https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/arkyl/
Габриэль, как обычно, успокаивает ее.
— Вас могут услышать, сеньорита!
— Пускай слушают, если хотят. Для того и говорю. У меня рот не на замке! А вот чего я не пойму, — почему этому остолопу вздумалось порвать с Эльвиритой? Ведь не девушка — ангел, только и думала, чтобы ему угодить, и как он, точно баран, терпит эту скандалистку донью Пуру, эту гадюку, которая вечно исподтишка хихикает. Но, как говорила моя матушка — царство ей небесное! — поживем — увидим!
Габриэль старается замять конфликт.
— Если хотите, я немножко отсыплю.
— Ты и сам знаешь, как должен поступать человек порядочный и толковый — не вор, нет. Когда хочешь, ты отлично понимаешь, как надо себя вести!
Падилья, продавец сигарет, беседует с новым посетителем, покупающим целую пачку табаку.
— И что, всегда так?
— Всегда, но она не злая. Вспыльчива немного, но. в общем, не злая.
— Но она же назвала этого официанта дурнем!
— А, большое дело! Иной раз она и нас обзывает лодырями и красными.
' Новый посетитель не верит своим ушам.
— И вы так спокойно к этому относитесь?
— Да, сеньор, совершенно спокойно. Новый посетитель пожимает плечами.
— Странно, странно…
Падилья идет в очередной обход по залу.
Посетитель задумывается.
«Не знаю, кто из них гнусней — эта жирная свинья в трауре или это сборище баранов. Взяли бы ее как-нибудь за шиворот да всыпали все вместе как следует, она бы уж точно присмирела. Да где там! Трусят. В душе небось с утра и до ночи посылают ее куда подальше, но вслух — Боже упаси! „Убирайся, дурень! Вор, бездельник!“ А они в восторге. „Да, сеньор, совершенно спокойно“. Все понятно! Да пошли они все к черту, противно на них смотреть!»
Посетитель задумчиво курит. Его зовут Маурисио Сеговия, служит на телефонной станции. Спешу это сообщить, так как он, наверно, сейчас уйдет. Ему лет тридцать восемь — сорок, рыжий, лицо все в веснушках. Живет он далеко, в Аточе, а в этом районе оказался случайно — пошел следом за незнакомой девчонкой, а та, прежде чем Маурисио решился с ней заговорить, вдруг возьми да и сверни за угол и исчезла в каком-то подъезде.
Чистильщик обуви зовет:
— Сеньор Суарес! Сеньор Суарес!
Сеньор Суарес — он тоже здесь случайный гость — поднимается с места и идет к телефону. Он прихрамывает, раскачивая бедрами. Одет в.модный светлый костюм, на носу пенсне. По виду ему дашь лет пятьдесят, он похож на дантиста или парикмахера. Если приглядеться, можно, пожалуй, принять его и за коммивояжера по сбыту химикатов. У сеньора Суареса вид очень занятого человека, из тех, кто не переводя дыхания выпаливает: «Чашку кофе. Чистильщика. Мальчик, сбегай за такси». Когда такие вот всегда занятые господа заходят в парикмахерскую, они там сразу бреются, стригутся, делают маникюр, велят чистить им обувь да еще газету читают. Прощаясь с другом, они предупреждают: «С такого-то по такой-то час я буду в кафе, потом должен зайти в контору, а к вечеру загляну к своему шурину — если будете мне звонить, то именно в таком порядке. Сейчас я должен идти, у меня сотня мелких дел». Только взглянуть на таких людей, и сразу понимаешь — это победители, это избранные, это люди, привыкшие повелевать.
Сеньор Суарес говорит по телефону голосом тихим, пискливым, глуповато хихикая и жеманничая. Пиджак на нем коротковат, брюки узехонькие, как у тореро.
— Это ты?
— Нахал, ну прямо-таки нахал! Бесстыдник!
— Да ладно… Как хочешь.
— Договорились. Ладно, не беспокойся, еду.
— Пока, дорогуша.
— Хи-хи! Вечные твои шуточки! Будь здоров, голубок, сейчас заеду за тобой.
Сеньор Суарес возвращается к своему столику. На лице улыбка, хромота у него теперь какая-то подрагивающая, чуть судорожная — в ней даже есть что-то задорное, кокетливое, легкомысленное. Он расплачивается за кофе, требует такси, и, когда такси подъезжает, сеньор Суарес выходит на улицу. Выходит с гордо поднятой головой, как римский гладиатор, выходит, излучая самодовольство, сияя радостью.
Кое-кто провожает его взглядом, пока он не скрывается за вращающейся дверью. М-да, есть люди, которые обязательно привлекают внимание. Их сразу узнаешь среди прочих, как будто у них отметина на лбу.
Хозяйка делает пол-оборота и направляется к стойке. Никелированная кофеварка «экспресс» выдает, булькая, одну за другой чашечки кофе, а касса, отсвечивающая от старости медью, то и дело щелкает.
Несколько официантов с изможденными, бледными, унылыми физиономиями стоят в мешковатых измятых фраках, оперев край подноса на мраморную доску, и ждут, пока шеф выдаст им заказанные блюда и медные и серебряные монетки сдачи.
Шеф вешает телефонную трубку и начинает отпускать заказы.
— Опять вы тут болтаете по телефону, как будто делать нечего?
— Да видите ли, сеньорита, просят еще молока.
— Еще молока? Сколько привезли сегодня утром?
— Как всегда, сеньорита, шестьдесят.
— И этого не хватает?
— Да, кажется, будет мало.
— Но послушай, милый мой, здесь же не ясли! Сколько ты затребовал?
— Еще двадцать.
— Не слишком ли много?
— Не думаю.
— Что значит «не думаю»? Хорошенькое дело! А если останется, что тогда?
— Нет, не останется. Ручаюсь.
— Да, как всегда, «ручаюсь, ручаюсь», это для вас очень удобно. А если останется?
— Да нет, вот увидите, не останется. Взгляните, зал битком набит.
— Ну да, зал битком набит, битком набит. Говорить проще всего. А почему набит? Потому что у меня подают по-честному, сколько положено, а не то я бы всех вас разогнала! Лодыри этакие!
Официанты, потупив глаза, стараются проскользнуть незаметно.
— А ну-ка поглядим, что у вас там! Это почему на подносах так много кофе без сладкого? Разве люди не знают, что у нас есть булочки и бисквиты, и кексы? Ну конечно, не знают! Ведь вам трудно рот раскрыть! Хотите, чтобы я по миру пошла, на улице каштанами торговала? Хоть лопните, не бывать этому! Уж я-то знаю, на какую ногу вы хромаете. Хороши субчики! А ну-ка, поживей шевелите ногами да молитесь всем святым, чтобы я еще больше не рассердилась.
Официантам ее речи — как шум дождя, они молча отходят с подносами от стойки. Ни один не взглянет на донью Росу. Ни один даже не думает о ней.
Посетитель, из тех, что, как я уже говорил, сидят, облокотясь на столик и подперев рукою бледный лоб — взгляд у них унылый, горестный, выражение лица озабоченное и как бы испуганное, — беседует с официантом. Он силится кротко улыбаться, он похож на беспризорного ребенка, который зашел попросить стакан воды в дом при дороге.
Официант отрицательно качает головой и подзывает вышибалу.
Луис, вышибала, идет от него к хозяйке.
— Сеньорита, Пеле говорит, что сеньор не желает платить.
— Пусть делает с ним что хочет, да только чтобы деньги мне были. Это его дело. Скажи, если не вытянет денег, я вычту из его жалованья, и дело с концом. До чего мы докатились!
Хозяйка поправляет пенсне и приглядывается.
— Это который?
— Да вон он сидит, очки в металлической оправе.
— Вот это тип! Очень мило! Да еще с каким видом! Слушай, а по какому праву он отказывается платить?
— Да так… Говорит, что пришел без денег.
— Ну и ну, только этого недоставало! Да, чего в нашей стране хоть отбавляй, так это жуликов!
Вышибала, не глядя в глаза донье Росе, произносит чуть слышно:
— Он говорит, что, когда будут деньги, он обязательно рассчитается.
В ответе доньи Росы каждое слово звенит, будто отлитое из бронзы:
— Так говорят все, а потом на одного, что вернется заплатить, приходится сотня таких, что улизнут и поминай как звали. Да что говорить! Пригреешь ворона, а он тебе глаза выклюет! Скажи Пепе — он сам знает, что делать: на улицу выставить поаккуратней, а там — пару добрых пинков куда придется. Хорошенькое дело!
Вышибала поворачивается, но донья Роса окликает его:
— Слушай, скажи Пепе, чтобы запомнил лицо!
— Скажу, сеньорита.
Донья Роса стоит и смотрит на эту сцену. Луис, с молочником в руках, подходит к Пепе и шепчет ему на ухо:
— Так она сказала. Ей-Богу, слово в слово. Пепе приближается к посетителю, тот медленно
встает. Это истощенный, бледный, хилый человечек в дешевых металлических очках. Потертая куртка, обтрепанные брюки. Поверх костюма темно-серый плащ с засаленным поясом, под мышкой завернутая в газету книга.
— Если хотите, я оставлю вам книгу.
— Не надо. Уходите, не действуйте на нервы.
Человек направляется к дверям, Пепе идет следом. Оба выходят на улицу. Холодно, прохожие ускоряют шаг. Газетчики выкрикивают названия вечерних газет. По улице Фуэнкарраль, печально, надрывно, почти зловеще грохоча, идет трамвай.
Человек этот не из простых, не какой-нибудь бродяга, невежда, не серый, незаметный человек из толпы, какими хоть пруд пруди. У него на правой руке татуировка, в паху шрам. Он кончил курс в университете, переводит кое-что с французского. Внимательно следит за всеми приливами и отливами интеллектуальной и литературной жизни, кое-какие статьи из «Эль соль» он мог бы еще и теперь чуть не наизусть повторить. В юности у него была невеста швейцарка, тогда он сочинял ультрамодернистские стихи.
Чистильщик беседует с доном Леонардо.
— Мы, Мелендесы, — говорит ему дон Леонардо, — древний ствол, находящийся в родстве с самыми исконными кастильскими фамилиями; некогда мы распоряжались судьбами и достоянием людей. Теперь же, видите сами, я почти выброшен на la rue !
Чистильщик смотрит на дона Леонардо с восхищением. Тот факт, что дон Леонардо его ограбил, присвоил его сбережения, видимо, наполняет его восторгом и преданностью. Нынче дон Леонардо разговорился, и чистильщик, млея от счастья, кружит у его стула, как комнатная собачонка. Правда, бывают дни менее удачные, когда дон Леонардо и не глядит на него. В такие злополучные дни чистильщик подходит на цыпочках, заговаривает униженно, еле слышным голосом:
— Что вы сказали?
Дон Леонардо даже не отвечает. Но чистильщик, не смущаясь, снова обращается к нему.
— Ну и холодный же денек!
— М-да.
Тогда чистильщик расплывается в улыбке. Он счастлив, он готов отдать еще шесть тысяч дуро, только чтобы с ним были любезны.
— Позвольте немного навести глянец?
Чистильщик становится на колени, и дон Леонардо, который обычно даже не удостаивает его взглядом, нехотя ставит ногу на железную подставку на его ящике.
Но сегодня все по-иному. Сегодня дон Леонардо в хорошем настроении. Наверно, у него наметился в общих чертах предварительный проект какого-нибудь крупного акционерного общества.
— В былые времена, о, mon Dieu , если кто-нибудь из нашей семьи появлялся на бирже, ни один человек не покупал и не продавал, пока не увидит, что делаем мы.
— Да, удивительное дело!
Дон Леонардо неопределенно кривит рот, выписывая рукой в воздухе какие-то иероглифы.
— Нет ли у вас курительной бумаги? — спрашивает он у человека за соседним столиком. — Хотел, видите ли, свернуть сигарету и, вдруг оказывается, не захватил бумаги.
Чистильщик молчит, не вмешивается — он знает, что ему так положено.
Донья Роса подходит к столику Эльвириты, которая тоже наблюдала за препирательством официанта с человеком, не заплатившим за кофе.
— Вы видали, Эльвирита?
Сеньорита Эльвира мгновение медлит с ответом.
— Бедный парень. Наверное, весь день ничего не ел.
— Вы тоже с сантиментами? Хороши бы мы были! Клянусь, сердце у меня мягкое, как мало у кого, но терпеть такую наглость!…
Эльвира не знает, что ответить. У бедняжки и впрямь добрая душа, она ведет такую жизнь, только чтобы не умереть с голоду, по крайней мере не умереть слишком быстро. Трудиться она не научилась, к тому же у нее ни красоты, ни тонких манер. Ребенком она в своей семье ничего, кроме унижений и горя, не видела. Родом Эльвирита из Бургоса, ее отец был забулдыга и буян, звали его Фидель Эрнандес. Этого Фиделя Эрнандеса, который убил свою жену Эудосию сапожной колодкой, присудили к гарроте и казни в 1909 году. Он еще сказал: «Кабы я подсыпал ей мышьяку в суп, так сам Господь Бог ни о чем бы не проведал». Эльвирите, когда она осталась сиротой, шел двенадцатый год, и ее взяла к себе в Вильялон бабушка, которая кормилась тем, что ходила с кружкой по домам побираться. Старуха изрядно бедствовала, а когда казнили ее сына, стала вся опухать и вскоре умерла. Девчонки на улице дразнили Эльвириту, показывали ей на позорный столб, приговаривая: «Вот у такого же столба твоего папашу удушили, дрянь паршивая!» Пришел день, когда Эльвирите стало невмоготу, и она сбежала из деревни с астурийцем, приезжавшим по праздникам торговать засахаренным миндалем. Два долгих года странствовала она с ним, но так как он нещадно ее избивал, то в один прекрасный день, очутившись в Оренсе, она ушла в публичный дом Плешивой на улице Вильяр, а там сдружилась с дочкой некой Супоросой, жены дровосека во Франселосе, близ Рибадавии, — у той было двенадцать дочерей, и все гулящие. С тех пор пошла у Эльвиры жизнь веселая — пой, пляши да с голодухи в кулак свищи.
Эта жизнь ее несколько ожесточила, но не слишком. По натуре она была доброй и по-своему даже гордой.
Дону Хайме Арсе наскучило сидеть без дела, откинувшись на спинку стула, глядя в потолок и размышляя о всякой чепухе, он выпрямляется и заговаривает с молчаливой женщиной, схоронившей сына, с той самой женщиной, которая смотрит на суету человеческую из-под винтовой лестницы, ведущей в бильярдную.
— Все это выдумки… Организация плоха… Конечно, не отрицаю, бывают и ошибки. Но это не так важно, поверьте. Банки работают из рук вон плохо, нотариусы перед всеми лебезят, торопятся скорей покончить с делом и устраивают такую неразбериху, что сам черт ногу сломит.
Дон Хайме с изысканной скорбью прикрывает глаза.
— Потом начинается: протесты, споры и прочая мура.
Дон Хайме Арсе говорит медленно, немногословно, почти торжественно. Он следит за своими жестами, делает между словами паузы, как бы наблюдая за эффектом, который они производят, и при этом взвешивая и рассчитывая каждое слово. По-своему он даже искренен. Мать погибшего сына слушает его молча, с видом совершенной дурочки — таращит глаза, да так странно, будто вовсе не слушает, а только старается не заснуть.
1 2 3 4 5