Сантехника супер, цена удивила
Улица складывалась столкновеньем домов, флигелей, мезонинов, заборов – кирпичных, коричневых, темно-песочных, зеленых, кисельных, оливковых, белых, фисташковых, кремовых; вывесок пестроперая лента сверкала там – кренделем; там – золотым сапогом; раскатайною растараторой пролеток, телег, фур, бамбанящих бочек, скрежещущих ящеров – номер четвертый и номер семнадцатый полнилась улица.
Здесь человечник мельтешил, чихал, голосил, верещал, фыркал, шаркал, слагаясь из робких фигурок, вьюркивающих из ворот, из подъездов пропсяченной, непроветренной жизни: ботинками, туфлями, серо-зелеными пятками иль каблучками; покрытые трепаными картузами, платками, фуражками, шляпами – с рынка, на рынок трусили; тяжелым износом несли свою жизнь; кто – мешком на плече, кто – кулечком рогожевым, кто – ридикюльчиком, кто – просто фунтиком; пыль зафетюнила в сизые, в красные, в очень большие носищи и в рты всякой формы, иванящие отсебятину и пускающие пустобаи в небесную всячину; в псине и в перхоти, в злом раскуряе гнилых Табаков, в оплеваньи, в мозгляйстве словесном – пошли в одиночку: шли – по двое, по трое; слева направо и справа налево – вразброску, в откидку, враскачку, вподкачку.
Да, тысячи тут волосатых, клокастых, очкастых, мордастых, брюхастых, кудрявых, корявых пространство осиливали ногами; иль – ехали.
3
Среди прочих тащился на Ваньке брюнет, поражающий баками, сочным дородством и круглостью позы: английская серая шляпа с заломленными полями весьма оттеняла с иголочки сшитый костюм, темно-синий, пикейный жилет и цепочку: казалось, что выскочил он из экспресса, примчавшего прямо из Ниццы, на Ваньку; он ехал со злобой в прищуренном взоре, сморщинивши лоб и сжимая тяжелую трость; а другая рука, без перчатки, лежала на черном портфелике, отягощавшем колено; увидевши юношу, вскинул он брови, показывая оскалы зубов, набалдашником трости ударил в извозчика:
– Стой.
И, как тигр, неожиданно легким прыжком соскочил, бросив юноше руки, портфелик и палку:
– А, Митенька!
– Здравствуйте!
– Что там за здравствуйте, – вас-то и надо.
Сняв шляпу, он стал отирать свой пылающий лоб, поражая двумя серебристыми прядями, резавшими его черные волосы.
– Вас-то и надо мне, сударь мой Митенька, – выставил свой подбородок.
– Лизаша-то празднует день свой рождения завтра; вас вспомнила: «Митя б Коробкин… пришел»… Ну, так – милости просим.
Но Митя Коробкин, Иван Иваныча сын, густо вспыхнул; стоял мокролобый; лицо же напомнило сжатый кулак с носом, кукишем, высунутым между пальцами.
– Я, Эдуард Эдуардович, я… – и замялся.
– В чем дело?
– Да мама…
– Что мама?
– Истории… не выпускают из дому…
– Помилуйте, – брови подбросил и позою, несколько деланной, выразил: – Ну, и так далее…
– Сиднем сидеть? Э, да что вы! Да как вас!… А Митя краснел.
– Впрочем, – тут Эдуард Эдуардович заерзал плечом, и лицо его стало кислятиной, – пользуясь случаем, я передал: вот и все…
Неприятнейше свистнул, садясь в пролетку; и крикнул:
– Пошел!
И смешочек извозчичьей подколесины бросился в грохоты злой мостовой.
Эдуард Эдуардович Мандро, очень крупный делец, проживал на Петровке в высоком, новейше отстроенном кремовом доме с зеркальным подъездом, лицованным плиточками лазурной глазури; сплетались овальные линии лилий под мощным фронтоном вокруг головы андрогина Гермафродит, двуполый.
; дом метился мягкостью теплого коврика, лестницею, перепаренною отопленьем, бесшумно летающим лифтом, швейцаром и медными досками желтодубовых дверей, из которых развертывались перспективы зеркал и паркетов; новей и огромнее прочих сияла доска с «фон-Мандро»; дочь Мандро, Лизавета, Лизаша, с утонченным юмором, с вольностью, все щебетала средь пуфов, зеркал и паркетов в коричневом платьице (форма арсеньевских гимназисток), кокетничала с воспитанниками гимназии Веденяпина, где познакомился Митя с Лизашею на вечеринке; товарищи Мити влюбились в Лизашу всем классом
Митюша был глуп, некрасив; он ходил замазулею; чем мог он нравиться? А – угодил, был отмечен; его приглашали к Мандро; Эдуард Эдуардыч его – обласкал; гимназист стал торчать среди сверстниц Лизаши, посиживать молча с Лизашей в лазоревом сумраке, а Эдуард Эдуардович им покровительствовал; что ж такого? Ведь в доме Мандро все бывали, как дома; не с улицы же – из почтенных семейств появлялись, и – да: Эдуард Эдуардович очень любил, чтобы в доме его было тонно и чинно: лакей, принимавший гостей, носил галстух, был в белых перчатках, а руководящая чаем почтенная дама была фешенебельна; вин не давали: так что ж? И притом – в наше время; Лизаша бывала: в театрах, в концертах, в «Кружке» и в «Свободной эстетике»; сам Эдуард Эдуардыч случайно являлся на этих журфиксах (он вечно куда-то спешил), застревал на полчасика, великолепно осклабливаясь, беря под руку ту иль другого, показывал, что он им равный: «Мои молодые друзья!» И потом исчезал, не желая стеснять.
Удивляло Митюшу одно: Эдуард Эдуардович все принимался расспрашивать о предстоящих работах Иван Иваныча, сильно, внушавших ему интерес; но с отцом – не знакомился; вежливость, что ли, ему диктовала расспросы? Порою Митюше казалось: внимание к нему в фон-мандровской квартире питается лишь информациями об Иване Иваныче.
– Вы передайте мое уважение батюшке вашему: чту его имя и труд.
Митя раз убедился: заслуги отца даже просто Мандро волновали: недавно с Лизашей сидели они тэт-а-тэт – в уголочке, в лазоревом сумраке, чем-то своим занималися; а в кабинете Мандро поднялись голоса; там сидел, видимо, немец, наверно – агент очень крупного треста; куски разговора меж ним и Мандро долетели до Мити:
– Вас заген зи… я… Колоссаль, гениаль… Херр профессор Коробкин… мит зайнер энтдекунг… Вир верден… Дас ист, я, айн тат… Им цукунфтиген криг, внесен зи… Что вы говорите, да… Колоссально, гениально… Господин профессор Коробкин… С его открытием… Мы будем… Это дело, да… В будущей войне, знаете ли вы…
Митя был удивлен, что Мандро говорит об Иване Иваныче так с незнакомым, заезжим в Москву, иностранцем; запомнил: когда Эдуард Эдуардович вышел в гостиную с рыжим, потеющим немцем, имеющим бородавку у носа, – то распространился удушливый запах сигары; Мандро наклонился к немцу, шепнул, – толкнув локтем – на Митю:
– Дас ист, я, – зайн зон… Да, это его сын.
Очевидно: приезжему был он показан как сын знаменитости; сам Эдуард Эдуардович был вдалеке от науки; он плавал в своих спекуляциях, часто рискованных. То пронеслося в сознании Мити – теперь; захотелось к Мандро; для Лизаши душился с недавнего времени одеколоном цветочным он; одеколон этот вышел; и, стало быть, – думал он, – если бы книжки спустить, рупь с полтиной – составится.
4
Мимо же шли: мальчуган проюркнул из кривой подворотни; попёр черномордик; проерзала кофточка; пер желто-рожий детина, показывая шелудивый желвак; проскромнели две женщины; скрылись в подъезде; и желтая там борода повалила; отмахивали – одиночки: шли – по двое, по трое; кучей, вразноску, вразмашку, враскачку – с подскоком, семейственно; шли там караковые иль – подвласые, сивые, пегие, бурочалые люди.
От улицы криво сигал Припепёшин кривуль, разбросавши домочки, – с горба упасть к площади: в дёры базара; туда и сигал человечник от улицы, – чтобы с гроба покатиться к базару: на угол; с порога клопеющей брильни там волосочек напомаженный грязной гребенкой работал над дамским шиньоном; и там заведенилися полотеры; оттуда – орали:
Канашке Лизе
От Мюр-Мерилиза
Из ленточного отделения –
Мое распочтение!
Вместе с сигающим людом сигал в переулок и Митя Коробкин; свой лоб отирал под горбом; покатился на угол пылеющей площади, где протянулся прочахший бульварец, где слева встречало роенье людское.
На площади рты драло скопище басок, кафтанов, рубах, пиджаков и опорок у пахнущих дегтем телег, у палаток, палаточек с красным, лимонным, оранжево-синим и черным суконным, батистовым, ситцевым, полосатым плетеным товаром всех форм, манер, способов, воображений, наваленным то на прилавки, то просто на доски, лотки, вблизи глиняных, зелено-серых горшков, деловито расставленных, – в пыли; Коробкин протискивался через толоко тел; принесли боровятину; и предлагалося:
– Я русачиной торгую…
Горланило:
– Стой-ка ты…
– Руки разгребисты…
– Не темесись…
– А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?…
– Нет…
– Дай-ка додаток сперва…
– Так и дам…
– Потовая копейка моя…
Букинист, расставляющий ряд пыльных книжек, учебников, географических атласов, русских историй Сергея Михайловича Соловьева, потрепанных и перевязанных стопок бумажного месива; Митя с оглядкою ему протянул оба томика: желтый с коричневым.
– Что-с?… Сочинение Герберта Спенсера? Спенсер Герберт (1820 – 1903) – английский философ и социолог один из основателей позитивизма.
Основание биологии? Том второй, – почесался за ухом тяжелый старик-букинист, бросив взгляд на заглавие, точно в нем видя врага; и – закекал:
– Пустяк-с…
– Совсем новая книжка…
– Разрознена…
– Вы посмотрите, – какой переплет!
– Да что толку…
Старик, отшвырнув желтый том, нацепивши очки и морщуху какую-то сделав себе из лица, стал разглядывать томик коричневый:
– Гм… Розенберг… Гм… История физики… Старо издание… Что же вы просите?
– Сколько дадите вы?
– Не подходящая, – «Спенсер» откинулся, – а за историю физики… гм-гм… полтинник.
Ломились локтями, кулачили и отпускали мужлачества: баба слюну распустила под красным товаром; а там колыхался картузик степенный – походка с притопочкой: видно, отлично мещанствовал он:
– Вот сукно драдедамовое особый сорт тонкого сукна, буквально: дамское сукно.
.
Остановился, в бумажку тютюн Тютюн (укр.) – табак
закатал да слизнул:
– А почем?
– Продаю без запроса.
– Оставь, кавалер, тарары.
И – пошел.
***
Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, – совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, – какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.
Лицо раскрысятилось подсмехом:
– Митрию, прости господи, Ваннычу, – наше вам-с! Митенька – перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:
– Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:
– Все насчет книжечек – что?
И сказал это «что», будто знал он: «откуда», «зачем»?
– Да… Я – вот… – И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: – Пришел я сюда… продавать…
– Не для выпивки-с?
Думалось:
– Все-то допытывается!
И отрезал:
– Да нет!
И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:
– Переплетики-то вот такие – у батюшки вашего.
Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:
– Хорошие книжечки-с… Палец обнюхал он.
– У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.
– Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а – да-с – переплеты; сидел под окошечком и – заприметил… Как адрес-то – а – переплетчика адрес?
– На Малой Лубянке.
– В Леонтьевском – лучше заметить…
Вот чорт!
– Да, погода хорошая, – Грибиков в руку подфукнул…
Но Митя сопел и молчал.
– День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам – в Табачихинский?
– Да.
– Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:
– Что за материя?
И из-за лент подвысовывалась голова продавца.
– Будет тваст.
– Не слыхала такой.
– Очень модный товар.
– Сколько просишь?
– Друганцать.
– Да што ты! Пошла и – ей вслед:
– Дармогляды!
Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.
– А вот – Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!
И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:
– Почем?
Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему – желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: «Магарычишко-то дай», и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, – не воздухи, а желтычищи.
5
По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету – лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
– Вот, а пропо – скажу я: он позирует – да – апофегмами… А Задопятов…
– Опять Задопятов, – ответил ей голос.
– Да, да, – Задопятов: опять, повторю – «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, – он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту – с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
Ясно блестела печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
– Задопятов ответил ко дню юбилея.
И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читатель, ты мне говоришь,
Что, честные чувства лелея,
С заздравною чашей стоишь
Ты в день моего юбилея.
Испей же, читатель, – испей
Из этой страдальческой чаши:
Свидетельствуй, шествуй и сей
На ниве словесности нашей.
Читала она с придыханием и с мелодрамой, – сухая, изблеклая, точно питалась акридами;
1 2 3 4