https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/
И все-таки он не сомневался в существовании пусть невысказанного, но настоящего взаимопонимания. Если бы это было не так, если бы она не разделяла его чувств или с трудом соглашалась их терпеть, она давным-давно избавила бы его от заблуждений, опять-таки считая это своим долгом.
Единственный сын состоятельных родителей, людей, весьма известных в Мельбурне, Нейл Лонглэнд Паркинсон испытал на себе влияние тех своеобразных процессов, которые происходили в то время в Австралии: воспитание, полученное им, сделало из него англичанина в большей степени, чем таковыми были сами англичане. В его произношении не чувствовалось ни малейшего австралийского акцента, и речь его была столь же обтекаемой и рафинированной, как если бы он принадлежал к классу высшей аристократии Соединенного Королевства. Окончив школу, он сразу же поступил в Оксфорд и блестяще окончил исторический факультет, получив диплом первой степени по двум специальностям сразу. С тех пор он провел на родине самое большее несколько месяцев. Теперь целью его было стать художником, так что после Оксфорда он осел на некоторое время в Париже, а затем переместился на Пелопоннес, где жизнь его приобрела оттенок занимательности и в то же время ни к чему не обязывала, лишь временами оживляясь во время бурных визитов одной итальянской актрисы, которая существовала в системе его ценностей в качестве любовницы, но явно предпочла бы стать его женой. А в промежутках между этими утомительными эмоциональными потрясениями он незаметно для себя научился говорить по-гречески так же бегло, как и по-английски, по-французски и по-итальянски, с жадностью писал маслом и привык считать себя скорее английским эмигрантом, нежели выходцем из Австралии.
Создание семьи не входило в его планы, хотя он понимал, что рано или поздно ему придется жениться, так же, как и то, что, в сущности, он склонен откладывать все планы на будущее, на потом. Впрочем, для мужчины, которому еще нет тридцати, естественно считать, что у него впереди вся жизнь.
А затем все переменилось, внезапно и катастрофически. Слухи о войне дошли даже сюда, на Пелопоннес, и вскоре он получил письмо от отца – жесткое, даже враждебное, в котором говорилось, что пора детских забав окончилась и что семья и положение в обществе обязывают его вернуться домой немедленно, пока еще это возможно.
И таким образом, в середине тысяча девятьсот тридцать восьмого года он отплыл в Австралию – страну, которую он почти не знал, и встретился с родителями, показавшимися ему отчужденными и не испытывавшими к нему вообще никаких родственных чувств, как если бы они принадлежали к дворянству эпохи королевы Виктории, кем они, собственно, и являлись – только не эпохи, а штата Виктории.
Возвращение в Австралию совпало с его тридцатилетием – событием, воспоминания о котором даже сейчас, спустя семь лет, снова пробуждали в нем тот кошмарный ужас, который терзал его тогда, с того самого мая. Его отец! Этот безжалостный, обаятельный, коварный, невероятно энергичный старик! И почему только он не произвел на свет целый полк сыновей? Невероятно, что у него только он один, да еще поздний. Невыносимое бремя – быть единственным сыном Лонглэнда Паркинсона. И хотеть быть равным, даже превзойти его самого.
Конечно, это невозможно. Понимал ли только сам старик, что причиной неспособности Нейла дотянуться до него был он сам? Лишенный возможности принадлежать к тому классу, к которому принадлежал его отец – классу простых людей с присущими ему горькой злостью и вызовом плюс к тому обреченный на изысканную утонченность матери, Нейл почувствовал, что побежден уже с того времени, как начал осознавать мир вокруг себя и делать собственные выводы.
Он был подростком, когда понял, что любит отца гораздо сильнее, чем мать. И это при том, что отец, в сущности, был к нему безразличен, в то время как любовь и покровительство матери не знали границ. Для него оказалось огромным облегчением уехать из дома в школу и оттуда, издалека, продолжать поклоняться своему кумиру и следовать его примеру, начиная с самых первых месяцев в «Джилонг Граммер» до дня своего тридцатилетия. И при этом задаваться вопросом: зачем? Зачем бороться с тем, что, очевидно, невозможно победить? Не лучше ли уйти от борьбы, не думать о ней? Деньги его матери принадлежали ему с момента его совершеннолетия, и их больше, чем он когда-либо сможет истратить. Ему надо жить своей жизнью и тогда, вдали от Мельбурна и родителей, он отыщет для себя нишу в человеческом биоценозе.
Но война была неминуема, и обо всем остальном надо было забыть. В конце концов, на свете есть такие вещи, которых нельзя избежать, которыми невозможно пренебречь.
Обед, посвященный его тридцатилетию, был устроен великолепно, в соответствии со всеми правилами этикета. Список гостей пестрел юными дебютантками – истинными леди, по мнению его матери, подходящими претендентками на роль жены ее сына и будущей хозяйки дома. Были приглашены также два действующих архиепископа, один от англиканской церкви, другой от католической, один министр на уровне штата и один федеральный, модный терапевт, специальный Полномочный представитель Великобритании и французский посол. Естественно, приглашениями занималась его мать. Нейл во время обеда вообще не заметил ни юных леди, ни важных особ, да и едва ли вспомнил о матери. Все его внимание было сосредоточено на отце, который сидел в конце стола и с насмешливым видом переводил голубые глаза с одного гостя на другого, делая про себя выводы, весьма далекие от какой бы то ни было почтительности. Нейл и сам толком не мог сказать, каким образом ему удавалось разгадывать мысли отца, но ему стало по-настоящему тепло, и он проникся острым желанием поговорить наконец с хрупким стариком, на которого Нейл был совсем непохож, разве что цветом и разрезом глаз.
Позже Нейл осознал, насколько незрел он был тогда, в своем относительно позднем возрасте, но, почувствовав руку отца на своем локте, в тот момент, когда мужчины наконец поднялись из-за стола, чтобы присоединиться к дамам в гостиной, он до нелепости обрадовался этому простому и естественному жесту.
– Обойдутся без нас, – насмешливо фыркнул старик. – По крайней мере, если мы исчезнем, твоя мать сможет спокойно на что-нибудь пожаловаться.
В библиотеке Лонглэнд Паркинсон опустился в кресло среди книг, которых он никогда не открывал, не то что читал, в то время как его сын предпочел устроиться на скамеечке у его ног. Свет в комнате был неярким, но и полумрак не мог скрыть следов нелегкой жизни на изборожденном морщинами лице старика, как и ослабить пронзительное сверкание его глаз, свирепых, ожесточенных, хищных. За ними скрывался независимый ум, эмоциональная недоразвитость, глубоко укоренившиеся предрассудки. И внезапно Нейлу стало ясно, что же в конечном счете он чувствовал к своему отцу, понял, то чувство – это любовь, и удивился своему упорству: почему выбираешь и любишь кого-то, кто не нуждается в любви?
– Не слишком-то ты был похож на сына, – начал старик, и в голосе его Нейл не услышал злобы.
– Я знаю.
– Если бы я думал, что письмо может заставить тебя вернуться, я давно бы его уже написал.
Нейл вытянул вперед руки и долго смотрел на них – длинные, с тонкими, нежными, как у девушки, пальцами, – в них не было мужественности. Так бывает, когда человек не заставляет их работать над чем-то, имеющим для него глубокий смысл и значимость, как для души, так и для разума, определяющего их действия. Занятия живописью не были для него чем-то подобным.
– Не письмо заставило меня вернуться, – медленно произнес он.
– Что же тогда? Война?
– Нет.
Бра, висевшее за головой отца, ярко освещало розовый безволосый череп, а лицо скрывалось в тени, только глаза продолжали гореть, но твердая линия решительно сжатого рта оставалась неподвижной.
– Ничего не вышло, – сказал Нейл.
– Не вышло из чего?
Это было так похоже на отца – заставлять развить мысль до конца, а не размышлять самому.
– Никудышный я художник.
– Почему ты так решил?
– Мне сказал один человек, который понимает, – ему вдруг стало легче говорить. – Я собрал свои работы для большой выставки – мне всегда хотелось начать именно так, разом показать себя, а не то что одна работа висит там, две – здесь. Во всяком случае, я написал в Париж своему другу – владельцу той галереи, где я хотел выставляться. Ну и поскольку ему понравилась идея провести несколько дней в Греции, он приехал посмотреть мои работы. Они не произвели на него никакого впечатления, вот и все. «Очень мило, – сказал он. – Да-да, просто прелестно, в самом деле. Но ничего своего, ни мощи, ни энергии, ни естественного, чувства меры». А потом предложил, чтобы я обратил свои таланты на коммерческое искусство.
Если старик и был тронут душевной болью, терзавшей его сына, он никак не показывал этого, только сидел и напряженно вглядывался в него.
– Армия, – произнес он наконец, – вот то, что тебе сейчас нужно больше всего. Она сослужит тебе добрую службу.
– Ты хочешь сказать, сделает из меня человека?
– То, о чем ты говоришь, подразумевает обтесывание снаружи, чтобы проникнуть вглубь, – заметил отец. – А я говорю о том, что все, что накопилось у тебя внутри, должно получить шанс выйти наружу.
Нейл вздрогнул.
– А если там ничего нет? Но старик только пожал плечами, чуть улыбнувшись с безразличным видом.
– Тогда уж лучше узнать об этом сразу, разве не так?
Ни слова не было сказано о том, что он мог бы подключиться к делам фирмы, – Нейл знал, что подобные беседы с отцом начисто лишены смысла. Собственно, он догадывался, что отец мало беспокоится о будущем. Что будет после того, как его руки разожмутся и выпустят дела, никоим образом не интересовало его. Лонглэнд Паркинсон никогда не лелеял мысль о династии, о преемственности поколений, да и семейные соображения не волновали его. Он не нуждался в том, чтобы сын как-то проявил себя и был равнодушен к тому, что Нейл не может сравняться с ним самим. Ему не надо было подогревать свое тщеславие и требовать от сына великих достижений. Он, разумеется, знал, когда женился на матери Нейла, что за потомство она может принести, но ему это было безразлично. Своим браком он утер нос обществу, в которое стремился войти при помощи жены. В этом, как и во всем остальном, Лонглэнд Паркинсон действовал ради своих интересов, добивался своих целей.
И все-таки, сидя перед отцом и глядя ему в глаза, Нейл видел в них нежность и жалость, и именно это больше всего уязвило его. Старик просто не считал его способным на что-то серьезное, а он никогда не ошибался в людях.
Вот так Нейл и оказался в армии, естественно, в офицерском составе. И когда разразилась война, его вместе с батальоном отправили в Северную Африку, от которой он был в восторге и чувствовал там себя как дома, чего никогда не мог сказать об Австралии. Арабский он постигал с невероятной легкостью, и, в общем, ему удавалось быть там полезным. Солдат он был добросовестный и умелый, к тому же оказалось, что он способен проявлять выдающуюся храбрость. Подчиненные любили его, начальству он тоже нравился, и, наконец, впервые в жизни он начал нравиться самому себе. Он торжествующе повторял, что в нем все-таки есть что-то от старика, и с нетерпением ожидал конца войны. Он уже видел себя вернувшимся домой, закаленным, с той самой суровой безжалостностью в характере, которую вытачивает в человеке тяжкий опыт войны и которую, он знал, отец непременно разглядит и восхитится наконец своим сыном. А Нейл больше всего в жизни хотел увидеть признание в ястребиных глазах старика.
Затем последовала Новая Гвинея, потом острова – война там оказалась совсем другая, и она нравилась ему куда меньше, чем та, что была в Северной Африке. И тогда Нейл понял, что, предполагая, будто процесс становления его личности близок к завершению, он заблуждался глубочайшим образом. Все предшествующее было просто детскими игрушками по сравнению с тем, что он увидел теперь. Джунгли давили на него, обволакивали его душу, в то время как пустыня освобождала ее. Они высасывали из него все соки, лишали жизнь всякой радости. Но он не сдался, окреп еще больше, в нем выработалась упрямая стойкость, на которую он даже не считал себя способным. Он перестал играть роль, его больше не интересовало, как он выглядит в глазах других – слишком много сил отнимала простая необходимость выжить – ему и его солдатам.
Все кончилось во время бессмысленной в своей незначительности, но невероятно кровавой операции в начале сорок пятого года. Он допустил просчет, а заплатили за него солдаты. Как следствие, весь его драгоценный запас прочности улетучился в одно мгновение и окончательно. Ему казалось, что он бы еще как-то пережил это, если бы его упрекали, бранили, оскорбляли. Но его все простили, все, начиная от оставшихся в живых после бойни солдат и кончая командирским составом. Но чем больше они говорили ему, что это не его вина, что никто не застрахован от ошибок, что идеалов не бывает, тем угнетеннее становилось его состояние. Не с чем было бороться, он дрогнул, сорвался и покатился в пропасть.
В мае сорок пятого года Нейла направили в госпиталь, в отделение «Икс». Все это время он плакал, настолько оцепенев в своем отчаянии, что даже не обратил внимания, куда он попал. На несколько дней его оставили в покое. Он мог делать все, что хотел, а хотел он только одного: сжаться в комок, чтобы ему не мешали дрожать, плакать, горевать. Но вскоре фигура человека, женщины, поначалу смутно маячившая на горизонте его сознания, начала активно вторгаться в горестные мысли, которыми он окружил себя, как коконом. Она не давала ему покоя, изводила его по всякому, даже насильно кормила и никак не хотела признавать, что в его состоянии было что-то особенное, не такое, как у остальных. Она заставляла его сидеть вместе со всеми, когда ему хотелось закрыться в своем закутке, давала какие-то поручения, дразнила и втягивала в разговоры, сначала обо всем подряд, а потом и о себе самом, что было намного предпочтительнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45