https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/
Так же явственно, как краски и линии, я воспринимал и запахи - благоухание горьких южных трав, оливковых рощ и лимонных садов. Все это смешивалось теперь у меня в сознании в одну сплошную однородную массу, с почти неразличимыми в ней оттенками ощущений и переживаний.
На следующие утро, придя в себя после бурно проведенной ночи, я сразу же после завтрака направился в итальянское консульство. Увы, мои надежды рухнули в одно мгновение: Италия так и не собралась еще открыть свои границы для сентиментальных путешественников, странствующих по Европе. Я мог проехать через весь континент с востока на запад, но увидеть Средиземное море мне было не суждено. Пора было возвращаться домой.
Октябрь 2001
ВЕНА
Скитаясь по печальным и заброшенным, оставленным жизнью западным землям, я искал там только то, что уже видел ранее и стремился к тому, чем уже обладал. Ничего нового я не ждал от этих стран; гораздо важнее для меня было как можно ярче и полнее воскресить угасшие призраки тех сновидений, которые грезились этим народам в те времена, когда они не впали еще окончательно в ничтожество, жизненное и творческое оскудение. Грустное наслаждение, которое я при этом испытывал, было похоже скорее на возвращение в какое-то знакомое и родное, но давно покинутое мною место, чем на узнавание чего-то нового и неизведанного.
В европейских городах, как в музеях, вечно сновали беспокойные толпы посетителей; поначалу они раздражали меня, отвлекая от настроения и нарушая цельность впечатлений. Особое негодование вызывали у меня американские или японские туристы, любимой манерой которых было тщательно сличать собор или дворец, перед которыми они стояли, с изображением того же здания в их роскошно изданных путеводителях. Убедившись, что они нашли именно тот объект, который им было рекомендовано, они расплывались в блаженной улыбке, как будто цель их поездки сюда была тем самым полностью достигнута. Но, вдумавшись, я понял, что делаю совершенно то же самое; образы, отпечатавшиеся в моем сознании после долгого и благоговейного изучения европейской литературы и живописи, горели у меня в памяти, пожалуй, еще ярче, чем самые глянцевые фотографии в европейских рекламных буклетах.
В Вену я попал почти случайно, не имея ни малейших намерений знакомиться с этим городом и этой стороной европейской жизни, и поэтому совсем не испытал здесь уже привычного чувства узнавания. Мои представления о венской культуре были весьма смутными и расплывчатыми; но даже то, что я помнил о ней, не вызывало у меня никакого желания соприкасаться с ней ближе. Само слово "Вена" отдавало для меня чем-то бисквитным и легкомысленным, связанным с парковыми лужайками и безвкусной музыкой пустоголового Штрауса над ними. Нелепая политика этого бестолкового государства, о которой я был много наслышан еще со школьной скамьи, довершала мое общее неприязненное впечатление от Австрийской империи и ее столицы.
Но уже краткого и поверхностного ознакомления с ней оказалось вполне достаточно, чтобы переменить мнение об этом городе. С самого начала, расположившись на ночлег в небольшом отеле у вокзала и выйдя после этого на улицу, я понял, что глубоко ошибся, сочтя Вену городом пустым и легковесным, похожим на голубой Дунай с конфетной коробки. Уже вечерело; в празднично одетых гуляющих толпах было что-то южное, или по крайней мере парижское. Сам же город представлял собой самый разительный контраст к его населению; он казался мрачным и давящим, но при этом куда более мощным и величественным, чем Париж или Берлин. Здесь он уже не выглядел бессмысленным, как издали; напротив, этот смысл сквозил повсюду, но он казался скрытым, глубоко запрятанным, почти эзотерическим.
Движимый безошибочным инстинктом опытного путешественника, я сразу взял верное направление в путанице городских улиц, и через некоторое время вышел к центру города, к императорской резиденции. Это было колоссальное темное здание, по виду чем-то напоминавшее египетские пирамиды. Оно занимало целый квартал, так что уже в одних его пределах можно было заблудиться. Разглядывая изнутри этот гигантский лабиринт, совершенно пустынный по позднему времени, я внезапно понял, с чем была связана моя антипатия к Австрии: это была общая неприязнь к маленьким государствам, наделенным непомерными амбициями, как правило, совершенно необъяснимыми и незаслуженными. Но здесь, увидев тот центр, из которого исходила эта воля к власти, я понял, что эти притязания на мировое господство имели под собой вполне весомые основания. Династия, которая воздвигла для себя столь внушительную резиденцию, имела право владычествовать над миром, или, по крайней мере, над большой его частью. Нигде в Европе я не видел ничего более имперского, если, конечно, не считать Петербурга.
Когда-то я читал воспоминания советских эмигрантов, которые, выехав из России и пройдя последовательно через несколько кругов московских сателлитов, попадали в Вену, первый город свободного мира на их пути, и невольно сравнивали ее с Ленинградом. Но то, что было у них за спиной, казалось им затхлыми задворками мировой цивилизации, некой прорехой в мироздании, неведомо как, по Божьему попущению, расползшейся на полпланеты. Поэтому они совсем не удивлялись, что первый же западный город, открывшийся перед ними, оказывался столь похожим на то, что они уже видели; что еще можно было ожидать от глухой окраины цивилизованного мира? Только потом, иногда объездив все страны и континенты, они понимали, насколько это восприятие было искаженным и фантастическим: в мире существовало только два города, которые не только были, но и выглядели великими.
Из императорского дворца, тонувшего во мраке, я вышел на ярко освещенную улочку весьма ухоженного вида, с блестящими стеклами витрин и длинными рядами фонарей по обочинам. Это была уже совсем другая сторона былого блеска и величия - остатки столичной роскоши, стекавшейся сюда некогда со всех концов света. Они и сейчас привлекали праздношатающуюся публику; здесь было очень оживленно, причем невольно складывалось навязчивое ощущение, что все куда-то спешат. Мне спешить было некуда, и я неторопливо прошелся по ближайшим переулкам в поисках места, где можно было провести вечер. Насладившись убранством антикварных магазинов, озаренных изнутри ослепительным светом и ломившихся от великолепных произведений искусства, наглядевшись на барочные фонтаны, бившие посреди площадей, я остановился и оглянулся по сторонам. Толпа вокруг была все такой же деятельной и хлопотливой; но присмотревшись, я увидел наконец человека, который явно никуда не торопился. Это был степенный бородач, стоявший у какой-то уличной стойки и со вкусом отхлебывавший что-то из большой кружки. Я спросил его, где в славной столице Вене можно попить пива с максимально возможной для этого занятия приятностью. Для начала он осведомился, откуда я приехал, и узнав, что вообще-то из России, а сейчас из Баварии, сообщил, неспешно и невозмутимо, что Вена - это совсем другой город, нежели Мюнхен; если там, на севере, все помешаны на пиве, то здесь, в Австрии, население традиционно увлекается вином. Не в моих правилах было нарушать местные обычаи, и я, немного поразмыслив, направился к одному из винных погребков, в изобилии разбросанных поблизости.
Открыв входную дверь в одно из таких заведений, я тут же остановился на его пороге, увидев совсем не то, что ожидалось. Вместо обычного дымного зала, наполненного посетителями, передо мной открылась лестница под мощными кирпичными сводами, круто уходившая вниз и по виду бесконечная. Слева на стене висело объявление, набранное прекрасным готическим шрифтом и гласившее, что этот именно ресторан в свое время необыкновенно жаловал Йозеф Гайдн, величайший венский композитор. Конечно, в отношении того, кто именно был лучшим местным музыкантом, можно было спорить, но спорить было не с кем, и я, не раздумывая, двинулся вниз по лестнице. Как всегда в таких случаях, внезапно возникшая историческая аллюзия привела меня в хорошее настроение; я очень любил соприкасаться вживе с чем-нибудь из того, чем много занимался раньше.
Глубоко под землей я увидел, в общем, привычную уже картину: деревянные столы, расставленные вдоль стен и удачно отгороженные друг от друга скамьями с высокими спинками. Необычными здесь были только потолки - низкие и сводчатые, они вызывали в памяти скорее что-то северонемецкое, высокоученое и даже фаустовское. Не давая особенно развиться этой аналогии, я сел за один из столов и долго терзал молоденькую кельнершу, добиваясь, чтобы она принесла мне самого сладкого вина, какое только производит на свет благодатная австрийская земля. Отвергнув несколько вариантов, которые оказались тем, что Гоголь некогда удачно называл "кислятина во всех отношениях", я наконец добрался до чего-то более или менее приемлемого по вкусу. На этот раз, по причине ли пустого желудка или сильной усталости, но уже нескольких бокалов вина мне хватило, чтобы кирпичная кладка вдруг расплылась перед моими глазами, а стены, и так уже прихотливо изогнутые во всех направлениях, начали угрожающе крениться.
Некоторое время я сидел в полной прострации, глядя на лакированную поверхность стола, но потом голова моя слегка прояснилась. Я снова вспомнил о странном контрасте, поразившем меня сегодня; это было удивительное несоответствие между грозным, царственным и самоуверенным видом Вены и той жалкой ролью, которую играл в Европе этот город последние несколько столетий. Это напомнило мне о судьбе Константинополя, столицы величайшей империи средневековья, владения которой, однако, сужались под натиском варваров, как шагреневая кожа. В конце концов утопавший в роскоши Константинополь стал править Византийской империей, состоявшей из одной столицы с небольшими окрестностями; все остальное пало, отторгнутое завоевателями с Востока и Запада. Перед тем, как окончательно погибнуть, Константинополь какое-то время оставался одиноким островом в сплошном враждебном окружении; но и тогда он еще был столицей мира - вплоть до того самого момента, когда крестоносцы, бравшие город, пробили крепостную стену и, заглянув в пролом, ужаснулись: столько людей было в городе, что казалось, там собралось полмира.
Но такова была судьба всех империй; возвышаясь почти до небес, объединяя в своих пределах несчетные сотни языков и народов, они в конце концов рушились под бременем собственного величия, оставляя после себя одни только безмолвные свидетельства своего давно минувшего могущества. Иногда, впрочем, не оставалось и этого, как не сохранилось ничего от цветущей столицы Золотой Орды, основанной Батыем на Волге, после того как она была обращена в развалины неумолимым Тимуром. Я вспомнил и о судьбе Петербурга, города, устоявшего перед всеми вражескими нашествиями и со дня основания ни разу не видевшего неприятеля на своих улицах, но, несмотря на это, навсегда утратившего слепящий блеск и горделивую заносчивость мировой столицы. Самые великие города рушились, когда иссякала та идея, которая их питала; как только она гасла в умах, возродить их уже было невозможно. Сохранялась только их пустая оболочка, похожая на проросшее и истощившееся злаковое зерно, случайно вышедшее из земли на поверхность.
Такими безжизненными остовами давно уже выглядели и Вена, и Петербург. Теперь, когда их громозвучная слава отошла в прошлое, оба города казались почти двойниками; но в этом сходстве было и странное, удивлявшее меня противоречие. Исторически их величие было разделено во времени, оно достигало вершины в разные эпохи, и возвышение одной империи было причиной упадка другой. При взгляде в прошлое эти временные пласты сближались, сливаясь иногда до полной неразличимости, но одновременное существование двух мировых центров было чем-то явно абсурдным: империя по своей сути могла быть только одна, и ее столица, город, достигший мирового господства, обречен был вечно оставаться во вселенском одиночестве.
- Немного перебрал (too much wine)? - вдруг спросил меня белобрысый абориген, сидевший напротив.
- Я привычный (I'm from Russia), - ответил я ему, и, слегка пошатываясь, встал из-за стола.
С трудом, поминутно хватаясь за перила, я поднимался по нескончаемой лестнице, по которой некогда, видимо, с такими же трудностями, выбирался наружу композитор Гайдн, и в который раз думал о том, что то вдохновенное вызывание духов, которому я здесь с таким увлечением предавался, на самом деле не имело никакого смысла. Насколько легче было тревожить колоссальные тени прошлого дома, в России, насколько отзывчивее и податливее они там оказывались! Механические подпорки не только не помогали моему воображению, они скорее сковывали и ограничивали его полет. Временами, когда меня совсем уже огорчало это зияние, фатальный зазор между красочным мифом и невзрачной современностью, мне даже хотелось, чтобы вся Европа ушла под воду, как платоновская Атлантида, оставив в наследство другим народам только то, что ей и так уже не принадлежит: рассыпанные по музеям мраморные обломки статуй и барельефов, фрагменты пожелтевших рукописей на полузабытых языках и поблекшие, уже почти неразличимые, переливы красок на картинах и фресках. Раньше все всегда так и заканчивалось, только роль наводнения или извержения Везувия, засыпавшего пеплом целые провинции, обычно играли нашествия варваров, которых неудержимо влек к себе магический блеск пышно угасавших цивилизаций. Эти заманчивые игрушки неизменно ломались в их тяжелых и грубых лапах; но и обломков их, случайно сохранившихся, было достаточно, чтобы из них впоследствии могло вырасти великолепное новое дерево новой культуры.
Преодолев наконец крутую лестницу, я оказался наверху, перед наружной дверью; но, распахнув ее, я не увидел ничего, кроме сплошной пелены мутного утреннего тумана, сквозь который смутно просвечивали вдали еще горевшие фонари.
1 2 3 4 5 6 7
На следующие утро, придя в себя после бурно проведенной ночи, я сразу же после завтрака направился в итальянское консульство. Увы, мои надежды рухнули в одно мгновение: Италия так и не собралась еще открыть свои границы для сентиментальных путешественников, странствующих по Европе. Я мог проехать через весь континент с востока на запад, но увидеть Средиземное море мне было не суждено. Пора было возвращаться домой.
Октябрь 2001
ВЕНА
Скитаясь по печальным и заброшенным, оставленным жизнью западным землям, я искал там только то, что уже видел ранее и стремился к тому, чем уже обладал. Ничего нового я не ждал от этих стран; гораздо важнее для меня было как можно ярче и полнее воскресить угасшие призраки тех сновидений, которые грезились этим народам в те времена, когда они не впали еще окончательно в ничтожество, жизненное и творческое оскудение. Грустное наслаждение, которое я при этом испытывал, было похоже скорее на возвращение в какое-то знакомое и родное, но давно покинутое мною место, чем на узнавание чего-то нового и неизведанного.
В европейских городах, как в музеях, вечно сновали беспокойные толпы посетителей; поначалу они раздражали меня, отвлекая от настроения и нарушая цельность впечатлений. Особое негодование вызывали у меня американские или японские туристы, любимой манерой которых было тщательно сличать собор или дворец, перед которыми они стояли, с изображением того же здания в их роскошно изданных путеводителях. Убедившись, что они нашли именно тот объект, который им было рекомендовано, они расплывались в блаженной улыбке, как будто цель их поездки сюда была тем самым полностью достигнута. Но, вдумавшись, я понял, что делаю совершенно то же самое; образы, отпечатавшиеся в моем сознании после долгого и благоговейного изучения европейской литературы и живописи, горели у меня в памяти, пожалуй, еще ярче, чем самые глянцевые фотографии в европейских рекламных буклетах.
В Вену я попал почти случайно, не имея ни малейших намерений знакомиться с этим городом и этой стороной европейской жизни, и поэтому совсем не испытал здесь уже привычного чувства узнавания. Мои представления о венской культуре были весьма смутными и расплывчатыми; но даже то, что я помнил о ней, не вызывало у меня никакого желания соприкасаться с ней ближе. Само слово "Вена" отдавало для меня чем-то бисквитным и легкомысленным, связанным с парковыми лужайками и безвкусной музыкой пустоголового Штрауса над ними. Нелепая политика этого бестолкового государства, о которой я был много наслышан еще со школьной скамьи, довершала мое общее неприязненное впечатление от Австрийской империи и ее столицы.
Но уже краткого и поверхностного ознакомления с ней оказалось вполне достаточно, чтобы переменить мнение об этом городе. С самого начала, расположившись на ночлег в небольшом отеле у вокзала и выйдя после этого на улицу, я понял, что глубоко ошибся, сочтя Вену городом пустым и легковесным, похожим на голубой Дунай с конфетной коробки. Уже вечерело; в празднично одетых гуляющих толпах было что-то южное, или по крайней мере парижское. Сам же город представлял собой самый разительный контраст к его населению; он казался мрачным и давящим, но при этом куда более мощным и величественным, чем Париж или Берлин. Здесь он уже не выглядел бессмысленным, как издали; напротив, этот смысл сквозил повсюду, но он казался скрытым, глубоко запрятанным, почти эзотерическим.
Движимый безошибочным инстинктом опытного путешественника, я сразу взял верное направление в путанице городских улиц, и через некоторое время вышел к центру города, к императорской резиденции. Это было колоссальное темное здание, по виду чем-то напоминавшее египетские пирамиды. Оно занимало целый квартал, так что уже в одних его пределах можно было заблудиться. Разглядывая изнутри этот гигантский лабиринт, совершенно пустынный по позднему времени, я внезапно понял, с чем была связана моя антипатия к Австрии: это была общая неприязнь к маленьким государствам, наделенным непомерными амбициями, как правило, совершенно необъяснимыми и незаслуженными. Но здесь, увидев тот центр, из которого исходила эта воля к власти, я понял, что эти притязания на мировое господство имели под собой вполне весомые основания. Династия, которая воздвигла для себя столь внушительную резиденцию, имела право владычествовать над миром, или, по крайней мере, над большой его частью. Нигде в Европе я не видел ничего более имперского, если, конечно, не считать Петербурга.
Когда-то я читал воспоминания советских эмигрантов, которые, выехав из России и пройдя последовательно через несколько кругов московских сателлитов, попадали в Вену, первый город свободного мира на их пути, и невольно сравнивали ее с Ленинградом. Но то, что было у них за спиной, казалось им затхлыми задворками мировой цивилизации, некой прорехой в мироздании, неведомо как, по Божьему попущению, расползшейся на полпланеты. Поэтому они совсем не удивлялись, что первый же западный город, открывшийся перед ними, оказывался столь похожим на то, что они уже видели; что еще можно было ожидать от глухой окраины цивилизованного мира? Только потом, иногда объездив все страны и континенты, они понимали, насколько это восприятие было искаженным и фантастическим: в мире существовало только два города, которые не только были, но и выглядели великими.
Из императорского дворца, тонувшего во мраке, я вышел на ярко освещенную улочку весьма ухоженного вида, с блестящими стеклами витрин и длинными рядами фонарей по обочинам. Это была уже совсем другая сторона былого блеска и величия - остатки столичной роскоши, стекавшейся сюда некогда со всех концов света. Они и сейчас привлекали праздношатающуюся публику; здесь было очень оживленно, причем невольно складывалось навязчивое ощущение, что все куда-то спешат. Мне спешить было некуда, и я неторопливо прошелся по ближайшим переулкам в поисках места, где можно было провести вечер. Насладившись убранством антикварных магазинов, озаренных изнутри ослепительным светом и ломившихся от великолепных произведений искусства, наглядевшись на барочные фонтаны, бившие посреди площадей, я остановился и оглянулся по сторонам. Толпа вокруг была все такой же деятельной и хлопотливой; но присмотревшись, я увидел наконец человека, который явно никуда не торопился. Это был степенный бородач, стоявший у какой-то уличной стойки и со вкусом отхлебывавший что-то из большой кружки. Я спросил его, где в славной столице Вене можно попить пива с максимально возможной для этого занятия приятностью. Для начала он осведомился, откуда я приехал, и узнав, что вообще-то из России, а сейчас из Баварии, сообщил, неспешно и невозмутимо, что Вена - это совсем другой город, нежели Мюнхен; если там, на севере, все помешаны на пиве, то здесь, в Австрии, население традиционно увлекается вином. Не в моих правилах было нарушать местные обычаи, и я, немного поразмыслив, направился к одному из винных погребков, в изобилии разбросанных поблизости.
Открыв входную дверь в одно из таких заведений, я тут же остановился на его пороге, увидев совсем не то, что ожидалось. Вместо обычного дымного зала, наполненного посетителями, передо мной открылась лестница под мощными кирпичными сводами, круто уходившая вниз и по виду бесконечная. Слева на стене висело объявление, набранное прекрасным готическим шрифтом и гласившее, что этот именно ресторан в свое время необыкновенно жаловал Йозеф Гайдн, величайший венский композитор. Конечно, в отношении того, кто именно был лучшим местным музыкантом, можно было спорить, но спорить было не с кем, и я, не раздумывая, двинулся вниз по лестнице. Как всегда в таких случаях, внезапно возникшая историческая аллюзия привела меня в хорошее настроение; я очень любил соприкасаться вживе с чем-нибудь из того, чем много занимался раньше.
Глубоко под землей я увидел, в общем, привычную уже картину: деревянные столы, расставленные вдоль стен и удачно отгороженные друг от друга скамьями с высокими спинками. Необычными здесь были только потолки - низкие и сводчатые, они вызывали в памяти скорее что-то северонемецкое, высокоученое и даже фаустовское. Не давая особенно развиться этой аналогии, я сел за один из столов и долго терзал молоденькую кельнершу, добиваясь, чтобы она принесла мне самого сладкого вина, какое только производит на свет благодатная австрийская земля. Отвергнув несколько вариантов, которые оказались тем, что Гоголь некогда удачно называл "кислятина во всех отношениях", я наконец добрался до чего-то более или менее приемлемого по вкусу. На этот раз, по причине ли пустого желудка или сильной усталости, но уже нескольких бокалов вина мне хватило, чтобы кирпичная кладка вдруг расплылась перед моими глазами, а стены, и так уже прихотливо изогнутые во всех направлениях, начали угрожающе крениться.
Некоторое время я сидел в полной прострации, глядя на лакированную поверхность стола, но потом голова моя слегка прояснилась. Я снова вспомнил о странном контрасте, поразившем меня сегодня; это было удивительное несоответствие между грозным, царственным и самоуверенным видом Вены и той жалкой ролью, которую играл в Европе этот город последние несколько столетий. Это напомнило мне о судьбе Константинополя, столицы величайшей империи средневековья, владения которой, однако, сужались под натиском варваров, как шагреневая кожа. В конце концов утопавший в роскоши Константинополь стал править Византийской империей, состоявшей из одной столицы с небольшими окрестностями; все остальное пало, отторгнутое завоевателями с Востока и Запада. Перед тем, как окончательно погибнуть, Константинополь какое-то время оставался одиноким островом в сплошном враждебном окружении; но и тогда он еще был столицей мира - вплоть до того самого момента, когда крестоносцы, бравшие город, пробили крепостную стену и, заглянув в пролом, ужаснулись: столько людей было в городе, что казалось, там собралось полмира.
Но такова была судьба всех империй; возвышаясь почти до небес, объединяя в своих пределах несчетные сотни языков и народов, они в конце концов рушились под бременем собственного величия, оставляя после себя одни только безмолвные свидетельства своего давно минувшего могущества. Иногда, впрочем, не оставалось и этого, как не сохранилось ничего от цветущей столицы Золотой Орды, основанной Батыем на Волге, после того как она была обращена в развалины неумолимым Тимуром. Я вспомнил и о судьбе Петербурга, города, устоявшего перед всеми вражескими нашествиями и со дня основания ни разу не видевшего неприятеля на своих улицах, но, несмотря на это, навсегда утратившего слепящий блеск и горделивую заносчивость мировой столицы. Самые великие города рушились, когда иссякала та идея, которая их питала; как только она гасла в умах, возродить их уже было невозможно. Сохранялась только их пустая оболочка, похожая на проросшее и истощившееся злаковое зерно, случайно вышедшее из земли на поверхность.
Такими безжизненными остовами давно уже выглядели и Вена, и Петербург. Теперь, когда их громозвучная слава отошла в прошлое, оба города казались почти двойниками; но в этом сходстве было и странное, удивлявшее меня противоречие. Исторически их величие было разделено во времени, оно достигало вершины в разные эпохи, и возвышение одной империи было причиной упадка другой. При взгляде в прошлое эти временные пласты сближались, сливаясь иногда до полной неразличимости, но одновременное существование двух мировых центров было чем-то явно абсурдным: империя по своей сути могла быть только одна, и ее столица, город, достигший мирового господства, обречен был вечно оставаться во вселенском одиночестве.
- Немного перебрал (too much wine)? - вдруг спросил меня белобрысый абориген, сидевший напротив.
- Я привычный (I'm from Russia), - ответил я ему, и, слегка пошатываясь, встал из-за стола.
С трудом, поминутно хватаясь за перила, я поднимался по нескончаемой лестнице, по которой некогда, видимо, с такими же трудностями, выбирался наружу композитор Гайдн, и в который раз думал о том, что то вдохновенное вызывание духов, которому я здесь с таким увлечением предавался, на самом деле не имело никакого смысла. Насколько легче было тревожить колоссальные тени прошлого дома, в России, насколько отзывчивее и податливее они там оказывались! Механические подпорки не только не помогали моему воображению, они скорее сковывали и ограничивали его полет. Временами, когда меня совсем уже огорчало это зияние, фатальный зазор между красочным мифом и невзрачной современностью, мне даже хотелось, чтобы вся Европа ушла под воду, как платоновская Атлантида, оставив в наследство другим народам только то, что ей и так уже не принадлежит: рассыпанные по музеям мраморные обломки статуй и барельефов, фрагменты пожелтевших рукописей на полузабытых языках и поблекшие, уже почти неразличимые, переливы красок на картинах и фресках. Раньше все всегда так и заканчивалось, только роль наводнения или извержения Везувия, засыпавшего пеплом целые провинции, обычно играли нашествия варваров, которых неудержимо влек к себе магический блеск пышно угасавших цивилизаций. Эти заманчивые игрушки неизменно ломались в их тяжелых и грубых лапах; но и обломков их, случайно сохранившихся, было достаточно, чтобы из них впоследствии могло вырасти великолепное новое дерево новой культуры.
Преодолев наконец крутую лестницу, я оказался наверху, перед наружной дверью; но, распахнув ее, я не увидел ничего, кроме сплошной пелены мутного утреннего тумана, сквозь который смутно просвечивали вдали еще горевшие фонари.
1 2 3 4 5 6 7