https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/talis/
Такие страхи бессмысленны хотя бы уже потому, что в настоящее время окончания ация, изм и ист ощущаются нами как русские: очень уж легко и свободно стали они сочетаться с чисто русскими коренными словами — с такими, как, например, правда, служба, очерк, связь, отозвать и др.,-отчего сделались возможны следующие — прежде немыслимые — русские формы: правдист, связист, очеркист, уклонист, отзовист, службист, значкист [То же происходит и с английскою речью, в которой сравнительно недавно возникли слова маникюрист, бихевиорист и т.д. См. книгу проф. Simeon Potter's “Our Language”, 1957, стр. 165. ].
Из чего следует, что русские люди мало-помалу привыкли считать суффикс ист не чужим, а своим, таким же, как тель или чик в словах извозчик, служитель и пр.
Даже древнее русское слово баян и то получило в народе суффикс ист : баянист.
Вот до какой степени активизировалось окончание нет, каким живым и понятным для русского уха наполнилось оно содержанием. Окончательно убедил меня в этом один пятилетний мальчишка, который, впервые увидев извозчика, с восторгом сказал отцу:
— Смотри, лошадист поехал!
Мальчик знал, что на свете существуют трактористы, танкисты, таксисты, велосипедисты, но слова извозчик никогда не слыхал и создал свое: лошадист [Корней Чуковский, От двух до пяти. М., 1961, стр. 143.].
И кто после этого может сказать, что суффикс ист не обрусел у нас окончательно! Его смысл ощущается даже детьми, и не мудрено, что он становится все продуктивнее.
Так же обрусел суффикс изм. Вспомним: большевизм, ленинизм. В сочинениях В.И. Ленина: боевизм. Академик В.В. Виноградов указывает, что в современном языке этот суффикс “широко употребляется в сочетании с русскими основами, иногда даже яркой разговорной окраски: хвостизм, наплевизм” [В.В. Виноградов, Русский язык. М.-Л., 1947, стр. 111.].
К этим словам можно присоседить мещанизм, ставший устойчивым лингвистическим термином [См., например, в книге Р. В. Миртова “Говори правильно”. Горький, 1961, стр. 7. ]. И царизм.
Или вспомним, например, иностранный суффикс тори (я) в таких словах, как оратория, лаборатория, консерватория, обсерватория и т.д. и т.д. Не замечательно ли, что даже этот суффикс, крепко припаянный к иностранным корням, настолько обрусел в последнее время, что стал легко сочетаться с исконно русскими, славянскими корнями. По крайней мере у Александра Твардовского в знаменитой “Муравии” вполне естественно прозвучало крестьянское словцо суетория.
Конец предвидится ан нет
Всей этой суетории?
Суффикс аци(я) также вполне обрусел: русское ухо освоилось с такими словами, как яровизация, военизация, советизация, большевизация и пр. Л. М. Копенкина пишет мне из города Верхняя Салда (Свердловской обл.), что ее сын, пятилетний Сережа, услышав от нее, что пора подстригать ему волосы, тотчас же спросил у нее:
— Мы в подстригацию пойдем? Да?
Обрусение суффикса аци(я) происходит одновременно с обрусением суффикса аж (яж).
Недавно, репетируя новую пьесу, некий режиссер предложил своей труппе:
— А теперь для оживляжа — перепляс.
И никто не удивился этому странному слову. Очевидно, оно наравне с реагажем так прочно вошло в профессиональную терминологию театра, что уже не вызывает возражений.
В “Двенадцати стульях” очень по-русски прозвучало укоризненное восклицание Бендера, обращенное к старику Воробьянинову: “Нашли время для кобеляжа. В вашем возрасте кобелировать просто вредно” [Илья Ильф, Евгений Петров, Двенадцать стульев. Золотой теленок. М., 1959, стр. 277.].
Кобеляж находится в одном ряду с такими формами, какхолуяж, подхалимаж и др. [В. Виноградов, Русский язык. М.-Л., 1947, стр. 98.]. Из чего следует, что экспрессия иноязычного суффикса аж (яж) вполне освоена языковым сознанием русских людей.
Очень верно говорит современный советский лингвист:
“Если оставить в стороне научные и технические термины и вообще книжные “иностранные” слова, а также случайные и мимолетные модные словечки, то можно смело сказать, что наши “заимствования” в большинстве вовсе не пассивно усвоенные, готовые слова, а самостоятельно, творчески освоенные или даже заново созданные образования” [Б. Казанский, В мире слов. Л., 1958, стр. 143.]. В этом и сказывается подлинная мощь языка. Ибо не тот язык по-настоящему силен, самобытен, богат, который боязливо шарахается от каждого чужеродного слова, а тот, который, взяв это чужеродное слово, творчески преображает его, самовластно подчиняя своей собственной воле, своим собственным эстетическим вкусам и требованиям, благодаря чему слово приобретает новую экспрессивную форму, какой не имело в родном языке.
Напомню хотя бы новоявленное слово стиляга. Ведь как создалось в нашем языке это слово? Взяли древнегреческое, давно обруселое стиль и прибавили к нему один из самых выразительных русских суффиксов: яг(а). Этот суффикс далеко не всегда передает в русской речи экспрессию морального осуждения, презрения. Кроме сутяги, бродяги, есть миляга, работяга и бедняга. Но здесь этот суффикс становится в ряд с неодобрительными ыга, юга, уга и пр., что сближает стилягу с такими словами, как прощелыга, подлюга, ворюга, хапуга, выжига [См.: В.В. Виноградов, Русский язык. М.-Л., 1947, стр. 75-76. В. Г. Костомаров, Откуда слово “стиляга”? “Вопросы культуры речи”, 1959, №2, стр. 168-175.].
Спрашивается: можно ли считать это слово иноязычным, заимствованным, если русский язык при помощи своих собственных — русских — выразительных средств придал ему свой собственный — русский — характер?
Этот русский характер подчеркивается еще тем обстоятельством, что в иашей речи свободно бытуют и такие чисто русские национальные формы, как стиляжный, стиляжничать, достиляжиться и т.д., и т.д., и т.д.
— Вот ты и достиляжился! —сказал раздраженный отец своему щеголеватому сыну, когда тот за какой-то зазорный поступок угодил в отделение милиции.
Или слово интеллигенция. Казалось бы, латинское его происхождение бесспорно. Между тем оно изобретено русскими (в 70-х годах) для обозначения чисто русской социальной прослойки, совершенно неведомой Западу, ибо интеллигентом в те давние годы назывался не всякий работник умственного труда, а только такой, быт и убеждения которого были окрашены идеей служения народу [Реакционные журналисты Погодин, Шевырев, Катков, князь Мещерский вполне подходили под рубрику “работники умственного труда”, но никому и в голову не пришло бы в 70-х годах назвать кого-нибудь из них интеллигентом. ]. И, конечно, только педанты, незнакомые с историей русской культуры, могут относить это слово к числу иноязычных, заимствованных.
Иностранные авторы, когда пишут о нем, вынуждены переводить его с русского: “intelligentsia”. “Интеллиджентсия”, — говорят англичане, взявшие это слово у нас. Мы, подлинные создатели этого слова, распоряжаемся им как своим, при помощи русских окончаний и суффиксов: интеллигентский, интеллигентность, интеллигентщина, интеллигентничать, полуинтеллигент .
Русский язык так своенравен, силен и неутомим в своем творчестве, что любое чужеродное слово повернет на свой лад, оснастит своими собственными, гениально-экспрессивными приставками, окончаниями, суффиксами, подчинит своим вкусам, а порою и прихотям. Очень верно говорит Илья Сельвинский “о редкой способности русского населения быстро воспринимать чужеземную речь и по-хозяйски приспособлять ее к своему обиходу”.
“Переработка эта, — продолжает поэт, — делала иностранное слово до такой степени отечественным, что теперь бывает трудно поверить в его инородное происхождение. Например, немецкие слова бэр (медведь) и лох (дыра) образовали такое, казалось бы, кондовое русское слово, как берлога. Этим еще больше подчеркивается мощь русского языка” [Илья Сельвинский, Язык народа — язык поэзии. “Вопросы литературы”, 1961, № 5, стр. 174.].
Действительно, иногда и узнать невозможно то иноязычное слово, которое попало к нему в оборот: из греческого кирие элейсон (господи помилуй!) он сделал глагол куролесить [Труды Я. К. Грота, т. II, стр. 413.], греческое ката басис (особенный порядок церковных песнопений) превратил в катавасию [В. Даль, т. II, стр. 238.], то есть церковными “святыми” словами обозначил дурачество, озорство, сумбур. Из латинского картулярия (монастырский хранитель священных книг) русский язык сделал халтурщика — недобросовестного, плохого работника [Л. Я. Боровой, Путь слова. М., 1957, стр. 193-194.]. Из скандинавского эмбэтэ — чистокровную русскую ябеду [Б. Казанский, В мире слов. Л., 1958.], из английского ринг ды делл! — рынду бей [Лев Успенский, Слово о словах. М., 1957.], из немецкого крингеля — крендель [Труды Я. К. Грота, т. II, стр. 431.].
Язык чудотворец, силач, властелин, он так круто переиначивает по своему произволу любую иноязычную форму, что она в самое короткое время теряет черты первородства, — не смешно ли дрожать и бояться, как бы не повредило ему какое-нибудь залетное чужеродное слово!
В истории русской культуры уже бывали эпохи, когда вопрос об иноязычных словах становился так же актуален и жгуч, как сейчас.
Такой, например, была эпоха Белинского — 30-е и особенно 40-е годы минувшего века, когда в русский язык из-за рубежа ворвалось множество новых понятий и слов. Полемика об этих словах велась с ожесточенною страстью. Белинский всем сердцем участвовал в ней и внес в нее много широких и мудрых идей, которые и сейчас могут направить на истинный путь всех размышляющих о родном языке. (См., например, его статьи “Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка»”, “Карманный словарь иностранных слов”, “«Грамматические разыскания», соч. В.А. Васильева", “«Северная пчела» — защитница правды и чистоты русского языка”, “Взгляд на русскую литературу 1847 года” и многие другие.)
К сожалению, сложная позиция Белинского в этом сложном вопросе изображается в большинстве случаев чрезвычайно упрощенно. Не знаю, в силу каких побуждений пишущие о нем зачастую выпячивают одни его мысли и скрывают от читателей другие.
Получается зловредная ложь о Белинском, искажающая подлинную суть его мыслей.
Чтобы понять эти мысли во всем их объеме, мы должны раньше всего ясно представить себе, какие необычайные сдвиги происходили тогда в языке и, в частности, как огромно было количество иностранных оборотов и слов, вторгшихся в тогдашнюю русскую речь.
Их вторжение страшно тревожило и пугало реакционных пуристов, которые из недели в неделю, из месяца в месяц стихами и прозой выражали свою свирепую ненависть к ним. Над этими словами глумились даже на театральных подмостках.
Вот, например, какую дикую мозаику составил из них некий разъяренный пурист, выхвативший их из журнальных статей того времени:
“Абсолютные принципы нашей рефлексии довели нас до френетического состояния, иллюзируя обыкновенную субстанциональность и простую реальность силою реактивного идеализирования с устранением изолирования предметов. Гуманные элементы мелочного анализа, так сказать, будучи замкнуты в грандиозности мировых феноменов жизни, сосредотачиваются в индивидуальной единичности. Отторгаясь от своих субъективных интересов, личность наша стремится в мир объективных фактов и идей, и здесь-то доктрина умов великих, универсальных, здесь-то виртуозность творения достигает своих высоких результатов”. “И это русский язык половины XIX века! — ужасался блюститель чистоты русской речи. — Читаем — и не верим глазам. Что бы сказали, если б жили, А.С. Шишков и другие поборники русского слова, что бы сказал Карамзин!” ["Северная пчела”, 1847, № 69.].
Конечно, такой бессмысленной фразеологии в журналистике того времени не было и быть не могло, но самые слова, которые воспроизводятся здесь, переданы верно и точно: чуть не в каждой книжке “Отечественных записок” действительно встречались в ту пору принципы, субъекты, элементы, гуманность, прогресс, универсальный, виртуозный, талантливый, доктрина, рефлексия и т.д.
Против этой-то иностранщины и заявил свой протест автор вышеприведенной “мозаики”.
Сильно изумится современный читатель, узнав, что этим поборником русского слова был пресловутый мракобес Фаддей Булгарин, реакционнейший журналист той эпохи, который сам-то очень плохо владел русской речью и постоянно коверкал ее в своих романах и бесчисленных газетных статьях.
А тем писателем, от “варваризмов” которого Фаддей Булгарин защищал эту речь, был гениальный стилист Белинский, один из сильнейших мастеров русского слова.
В ту пору Белинский из пламенной любви к русской речи упорно внедрял в нее философские и научные иностранные термины, так как видел здесь одну из непоследних задач своего служения интересам народа.
Именно эта задача заставила Белинского высказывать в своих статьях сожаление, что в русском языке еще ие вполне утвердились такие слова, как концепция, ассоциация, шанс, атрибут, эксплуатировать, реванш, ремонтировать и т.д.
Откуда же у великого критика такое упорное тяготение к иностранным словам, против которых вместе с Фаддеем Булгариным бешено восстала в ту пору вся свора реакционных писак?
Ответ на этот вопрос очень прост: такое обогащение словарного фонда вполне отвечало насущным потребностям разночинной интеллигенции 30-х и 40-х годов XIX века.
Ведь именно тогда, под могучим воздействием крестьянских восстаний в России и народных потрясений на Западе, русские передовые разночинцы, несмотря ни на какие препоны, страстно приобщались к идеям революционной Европы, и им понадобилось огромное множество слов для выражения этих новых идей.
Рядом с Белинским над обогащением национального словаря трудились такие революционеры, как Петрашевский и Герцен. Петрашевский в своем знаменитом “Карманном словаре иностранных слов” (1845) утвердил в русском литературном обиходе слова: социализм, коммунизм, терроризм, материализм, фурьеризм и пр. [А. И. Дубяго, Иноязычная лексика в языке М. В. Буташевича-Петрашевского. Ученые записки Калининградского пединститута, вып.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19