого пропойцу, родившегося наверняка в канаве.
Временами хлестали порывы прохладного ветра, и без плаща было зябко.
Поговаривали, что скоро начнется новый поход во Фландрию, означавший новые расходы при весьма проблематичных шансах на трофеи… Словом, де Гонвиль чувствовал себя премерзко. Сидеть бы у огня, прихлебывая подогретое вино, да ничего не поделаешь — королевская служба. Этот участок побережья был в его ведении, и каждое происшествие требовало личного присутствия. Обстановка. Приказ. Напряженные отношения с Англией, в связи с чем предписывается повышенная бдительность и неустанное наблюдение за возможными происками. Приказы не обсуждаются, а то, что отношения с Англией вечно напряженные, тех, кто отдает приказы, не заботит. Хорошо еще, что де Гонвиль обладал правом своей властью наказывать подчиненных. И если снова дело не стоит выеденного яйца, быть арбалетчикам поротыми. В интересах повышенной бдительности: чтобы не путали таковую с мелочной подозрительностью. Если снова что-нибудь вроде давешней лодки с отечественными пьянчужками, которых только недоумок Пуэн-Мари мог принять за английских лазутчиков, долго настраиваться не было нужды, он и так почти кипел, косясь на отца Жоффруа, — того он выпорол бы с особым удовольствием, самолично, не передоверяя это наслаждение слугам. Хорошо, что святая инквизиция не способна проникать в мысли на тысяча триста семнадцатом году от рождества Христова.
Всадники проехали меж холмов, и перед ними открылся песчаный берег, за которым до горизонта катились низкие серые волны Английского канала — Капитан Бонвалет присвистнул, и де Гонвиль уже с явным интересом натянул поводья. Кажется, мысли о розгах приходилось пока что отложить.
Очень длинная лодка непривычного вида наполовину вытащена на берег, и несколько трупов разметались там, где их настиг ливень стрел, в разных позах, но одинаково нелепых — неожиданно застигнутый смертью человек всегда выгладит нелепо. Вокруг бродили арбалетчики, перебирали что-то в лодке, переругивались, доносился бессмысленный хохот. Потом все стихло — Пуэн-Мари увидел всадников и побежал навстречу своему начальнику.
Де Гонвиль спрыгнул с коня и пошел к берету, расшвыривая высокими сапогами песок. Следом косолапо поспешал морской побродяжка и пылил подолом рясы отец Жоффруа. Де Гонвиль начал подозревать, что проявившему крайне назойливое желание сопровождать его инквизитору рассказали о случившемся даже с большими подробностями, нежели ему самому. Кто, интересно, из его подчиненных ходит в родственниках ?
1 2 3 4