https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/ruchnie-leiki/Grohe/
Владимир Иванович Даль
Хмель, сон и явь
Владимир Иванович Даль
Хмель, сон и явь
Ведаясь промеж собою, в кругу людей, коим уже родом и судьбой назначено жить белоручками, мы удалены участием своим от жизни чернорабочей. Жизнь простолюдина кажется нам чрезвычайно однообразною, незанимательною: всем помышлениям указан тесный круг; вечные заботы о насущном хлебе; нет потребностей, кроме сна и пищи; нет доблести, кроме случайной; есть добродетель, покуда нет искушения, а нет искушения – где нет кабака.
Нельзя спорить против этого, нельзя и согласиться безусловно. Человек все один и тот же; отличается один от другого либо тем, что бог ему даст, – и этот дар даруется не по сословиям; либо тем, что приобретешь наукой и образованием, – и если это собственность высших сословий, то по крайней мере способность, восприимчивость к тому всюду одинаковая; либо, наконец, отличается один от другого кафтаном – и это различие, бесспорно, самое существенное, на котором основано многое.
В малоземельных губерниях наших значительная часть населения зарабатывает хлеб свой на чужбине и возвращается домой только временно, почти на побывку, принося с собою деньги на хлеб, на подушное и на другие нужды. В близких от столицы губерниях крестьяне уходят только на лето, а зимою или бывают в извозе, или занимаются ремеслом, или же, наконец, лежат на печи; но из дальних губерний работники уходят на два, на три и более года не только в столицы, но и во все концы царства; симбирцы, владимирцы, ярославцы строят дома в Уральске, Оренбурге, Омске и Тобольске. Во многих малоземельных губерниях большая часть господских имений на оброке, мужики ходят по всей России и одни только старики, бабы и дети сидят дома. Тысячи плотников, столяров, половщиков, каменщиков, штукатуров, печников, кровельщиков рассыпаются оттуда ежегодно по всей России; крестьяне целыми селениями держатся по наследству промыслов, к коим привыкли уже деды их. Целые деревни тверитян или новгородцев бывают летом в Питере штукатурами, а зимою сапожниками; привозят товар свой каждую весну, когда идут на работу обозами в северную столицу нашу, отдают сапоги нипочем, лишь бы выручить зимние харчи, и эти-то обозы наполняют знаменитые лавки Щукина двора, где готовые и на вид порядочные сапоги можно купить за целковый, то есть дешевле, чем в Петербурге обходится самый товар.
Бурлаки и музуры – судорабочие и матросы идут вниз по Волге огромными толпами, с сермягою и котомкою за плечом, с парою запасных лаптей на поясе, с деревянного ложкой, заткнутою на шляпе за ремень, лычко или бечевку; за пылью и грязью на этих людях больше ничего не видать. Бурлаки подымают суда на лямках, бечевою, вверх по Волге, отправляясь сперва за этим пеши вниз, и при всем том народ обходится здесь судохозяевам в работе дешевле быков и лошадей. Вот работа и хлеб для самых грубых, не искусных ни в каких ремеслах околотков, и вот тот народ, который работает эту конскую работу в поте лица месяц сряду, с тем чтобы, отбыв одну путину, пропить всё в три дня. Не стану поминать промышленников и дармоедов разных родов, кулаков, которые меняют по деревням разные припасы, – кошатников, которые собирают колотковые меха, выменивая у баб кошек на деревянную посуду, – разносчиков и ходебщиков, а говоря собственно о ремесленниках, должно упомянуть и о крестьянских портных, которые ходят зимою по селам и, постукивая в окно, спрашивают: «Нет ли шитва?» – потом рядятся с аршина и с овчины и берут копейки по две, с уговором не пускать уже в эту деревню других портных – за что обшивают волостное начальство безденежно, – а обшив все село, идут далее и опять стучат посохом в окна. Нижегородские татары, возвращаясь домой под предводительством одного довольно статного мурзы, называемого всюду по пути князем, покупают на заработанные деньги башкирских (саратовских), киргизских и калмыцких лошадей, откармливают их путем по ночам воровски у стогов и скирд и перепродают по дороге с барышом извозчикам и ямщикам.
В этих малоземельных селениях заведено большею частию, что молодой парень должен заработать наперед известную сумму на отца и семейство свое, потом уже, уплатив года три-четыре подушное за отца или деда и за малых братьев, идет он работать год или два на себя и женится. Тут не найдете вы мужика-домоседа, мужика, который не видал бы свету; только разве в больших семействах, пятериках, семериках, один постоянно остается дома. Может быть, это обстоятельство объясняет сильную наклонность, всегдашнюю готовность крестьян наших к переселению; едва ли проходит спокойно два-три года сряду, чтобы какой-нибудь пустой, нелепый слух, бестолковая молва, бессмысленная сказка – приплетенная самым диким образом, ни к селу ни к городу, к новому узаконению или постановлению, – чтобы, говорю, какая-нибудь дико-образная сказка не подняла вдруг целые селения на ноги – бог весть куда, в какой-то баснословный край, где нет ни подушного, ни рекрутства. Тамбовские, воронежские, орловские, пензенские, калужские и других губерний переселенцы наводняют целыми ордами восточные пределы государства, кочуют, как цыгане, по нескольку лет сряду, то не получая отводу новых земель, то не соглашаясь селиться там, где указывают, то избирая по произволу чужие частные или войсковые земли, поселяясь на них силою и возвращаясь по нескольку раз опять на то же место, с которого сводят их посредством исправника или даже воинской команды. Господские крестьяне уходят до Астрахани, нанимаются там в бурлаки, в музуры, в тюленщики, в рыбаки, ходят в море, пропадают несколько лет без вести, не заботясь о давно просроченных паспортах, и нередко попадают в плен и рабство к адайцам или туркменам – рабство, коему правительство наше наконец ныне положило предел.
Кочеванье это, бесспорно, бывает поводом порчи нравов; мужик балуется, и многие обвиняют за это шатающихся крестьян; но на все есть свои причины, и нам кажется, что, объехав, например, Владимирскую губернию, не станешь дивиться, для чего тысячи рабочих рук ежегодно ее покидают. Тут почва большею частию так дурна, что, глядя на этот сыпучий песок, перемешанный с какою-то мертвою, серою пылью, на болото, мшину и кочкарник, обгорелые пни и коряги, пожалеешь о потовом труде мужика, поднявшего лемехом каждый клочок и уголок, где только можно протащить одноконную соху. Если немец или англичанин сумели бы извлечь из этой неблагодарной почвы десятерицею больше нашего, то это еще ничего не доказывает; чего мы не знаем, тому не верим, а чтобы разуверить человека, у которого все основано на опыте, на завете отцов, – должно убедить его и переучить делом, а не словами. Есть, без сомнения, и другие причины этой страсти к переселению – но их оставим в покое. Везде хорошо, где нас нет.
Во Владимирской губернии на большой дороге есть село, известное по мастерству и прилежанию своих крестьян, плотников и столяров, в числе коих наберется и десяток-другой краснодеревцев. Село это известно под названием Глухого Озера и почти поголовно уходит в заволжский край на работу. Тут жила большая семья Воропаевых; дед сидел уже дома на печи, а отец и четверо сыновей ходили постоянно, по вызову подрядчиков, куда только путь-дорога лежит, и кормили и оплачивали всего не менее семнадцати душ. В числе подрядчиков этих был и родной брат отца-Воропаева, а дядя четырех сыновей; ему посчастливилось в работе, хозяин был он хороший, мужик смышленый, сшил себе синюю сибирку, взял сажень в руки и стал держать артель.
На этот раз плотникам нашим случилось проработать лете всем вместе или поблизости одному от другого; отец собрал их к зиме и велел собираться так же домой вместе всем, тогда как обыкновенно хаживали они поочередно, на общий счет, чтобы не больно издержаться. Рассудив, что степную лошадку можно продать без убытку на каком-нибудь яму, Воропаевы купили пару коней, и около рождества старик наш с сыновьями прибыл домой. Он не был на родине уже два года и подкатил на санях под ворота с резной стрехою – как снег на голову; никто его не ждал. Вошед не торопясь в избу, он отсунул от себя левой рукой старуху свою, которая, закричав от радости: «Ох ты, родимый мой!» – бросила было веретено свое и кинулась сдуру обнимать мужа. Он помолился преспокойно иконам, между тем как жена заливалась слезами; потом уже вымолвил: «Здравствуйте», поцеловал старуху свою, дочерей, малых сыновей и внуков. Вошли и приезжие четыре сына; семья жила нераздельно в большой, просторной избе на две половины с комнатками. Вскоре сбежались и замужние дочери и кто был на селе из зятьев; тут пошли шурья, свояки, свояченицы, тещи, невестки, кумы, кумовья – русский человек без сродников не живет, – и набралась полная изба. Отцу своему Воропаев-отец поклон в ноги; жена ему поклон в ноги; словом, все пошло своим порядком, и сродники кланялись низко отцу, дюжему плотнику, целовались с сыновьями его, говорили приличные речи, как следует по закону, например: «Как вас бог миловал? Подобру ли, поздорову? Соскучились мы по вас совсем» – и прочее, а затем приезжие разделись, то есть распоясались, скинули тулупы и кафтаны, уселись вокруг стола, заняв красный угол избы, а бабы подавали есть и пить, толпились около печи, за загородкой шарили в резном поставце, выгоняли из-под лавок кур, которые думали воспользоваться праздником и суматохой и втерлись под ногами у посетителей в избу. Между тем ребятишки, растянувшись на краю полатей ничком и потряхивая головами, глядели на все это, мигая и толкая друг друга. Кроме корчаги щей и горшка каши, плотники наши опорожнили вскоре два огромные кувшина квасу и отрезали себе на закуску по сукрою хлебца четверти в три, посыпав его крупною, как горох, солью.
– Добрались-таки опять до своего хлебушка, – сказал отец, – а было и есть его разучились.
– Нешто, – отвечал сын низовым наречием, к которому привык на работах своих, – нешто добрались; а и белые калачи их ладно под зуб лежатся, батюшка, что у нас вот пирогами зовут. Там хлеба век не знают, – прибавил он, оборотившись к свояку, человеку не бывалому, который сидел дома на хозяйстве, – все калач, что по-нашему пирог.
– То-то ведь мы и ходим к ним калачи-то есть, – заметил отец, посолив еще раз из солоницы ломоть свой и стряхивая над ним пальцы, – что у них калачей-то много, что сами они с ними не управятся.
– А рыбы-то у них, рыбы, – начал другой сын, – хоть круглый год постись; и свиней рыбой кормят, и собак рыбой, да и коровы, брат, там рыбу едят; ей-богу, едят! Вот земля!
– Разумеется, так, – сказал один из сродников, – что город, то норов.
– Как так коровы? – спросил свояк, которому понятливость или сговорчивость сродника не пояснила дела.
– Да так, брат, едят, да и только; пожалуй, хоть отца, батюшку спроси и братьев, чай не дадут соврать; вот хоть и в самой Астрахани: заместо того что у нас дадут корове месиво какое, что ли, а там вяленой рыбки соленой подкинут ей, она и жует ее, ровно хлеб.
– А народу что там некрещеного, – начал другой, – так господи воля твоя! Ровно в собачье царство какое забредешь, так вот вокруг тебя не весть по-каковски и лают.
– Вишь ты, брат!
– Калмык про махаи толкует, карсак (кайсак) про свое там что-нибудь, татарин киль-мунда Киль-мунда – иди сюда.
, кизилбаш Кизилбаш – пере (букв. – красноголовый).
молчит, сидит себе, таки вот хоть не води ушами, не при тебе писано!
Гости, и в особенности бабы, дивились всем чудесам этим; вскоре, однако ж, посторонние все разошлись с поклонами и остались одни хозяева. Смерклось; подали светец и лучин; отец позвал деда на совет, заперли двери на крючок, выслав наперед баб, – достали и сосчитали принесенные с собой деньги, рублей по двести на брата, кроме того что переслали уже домой на оброк; рассчитали, сколько и куда из них пойдет; потом убрали деньги, позвали баб, и отец роздал жене, дочерям и невесткам по платку; и мужья вытащили гостинцы свои; отец с дедом потолковали о том, где кто работал, по чему брал, что прохарчил и заработал и сколько принес. Наконец старик Воропаев, подозвав к деду третьего сына своего, Степана, принес на него горькую жалобу, что он-де стал ми с того ни с сего погуливать и немало денег пропил. Гневно вскинулся дед на робкого Степана, который кланялся ему в ноги, божился и заклинался, что вперед не станет никогда, даже в рот ничего не возьмет, – но у деда глаза горели, седой волос придавал суровому красному лицу его грозный вид; белая борода, пожелтевшая уже местами, как поблеклый лист, дрожала. Степан горько плакал, и сам отец, отступившийся от него в начале жалобы своей и предавший его гневу дедовскому, начал помаленьку задабривать деда, ручаясь за сына на будущее время. Степану объявили, что он с будущей весны пойдет работать на свое хозяйство, что пора его женить.
– Да гляди ты у меня, – прибавил дед, постукивая костылем своим в половицу и потряхивая выразительно по пояс разостлавшеюся бородой. – Гляди, Степан, коли ты у меня пить не бросишь с сегодняшнего дня, то господь попутает тебя, покарает, и наживешь ты себе неизбывное горе.
Настал март, и Степан, положивши на прощанье еще раз большое заклятие, что хмельного в рот не возьмет, стал собираться в путь. Хоть он и зарекался искренне и не пил дома во всю зиму, – но ему как-то боязно было идти в одно место с отцом и с братьями, и он пошел в Саратовскую губернию под предлогом, что там-де, слышно, лучше платят. Как хорошему плотнику, ему и точно дали триста восемьдесят рублей на хозяйских харчах за лето, то есть от пасхи до покрова, либо до кузьминок, до Козьмы и Демьяна Церковный праздник празднуется 1 ноября (ст. стиль).
, или ссыпчины Ссыпчина – к празднику Кузьминки у крестьян производилась складчина ячменя, солода и прочих продуктов для изготовления общественного пива и меда.
, также девичий праздник, потому что девки сходятся в одну избу, приносят каждая что-нибудь съестное, готовят вместе ужин и празднуют свой праздник.
1 2 3 4