https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-rakoviny/Viega/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мицкевич хоть значение Пушкина оценил, не совсем замкнулся в узком круге
своей национальности. В любом случае, в таких странах, как Польша, или,
скажем, Норвегия, в которых нет некоего зазора между основной, общепринятой
культурой и разнообразным происхождением ее представителей, могут
появляться гениальные авторы, но никогда не будет великой литературы. И
Мандельштам, и Гоголь, как Джойс или Йейтс, воспользовавшись готовой,
разработанной имперской культурой, сплавляя с нею воедино сколь угодно
глубокое осмысление собственной особости в этой культуре, достигли
несравненно большего, чем если бы они пытались отгородиться от нее и
строить свой, провинциальный, захолустный, закрытый от всего мирок.
Сам-то Джойс, правда, имел на этот счет совсем другое мнение. Вообще,
что-то ты клонишь куда-то не туда. Страна идет к демократии, а ты тут
империям панегирики слагаешь. Вспомни, какой ценой все это делалось. Какого
напряжения народных сил потребовало это самое превращение чудесное,
Московского Царства в Российскую Империю. Да и само появление здесь
столицы. "А беглых солдат бить кнутом и ссылать на каторгу в
новопостроенный город СанктПетербург". Вон канавка Зимняя виднеется. По
особому распоряжению основателя прорыта. Символ города в каком-то
смысле.Тоже возникшего по особому распоряжению. Нет, неудивительно, что
европейцу Мицкевичу Петр показался обыкновеннейшим восточным деспотом. И
ничего странного нет в том, что Петербург так же не похож на европейские
города, как и на русские. Предательский цвет, грязно-желтый, азиатский,
облепил строения выписанных из Франции и Италии архитекторов. Вместо
узеньких, к центру теснящихся улочек с аккуратными домиками, как на Западе,
здесь разошлись по всему городу бесконечные пекинские проспекты, открылись
огромные площади, леденящие сердце, с утомительнейшей регулярностью
выстроились здания, по красной линии, в затылок. И все-таки нигде мне не
было так хорошо, как здесь. Вот здесь, на этой самой площади, свободной,
стройной, совершенной, непостижимо выверенной в каждой мелочи. Хотя на вид
и чуть холодноватой, правда.
Все лучшие архитектурные ансамбли свести сумели к этой точке. И при такой
разноголосице стилей добиться строгого единства. Так и весь город кажется
произведением искусства, обдуманным, рассчитанным и тщательно потом
осуществленным. А ведь еще сто лет назад никому и в голову не приходило,
что Петербург может иметь свое лицо. А не являться заурядным выражением
"столичности". Сперва эпохе надо было отойти подальше. Сейчас нам уже все,
что как-то к ней относится, и петровская начальная застройка, и пышная
барочная декоративность, и высокий взлет русского ампира представляется с
такого расстояния чем-то близким, схожим и перекликающимся. Да и сама эта
стремительность, с которой один стиль сменял тогда другой, в конце концов
сообщила городу известное единство. Дух эпохи, общий ее стиль, не мог
перемениться так же быстро, как это делали архитектурные течения и
направления.
Весь восемнадцатый век шла эта немыслимая гонка, начавшаяся при Петре.
То, что некогда наполняло неторопливые столетия в Европе, где ленивый
классицизм неспешно приходил на смену сонному барокко, здесь, в России,
вздыбленной и ринувшейся вскачь, свершалось в несколько стремительных
десятилетий; вихрем пронеслось это архитектурное становление, и к появлению
Пушкина все было готово: самый странный и невозможный на свете город возник
и сосредоточил в себе жизненные силы пробуждавшейся России. После Пушкина
открылась новая, неведомая до того область приложения этих сил, началось
литературное движение, и точно так же, в безумной, лихорадочной спешке,
сменялись стили, направления, умственная жизнь все усложнялась, горизонты
ширились, и уже начинало казаться, что Россия не догоняет Запад, а пришла
ему на смену, и будет жить и дальше у грандиозного всеевропейского
кладбища. Само дыхание культурной жизни в пушкинскую эпоху отличается
настолько же разительно от атмосферы, скажем, чеховского времени, как эта
звонкая, приподнято торжественная Дворцовая площадь от будничного Невского
проспекта. В Британии от "Гамлета" до "Улисса" прошло три века, в Италии от
"Комедии" до "Пламени" , - едва ли не шесть, а русская литература все
огромное расстояние от высококлассического "Медного Всадника" до
остромодернистского "Петербурга" преодолела за какие-то жалкие восемь
десятилетий. Потом растущее духовное и умственное возбуждение охватывает
все остальное, без разбора - музыку, науку, философию, но в то же время все
громче начинают раздаваться со всех сторон страшные пророчества, пока в
конце концов в согласном хоре не зазвучал одинединственный на всех мотив: о
близкой и всеобщей гибели. И вскоре все и рухнуло.
Да, впрочем, сразу было ясно всем и очевидно, что не продлится долго эта
странная затея, примирять Восток и Запад, возводить огромную Империю на
стыке двух миров. Чем, собственно, и объясняется вся эта спешная и
лихорадочная деятельность. Россия, от века пребывавшая в глухом и тяжком
сне, подобном смерти, очнулась на какое-то непродолжительное время, и после
судорожной попытки осознать себя вновь провалилась в безнадежное
оцепенение. Столица была переведена назад в Москву, и вновь отсчет пошел в
обратном направлении.
Какой-то смысл это имело все. Да и сейчас ведь Петербург не исчезает. На
Руси, впрочем, всегда держалось две столицы, восточная и западная. Великий
Новгород - это в каком-то смысле был прообраз Петербурга. Они и внешне друг
на друга чуточку похожи. Хоть и считается, что Петербург ни на что на свете
не похож. И первый выход к Балтике Россия получила через Новгород. В тот
раз, правда, соперничество с Москвой окончилось не слишком хорошо.
Увлекся что-то я сегодня переливом мысли. Излюбленная национальная
забава. Пасьянс один и тот же: Россия и Европа, Азия и Запад. Тысячу раз,
уже, наверное, раскладывали. Никак из тупика не выбраться. Теперь-то уж
какое это все значение имеет. Ну, да хоть звучными выражениями поиграть.
Все ж облегчение какое-то. Слова имеют некую целительную силу. Хуже всего,
когда происходит с тобой что-то непонятное, невнятное, пугающее, как будто,
идучи по улице, вдруг в ужасе отшатываешься от чего-то, еще не зная, не
осознавая, что произошло. Насколько легче становится, когда припоминаешь,
что все это уже как-то именовано: уныние, отчаяние, гибель. "Горе, горе,
страх, петля и яма". Гумилев из пророка Исайи, как заметила Ахматова, что
мы находим у Мандельштам. Надежды Яковлевны, разумеется.
Витрины засветились уже. Двинулась вечерняя жизнь. На Невском никогда
совсем не замирает. Люблю я эту сдержанную и сосредоточенную кипучесть.
Ничто так не подхлестывает и не оживляет меня, как центр большого города.
Ощущение какойто легкой и свободной собранности, спокойной полноты всех сил
охватывает меня здесь, на Невском, или на набережной в Ялте летом, или на
Арбате. Наверно, настроение толпы передается. Давно уже заметил, что
прогулка всегда выходит как-то занимательнее, если продвигаться к центру от
окраины, а не наоборот. Вообще я, кажется, воспринимаю город несколько
литературно. Какой-нибудь приятный, захватывающе увлекательный переулок я
способен бесконечно перечитывать, какую-нибудь площадь я всегда стараюсь
избегать, или посещать только будучи в определенном настроении; достаточно
узнать однажды действие, которое производит на меня то или иное место, то
состояние, в которое оно меня приводит, и можно, выбирая свой маршрут,
нанизывать сложнейшие, диковинные последовательности мимолетных
впечатлений. Когда мне приедается одна часть города, другая за это время
снова начинает освежаться в восприятии. Бывает, я испытываю внезапно острое
желание посетить какой-нибудь, казалось бы, давно мне надоевший остров или
парк, точно так же как часто я стремлюсь погрузиться в полузабытую
атмосферу того или иного произведения искусства, литературного или
музыкального. Только таким образом, поддаваясь своему смутному стремлению
еще раз пережить некогда отпечатавшийся в сознании образ, можно ощутить в
полную силу, всем своим существом то, что в нем заключено.
Кафе "Литературное". Нелепое название какое. Что это, бывшая "Бродячая
Собака"? Нет, "Собака" вроде бы чуть дальше. Что-то знакомое до ужаса.
Может, внутрь заглянуть, выяснить. Погреться заодно немного. Стой, какое
это "Литературное Кафе", это же кондитерская Вольфа! Прочь, прочь отсюда,
лучше подальше держаться от этого гиблого места.
Снова небо затягивает тучами. И моросить начинает понемногу. Погода на
Балтике меняется так быстро. Вода в канале вся испещрена мельчайшими
кружочками от падающих капель. Черная, блестяще-маслянистая, как чешуя
огромного продолговатого чудовища, зажатого в гранитном русле. Город
погружается во тьму. Терпеть не могу ночь и графику. И Рембрандта. Все в
темных да коричневых тонах. Так истомившись по зрительным впечатлениям на
этом скучном, сером Севере, я постоянно вожделею красок, сочных, ярких,
свежо и гармонично сочетающихся. Не могу себе представить, что значит
потерять зрение совсем. Огромный, сложный Петербург в кромешной темноте.
Шершавые стены, рельефные мостовые, толпы людей, снующие во тьме.
Жутковатое, наверно, зрелище. Зато память обостряется. Точно так же я, с
таким трудом воспринимающий на слух иноязычный говор или не знакомую мне
музыку, после нескольких повторений легко осваиваюсь в новом мире, привыкаю
к его строю, начинаю разбирать ясные очертания там, где только что не видел
ничего, кроме невразумительной мешанины. Я как-то никогда не могу сразу
ощутить прелесть нового для меня произведения искусства. Да и любого
другого жизненного наслаждения. Сначала необходимо попривыкнуть,
притереться, перевести в обыденность, и только потом постепенно начинаешь
получать какое-то удовольствие от этого. Для меня приятно лишь привычное.
Однажды, помню, настойчиво меня упрашивали отведать абрикосовое месиво,
сваренное как-то по-особому, и я почти уже решился, протянул ложку, как
вдруг с непостижимой отчетливостью мне представилась прохладная, гладкая,
скользкая, липкая абрикосовая кожица на языке, и я не выдержал - и
передумал, отказался, и тогда мама воскликнула: вот так всегда, с самого
детства! Сначала не заставить никакими силами, а потом за уши не оттащишь.
Фонари зажглись. Пора домой. Так хорошо мне здесь всегда, на Невском.
Уютном, милом и домашнем. Как Москва. Вот и собор показался Воронихинский.
Чем больше его вижу, тем больше он мне нравится. Жалко, что не завершили. В
Петербурге неосуществленных замыслов, наверное, еще на целую столицу
наберется. Как свежо и современно прозвучали здесь античные колонны.
Никакой архаики не чувствуется. И с течением времени совсем не добавляется.
Двести лет почти прошло с постройки.
Время уж позднее, наверно. Продвинулись звезды. Какую-то приятную
опустошенность я чувствую всегда после таких прогулок. Все то, что
накопилось прежде и застряло, приводится в свободное движение, играя и
переливаясь у меня в сознании. Пока не выплеснется полностью.
Как оживился Невский к вечеру. Неисчислимые толпы теней снуют мимо
блестящих, равнодушных витрин. И я затерян среди них. Сухие отмершие листья
вслепую, неуверенно скользят по черному асфальту. Тонкий запах осени
растворен в сыром и темном воздухе. Voila ma route - avec le paradis au
bout. Нет, запереться и работать, писать до самоизнурения, до истощения
всех сил. Иначе захлестнет меня когда-нибудь поток моих эмоций, тягостных
предчувствий, неясных и тревожащих воспоминаний, безудержная, непрестанная
игра воображения. "Я" устроен очень сложно, видите ли.
Вот и вход на станцию. Пора. Достаточно уж на сегодня. Так хорошо
всегда обратно погружаться в повседневную глухую бессознательность после
этих пробуждений. Сладчайшее из блюд в земном пиру. Под мерный, монотонный,
усыпляющий гул механического мира лететь все глубже, вниз и вниз.

Примечания.
1. Герой Чехова признается, что на немецком или английском языке ему с
возрастом стало легче выражать свои мысли, чем на русском (см. "Скучную
историю"). Ich sterbe (я умираю) - предсмертные слова Чехова (см.
воспоминания О. Л. КнипперЧеховой). Писатели часто невольно подражают своим
героям. Лев Толстой в "Войне и мире" утверждает, что для завоевания Европы
Наполеону не только не нужно было быть гением или иметь какие-нибудь
особенные качества, но, напротив, ему нужно было отсутствие самых лучших
человеческих качеств - любви, поэзии, философского пытливого сомнения.
Точно так же и толстовской прозе, чтобы завоевать всемирную известность,
нужно было кое-что утратить, и действительно, по сравнению с красочным
языком Пушкина и Гоголя, язык Толстого скуден и невзрачен, ему недостает
какой-то магии, словесной изощренности - но зато очень просто все это
переводится, скажем, на французский. Однако наиболее забавный казус такого
рода произошел с Набоковым. В романе "Дар" появляется некий господин
Горяинов, который отлично пародировал одного старого и несчастного
журналиста "со странностями и неважной репутацией", и постепенно так свыкся
с этим образом (тем отомстившим ему), что и сам в нормальном разговоре
начинал на него смахивать. Сам Набоков поразительно точно повторил этот
кульбит. Одна из глав того же "Дара" представляет собой издевательское и
уничижительное жизнеописание Н. Г. Чернышевского. Через шесть лет, когда
Набоков пишет уже на полном серьезе статью об обожаемом им Гоголе, он, не в
силах отделаться от однажды наработанных приемов, неосознанно впадает
постоянно в свой прежний тон, так что в конце концов его Гоголь начинает
разительно напоминать его Чернышевского.
1 2 3 4


А-П

П-Я