Выбор супер, цена супер
Рядом коровы, щиплющие траву, старая гнедая лошадь, привязанная к изгороди. Эдвард нерешительно остановился у ворот амбара, потом толкнул их, на сей раз они заскрипели не так жутко.
— Ты опоздал, — раздался голос.
Эдвард посмотрел в глубь амбара, но не увидел никаких фигур в капюшонах — только шестерых студентов колледжа, приблизительно его возраста и похоже одетых: мокасины, штаны цвета хаки, легкие голубые хлопчатые рубашки.
— Ты опоздал, — прозвучало снова, и Эдвард узнал вчерашний голос. Это был голос сидевшего в середине, главного. Эдвард долгим взглядом посмотрел на него.
— Извини, — сказал Эдвард. — Нужно было навестить кое-кого.
— Где глаз? — спросил главный.
— Здесь, — ответил Эдвард.
— Тогда давай его сюда.
Эдвард протянул главному шкатулку, и тот, когда остальные сгрудились вокруг него, открыл ее.
Они заглянули внутрь и надолго замерли, потом все разом повернулись к Эдварду.
— Его тут нет, — сказал главный, понизив голос чуть ли не до шепота, его лицо побагровело от ярости. — Глаза тут нет! — завопил он.
Все одновременно бросились к нему, но тут Эдвард поднял руки и крикнул:
— Я сказал, что глаз здесь. Но не говорил, что он в шкатулке.
Все шестеро замерли на месте, испугавшись, что глаз где-то у моего отца, и если они станут его бить, то могут заодно повредить и спрятанный глаз.
— Отдай его! — крикнул главный. — Не имеешь права! Этот глаз принадлежит нам.
— Разве?
В этот момент ворота амбара, тихо скрипнув, приоткрылись, и все, обернувшись, увидели старую женщину — глаз вновь на своем месте, — направляющуюся к ним. Шестерка парней уставилась на нее, ничего не понимая.
— Что… — пробормотал один, поворачиваясь к остальным. — Кто…
— Я же говорил, — сказал мой отец, — что глаз здесь.
И когда старая женщина подошла ближе, они увидели, что и правда глаз здесь, только не в шкатулке, а на своем месте, в глазнице старой женщины. И хотя они с радостью бы убежали, но не могли двинуться с места. И хотя они с радостью бы отвернулись, но не могли этого сделать, потому что она смотрела на них, на каждого, и каждый как зачарованный смотрел в ее глаз и, как говорили, каждый из них увидел в нем свое будущее. И один закричал оттого, что в нем увидел, другой заплакал, а третий просто недоуменно посмотрел в глаз, потом повернулся к моему отцу и ошарашенно уставился на него, словно видел его в первый раз.
Наконец она отвела взгляд, и они гурьбой бросились из амбара на утренний свет.
Так началось короткое пребывание Эдварда в Оберне, и с тех пор редко кто когда досаждал ему, потому что считалось, что он находится под защитой старой женщины и ее всевидящего глаза. Он начал посещать занятия в колледже и учился на «отлично». У него была прекрасная память. Он помнил все, что читал, все, что видел. И он запомнил лицо главного из тех, что были в тот день в амбаре, а главный запомнил лицо Эдварда.
Это было лицо человека, за которого моя мать едва не вышла замуж.
Смерть моего отца. Дубль 2
Вот как это происходит. Старый доктор Беннет, наш семейный доктор, появляется из комнаты для гостей и тихо прикрывает за собой дверь. Он старее старого и похож на серединку яблока, долго пролежавшую на солнце. Он присутствовал при моем рождении и уже тогда был стар. Мы с матерью сидим в гостиной и ждем его приговора. Вынув стетоскоп из ушей, он смотрит на нас.
— Я бессилен что-либо сделать, — говорит он. — Очень сожалею. Если хотите проститься с Эдвардом или что-нибудь сказать ему, сейчас, пожалуй, самое… — Он что-то неслышно бормочет.
Мы ожидали чего-то подобного, такого окончательного приговора. Мы с ней вздыхаем, испытывая одновременно скорбь и облегчение, чувствуя, как тело расслабляется, и обмениваемся одинаковым взглядом, тем единственным в жизни взглядом. Я слегка поражен тем, что этот день наконец пришел, поскольку, хотя доктор Беннет около года назад давал ему год жизни, он умирал так долго, что мне стало казаться, что это будет продолжаться вечно.
— Наверно, я должна зайти первой, — говорит мать. Вид у нее разбитый и измученный, улыбка безжизненная и какая-то спокойная. — Если не возражаешь.
— Нет, — говорю я. — Иди ты, а потом…
— Если что-нибудь…
— Хорошо. Просто дай знать.
Она вздыхает, встает и заходит, как лунатик, к нему, оставляя дверь приоткрытой. Доктор Беннет, чуть сгорбившись, словно его кости размягчились к старости, с безучастным видом стоит посредине гостиной в мрачном изумлении перед силами жизни и смерти. Через несколько минут мать возвращается, вытирает слезы на щеках и обнимает доктора Беннета. Думаю, она знает его дольше, чем я. Она тоже в годах, но по сравнению с ним кажется вечно молодой. Она выглядит молодой женщиной, которой предстоит стать вдовой.
— Уильям, — говорит она.
И вот я вхожу. В комнате стоит полумрак, полутьма дневного сна, хотя видно, как сквозь шторы снаружи пытается пробиться яркий свет. В этой комнате обычно ночевали мои друзья, пока мы не закончили школу и все такое, а теперь в ней умирает, почти умер, мой отец. Он встречает мое появление улыбкой. Перед смертью взгляд у него стал таким, какой иногда появляется у людей, находящихся при смерти, счастливый и печальный, усталый и одухотворенный, все вместе. Когда умирает главный герой, он до самого конца остается бодр духом, давая слабеющим голосом последние наставления семье, выказывая фальшивый оптимизм относительно своей смертельной болезни и обычно вызывая у людей слезы тем, что так прекрасно держится. Но у моего отца все иначе. Он не старается бодриться и не питает ложных надежд. Больше того, он любит повторять: «Почему я еще жив? Я давным-давно должен был умереть».
Он и выглядит соответствующе. Его тело, тело еще не старого человека, выглядит так, словно его только что извлекли из земли и оживили только затем, чтобы снова похоронить, и хотя он никогда не мог похвастать густой шевелюрой — причесываясь, он проявлял чудеса мастерства, — те немногие волосы, что у него были, окончательно выпали, а его кожа до того неестественно белая, что, когда я гляжу на него, мне приходит в голову слово оледенелый .
Мой отец оледенел.
— Знаешь, — говорит он мне в тот день. — Знаешь, чего бы мне хотелось?
— Чего, папа?
— Стакан воды, — отвечает он. — Стакан воды — это то, что мне сейчас надо.
— Будет сделано, — говорю я и приношу ему стакан воды, который он дрожащей рукой подносит к губам, вода тонкой струйкой течет по подбородку, и он глядит на меня такими глазами, словно хочет сказать, что мог бы жить еще долго — или во всяком случае дольше, чем ему осталось, — без того, чтобы заставлять меня видеть, как вода течет у него по подбородку.
— Виноват, — извиняется он.
— Не волнуйся, — говорю я. — Не так уж много ты и пролил.
— И не собираюсь волноваться, — отвечает он, бросая на меня страдальческий взгляд.
— Ладно, извинения приняты, — говорю я. — Но знаешь, ты вообще геройски перенес все это. Мы с мамой по-настоящему гордимся тобой.
На это он ничего не отвечает, потому что, хотя он и умирает, он остается моим отцом и ему не по душе, когда с ним говорят как со школьником. В прошедшем году мы поменялись местами: я стал отцом, а он — болезненным сыном, которого я хвалю за то, как он держится в его тяжелейшем положении.
— Да, — говорит он слабым голосом, словно что-то пришло ему в голову. — О чем это мы только что говорили?
— О воде, — подсказываю я, и он кивает, вспоминая, и делает еще глоточек.
Потом он улыбается.
— Что тебя развеселило? — интересуюсь я.
— Я просто подумал, — говорит он, — что меня вынесут из этой комнаты как раз к приезду гостей.
Он смеется, точней, издает звуки, означающие в эти дни смех, то есть натужный хрип. Это было его решение, принятое некоторое время назад: перебраться в комнату для гостей. Хотя он хотел умереть дома, чтобы мы были с ним, он не желал умирать в спальне, которую делил с матерью последние несколько десятилетий, поскольку чувствовал, что впоследствии это будет действовать на нее угнетающе. Умереть и освободить комнату к моменту приезда на его похороны родственников, живущих за городом, — эту шутку он частенько повторял в последние недели и всякий раз, словно только что придумал ее. Думаю, что так оно и есть. Он всегда говорит это с таким удовольствием, что я не могу не улыбнуться его стараниям продолжать острить.
Мы замолкаем, не зная, о чем еще говорить, с улыбками, застывшими на лицах, как два идиота. И что тут скажешь, в чем еще нужно искать примирение в последние минуты последнего дня, который пройдет разделительной чертою между до и после в твоей жизни, дня, который все изменит для вас обоих, живущего и умершего? Десять минут четвертого. За окном — лето. Этим утром я задумал пойти вечером в кино с приятелем, который приехал домой из колледжа на каникулы. Мать собралась приготовить на обед баклажанную запеканку. Она уже разложила на кухонном столе продукты, потребные для этого. Перед тем, как доктор Беннет вышел от отца со своей новостью, я было решил пойти искупаться в бассейне за домом, до последнего времени отец практически жил в нем, плавание было единственной физической нагрузкой, на которую он был способен. Бассейн как раз под окном комнаты для гостей. Мать думала, что я, плещась в нем, иногда бужу отца, но он любит слушать, как я ныряю. Говорит, что, слыша плеск воды, он как будто) ощущает кожей ее свежесть.
Идиотская улыбка постепенно сползает с наших лиц, и мы смотрим друг на друга, не скрывая своих чувств.
— Эй, — говорит мой отец, — я буду скучать по тебе.
— А я по тебе.
— Правда?
— Конечно, папа. Я-то как раз…
— Стоп! — обрывает он меня. — Получается, что ты-то как раз и будешь скучать.
— Ты, — слова помимо моей воли рвутся наружу, — ты веришь?…
Я смолкаю. В моей семье существует молчаливый уговор не заводить с моим отцом разговор о религии или политике, стараться этого избегать. Когда затрагивается тема религии, он вообще умолкает, когда речь заходит о политике — его невозможно остановить. Впрочем, с ним трудно говорить о большинстве вещей. Я имею в виду суть вещей, вещей важных, имеющих значение. Так или иначе, ему это просто-напросто сложно, и, может, он немного боится попасть впросак, что неприятно для этого очень умного человека, который забыл больше из географии, математики и истории, чем я усвоил за свою учебу (он знал столицы всех пятидесяти штатов и докуда можно долететь, если отправиться из Нью-Йорка прямо на юг). Так что я тщательно слежу за тем, что собираюсь сказать. Но порой у меня вылетает какое-нибудь неосторожное слово.
— Верю во что? — спрашивает он, и его небольшие голубые глаза впиваются в меня.
— В Царство Небесное, — отвечаю я.
— Верю ли я в Царство Небесное?
— И в Бога, и все такое прочее, — говорю я, потому что не знаю. Я не знаю, верит ли он в Бога, в жизнь после смерти, в возможность для всех нас вернуться кем-то или чем-то еще. Я не знаю и того, верит он в ад, или в ангелов, или в рай, или в лох-несское чудовище. Когда он был здоров, мы с ним никогда не говорили о подобных вещах, а после того, как он слег, только о его болезни да спортивных командах, за игрой которых он больше не мог следить, потому что засыпал в ту же секунду, когда включали телевизор, и о том, как справиться с болью. И я ожидаю, что и сейчас он проигнорирует мой вопрос. Но неожиданно его глаза становятся шире, взгляд как бы проясняетсясловно его захватила перспектива того, что его ожидает после смерти, — нечто иное, чем пустая комната для гостей. Словно подобная мысль впервые пришла ему в голову.
— Что за вопрос, — говорит он, и голос его крепнет. — Не знаю, право, смогу ли выразить это словами. Но это напоминает мне — останови меня, если уже это слышал, — о дне, когда Иисус подменял святого Петра у ворот. В общем, стоит однажды Иисус на страже и видит, как к воротам приближается какой-то старик.
«Что ты сделал для того, чтобы попасть в Царство Небесное?» — спрашивает его Иисус.
И старик отвечает: «Увы, не слишком много. Я — простой плотник, проживший тихую жизнь. Единственное, что было замечательного в моей жизни, — это мой сын».
«Твой сын?» — с любопытством спрашивает Иисус.
«Да, это был прекрасный сын, — отвечает старик. — Его рожденье было совершенно необыкновенным, а позже он чудесным образом преобразился. А еще он стал известен на весь мир, и до сих пор многие люди любят его».
Христос смотрит на него и, крепко обняв, восклицает: «Отец, отец!»
И старик тоже стискивает его в объятиях и говорит: «Это ты, Пиноккио?»
Он хрипло смеется, а я улыбаюсь, качая головой.
— Я уже слышал эту историю.
— Надо было остановить меня, — говорит он, рассказ явно отнял у него много сил. — Сколько мне еще осталось сделать вздохов! Ты ведь не хочешь, чтобы я тратил их на старый анекдот?
— Не похоже, чтобы за последнее время ты узнал что-нибудь новенькое, — говорю я. — Но все равно этот — один из твоих лучших. Компиляция. «Собрание анекдотов Эдварда Блума». Они все очень смешные, папа, не волнуйся. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Какой вопрос?
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Всю свою жизнь он прожил как черепаха, внутри непроницаемого панциря: нет абсолютно никакой возможности добраться до его чувствительного нутра. Я надеюсь, что в эти последние мгновения жизни он откроет мне уязвимое и нежное подбрюшье своей души, но этого не происходит, увы, и я глупец, что рассчитывал на это. Так повелось с самого начала: всякий раз, как мы подходим к важному, серьезному или щекотливому вопросу, он отделывается шуткой, анекдотом. Никогда не скажет прямо: «А ты как думаешь, по-моему, в этом смысл жизни».
— Почему так происходит, как считаешь? — спрашиваю я вслух, словно он может слышать мои мысли.
И он, похоже, их слышит.
— Всегда было как-то не по себе с апломбом рассуждать о подобных вещах, — говорит он, беспокойно двигаясь под простынями. — Разве можно тут быть в чем-то уверенным? Доказательств никаких. Поэтому сегодня я думаю так, завтра иначе. А еще когда — ни так, ни эдак. Есть ли Бог? Иногда я действительно верю, что он есть, иногда — уже не очень уверен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Ты опоздал, — раздался голос.
Эдвард посмотрел в глубь амбара, но не увидел никаких фигур в капюшонах — только шестерых студентов колледжа, приблизительно его возраста и похоже одетых: мокасины, штаны цвета хаки, легкие голубые хлопчатые рубашки.
— Ты опоздал, — прозвучало снова, и Эдвард узнал вчерашний голос. Это был голос сидевшего в середине, главного. Эдвард долгим взглядом посмотрел на него.
— Извини, — сказал Эдвард. — Нужно было навестить кое-кого.
— Где глаз? — спросил главный.
— Здесь, — ответил Эдвард.
— Тогда давай его сюда.
Эдвард протянул главному шкатулку, и тот, когда остальные сгрудились вокруг него, открыл ее.
Они заглянули внутрь и надолго замерли, потом все разом повернулись к Эдварду.
— Его тут нет, — сказал главный, понизив голос чуть ли не до шепота, его лицо побагровело от ярости. — Глаза тут нет! — завопил он.
Все одновременно бросились к нему, но тут Эдвард поднял руки и крикнул:
— Я сказал, что глаз здесь. Но не говорил, что он в шкатулке.
Все шестеро замерли на месте, испугавшись, что глаз где-то у моего отца, и если они станут его бить, то могут заодно повредить и спрятанный глаз.
— Отдай его! — крикнул главный. — Не имеешь права! Этот глаз принадлежит нам.
— Разве?
В этот момент ворота амбара, тихо скрипнув, приоткрылись, и все, обернувшись, увидели старую женщину — глаз вновь на своем месте, — направляющуюся к ним. Шестерка парней уставилась на нее, ничего не понимая.
— Что… — пробормотал один, поворачиваясь к остальным. — Кто…
— Я же говорил, — сказал мой отец, — что глаз здесь.
И когда старая женщина подошла ближе, они увидели, что и правда глаз здесь, только не в шкатулке, а на своем месте, в глазнице старой женщины. И хотя они с радостью бы убежали, но не могли двинуться с места. И хотя они с радостью бы отвернулись, но не могли этого сделать, потому что она смотрела на них, на каждого, и каждый как зачарованный смотрел в ее глаз и, как говорили, каждый из них увидел в нем свое будущее. И один закричал оттого, что в нем увидел, другой заплакал, а третий просто недоуменно посмотрел в глаз, потом повернулся к моему отцу и ошарашенно уставился на него, словно видел его в первый раз.
Наконец она отвела взгляд, и они гурьбой бросились из амбара на утренний свет.
Так началось короткое пребывание Эдварда в Оберне, и с тех пор редко кто когда досаждал ему, потому что считалось, что он находится под защитой старой женщины и ее всевидящего глаза. Он начал посещать занятия в колледже и учился на «отлично». У него была прекрасная память. Он помнил все, что читал, все, что видел. И он запомнил лицо главного из тех, что были в тот день в амбаре, а главный запомнил лицо Эдварда.
Это было лицо человека, за которого моя мать едва не вышла замуж.
Смерть моего отца. Дубль 2
Вот как это происходит. Старый доктор Беннет, наш семейный доктор, появляется из комнаты для гостей и тихо прикрывает за собой дверь. Он старее старого и похож на серединку яблока, долго пролежавшую на солнце. Он присутствовал при моем рождении и уже тогда был стар. Мы с матерью сидим в гостиной и ждем его приговора. Вынув стетоскоп из ушей, он смотрит на нас.
— Я бессилен что-либо сделать, — говорит он. — Очень сожалею. Если хотите проститься с Эдвардом или что-нибудь сказать ему, сейчас, пожалуй, самое… — Он что-то неслышно бормочет.
Мы ожидали чего-то подобного, такого окончательного приговора. Мы с ней вздыхаем, испытывая одновременно скорбь и облегчение, чувствуя, как тело расслабляется, и обмениваемся одинаковым взглядом, тем единственным в жизни взглядом. Я слегка поражен тем, что этот день наконец пришел, поскольку, хотя доктор Беннет около года назад давал ему год жизни, он умирал так долго, что мне стало казаться, что это будет продолжаться вечно.
— Наверно, я должна зайти первой, — говорит мать. Вид у нее разбитый и измученный, улыбка безжизненная и какая-то спокойная. — Если не возражаешь.
— Нет, — говорю я. — Иди ты, а потом…
— Если что-нибудь…
— Хорошо. Просто дай знать.
Она вздыхает, встает и заходит, как лунатик, к нему, оставляя дверь приоткрытой. Доктор Беннет, чуть сгорбившись, словно его кости размягчились к старости, с безучастным видом стоит посредине гостиной в мрачном изумлении перед силами жизни и смерти. Через несколько минут мать возвращается, вытирает слезы на щеках и обнимает доктора Беннета. Думаю, она знает его дольше, чем я. Она тоже в годах, но по сравнению с ним кажется вечно молодой. Она выглядит молодой женщиной, которой предстоит стать вдовой.
— Уильям, — говорит она.
И вот я вхожу. В комнате стоит полумрак, полутьма дневного сна, хотя видно, как сквозь шторы снаружи пытается пробиться яркий свет. В этой комнате обычно ночевали мои друзья, пока мы не закончили школу и все такое, а теперь в ней умирает, почти умер, мой отец. Он встречает мое появление улыбкой. Перед смертью взгляд у него стал таким, какой иногда появляется у людей, находящихся при смерти, счастливый и печальный, усталый и одухотворенный, все вместе. Когда умирает главный герой, он до самого конца остается бодр духом, давая слабеющим голосом последние наставления семье, выказывая фальшивый оптимизм относительно своей смертельной болезни и обычно вызывая у людей слезы тем, что так прекрасно держится. Но у моего отца все иначе. Он не старается бодриться и не питает ложных надежд. Больше того, он любит повторять: «Почему я еще жив? Я давным-давно должен был умереть».
Он и выглядит соответствующе. Его тело, тело еще не старого человека, выглядит так, словно его только что извлекли из земли и оживили только затем, чтобы снова похоронить, и хотя он никогда не мог похвастать густой шевелюрой — причесываясь, он проявлял чудеса мастерства, — те немногие волосы, что у него были, окончательно выпали, а его кожа до того неестественно белая, что, когда я гляжу на него, мне приходит в голову слово оледенелый .
Мой отец оледенел.
— Знаешь, — говорит он мне в тот день. — Знаешь, чего бы мне хотелось?
— Чего, папа?
— Стакан воды, — отвечает он. — Стакан воды — это то, что мне сейчас надо.
— Будет сделано, — говорю я и приношу ему стакан воды, который он дрожащей рукой подносит к губам, вода тонкой струйкой течет по подбородку, и он глядит на меня такими глазами, словно хочет сказать, что мог бы жить еще долго — или во всяком случае дольше, чем ему осталось, — без того, чтобы заставлять меня видеть, как вода течет у него по подбородку.
— Виноват, — извиняется он.
— Не волнуйся, — говорю я. — Не так уж много ты и пролил.
— И не собираюсь волноваться, — отвечает он, бросая на меня страдальческий взгляд.
— Ладно, извинения приняты, — говорю я. — Но знаешь, ты вообще геройски перенес все это. Мы с мамой по-настоящему гордимся тобой.
На это он ничего не отвечает, потому что, хотя он и умирает, он остается моим отцом и ему не по душе, когда с ним говорят как со школьником. В прошедшем году мы поменялись местами: я стал отцом, а он — болезненным сыном, которого я хвалю за то, как он держится в его тяжелейшем положении.
— Да, — говорит он слабым голосом, словно что-то пришло ему в голову. — О чем это мы только что говорили?
— О воде, — подсказываю я, и он кивает, вспоминая, и делает еще глоточек.
Потом он улыбается.
— Что тебя развеселило? — интересуюсь я.
— Я просто подумал, — говорит он, — что меня вынесут из этой комнаты как раз к приезду гостей.
Он смеется, точней, издает звуки, означающие в эти дни смех, то есть натужный хрип. Это было его решение, принятое некоторое время назад: перебраться в комнату для гостей. Хотя он хотел умереть дома, чтобы мы были с ним, он не желал умирать в спальне, которую делил с матерью последние несколько десятилетий, поскольку чувствовал, что впоследствии это будет действовать на нее угнетающе. Умереть и освободить комнату к моменту приезда на его похороны родственников, живущих за городом, — эту шутку он частенько повторял в последние недели и всякий раз, словно только что придумал ее. Думаю, что так оно и есть. Он всегда говорит это с таким удовольствием, что я не могу не улыбнуться его стараниям продолжать острить.
Мы замолкаем, не зная, о чем еще говорить, с улыбками, застывшими на лицах, как два идиота. И что тут скажешь, в чем еще нужно искать примирение в последние минуты последнего дня, который пройдет разделительной чертою между до и после в твоей жизни, дня, который все изменит для вас обоих, живущего и умершего? Десять минут четвертого. За окном — лето. Этим утром я задумал пойти вечером в кино с приятелем, который приехал домой из колледжа на каникулы. Мать собралась приготовить на обед баклажанную запеканку. Она уже разложила на кухонном столе продукты, потребные для этого. Перед тем, как доктор Беннет вышел от отца со своей новостью, я было решил пойти искупаться в бассейне за домом, до последнего времени отец практически жил в нем, плавание было единственной физической нагрузкой, на которую он был способен. Бассейн как раз под окном комнаты для гостей. Мать думала, что я, плещась в нем, иногда бужу отца, но он любит слушать, как я ныряю. Говорит, что, слыша плеск воды, он как будто) ощущает кожей ее свежесть.
Идиотская улыбка постепенно сползает с наших лиц, и мы смотрим друг на друга, не скрывая своих чувств.
— Эй, — говорит мой отец, — я буду скучать по тебе.
— А я по тебе.
— Правда?
— Конечно, папа. Я-то как раз…
— Стоп! — обрывает он меня. — Получается, что ты-то как раз и будешь скучать.
— Ты, — слова помимо моей воли рвутся наружу, — ты веришь?…
Я смолкаю. В моей семье существует молчаливый уговор не заводить с моим отцом разговор о религии или политике, стараться этого избегать. Когда затрагивается тема религии, он вообще умолкает, когда речь заходит о политике — его невозможно остановить. Впрочем, с ним трудно говорить о большинстве вещей. Я имею в виду суть вещей, вещей важных, имеющих значение. Так или иначе, ему это просто-напросто сложно, и, может, он немного боится попасть впросак, что неприятно для этого очень умного человека, который забыл больше из географии, математики и истории, чем я усвоил за свою учебу (он знал столицы всех пятидесяти штатов и докуда можно долететь, если отправиться из Нью-Йорка прямо на юг). Так что я тщательно слежу за тем, что собираюсь сказать. Но порой у меня вылетает какое-нибудь неосторожное слово.
— Верю во что? — спрашивает он, и его небольшие голубые глаза впиваются в меня.
— В Царство Небесное, — отвечаю я.
— Верю ли я в Царство Небесное?
— И в Бога, и все такое прочее, — говорю я, потому что не знаю. Я не знаю, верит ли он в Бога, в жизнь после смерти, в возможность для всех нас вернуться кем-то или чем-то еще. Я не знаю и того, верит он в ад, или в ангелов, или в рай, или в лох-несское чудовище. Когда он был здоров, мы с ним никогда не говорили о подобных вещах, а после того, как он слег, только о его болезни да спортивных командах, за игрой которых он больше не мог следить, потому что засыпал в ту же секунду, когда включали телевизор, и о том, как справиться с болью. И я ожидаю, что и сейчас он проигнорирует мой вопрос. Но неожиданно его глаза становятся шире, взгляд как бы проясняетсясловно его захватила перспектива того, что его ожидает после смерти, — нечто иное, чем пустая комната для гостей. Словно подобная мысль впервые пришла ему в голову.
— Что за вопрос, — говорит он, и голос его крепнет. — Не знаю, право, смогу ли выразить это словами. Но это напоминает мне — останови меня, если уже это слышал, — о дне, когда Иисус подменял святого Петра у ворот. В общем, стоит однажды Иисус на страже и видит, как к воротам приближается какой-то старик.
«Что ты сделал для того, чтобы попасть в Царство Небесное?» — спрашивает его Иисус.
И старик отвечает: «Увы, не слишком много. Я — простой плотник, проживший тихую жизнь. Единственное, что было замечательного в моей жизни, — это мой сын».
«Твой сын?» — с любопытством спрашивает Иисус.
«Да, это был прекрасный сын, — отвечает старик. — Его рожденье было совершенно необыкновенным, а позже он чудесным образом преобразился. А еще он стал известен на весь мир, и до сих пор многие люди любят его».
Христос смотрит на него и, крепко обняв, восклицает: «Отец, отец!»
И старик тоже стискивает его в объятиях и говорит: «Это ты, Пиноккио?»
Он хрипло смеется, а я улыбаюсь, качая головой.
— Я уже слышал эту историю.
— Надо было остановить меня, — говорит он, рассказ явно отнял у него много сил. — Сколько мне еще осталось сделать вздохов! Ты ведь не хочешь, чтобы я тратил их на старый анекдот?
— Не похоже, чтобы за последнее время ты узнал что-нибудь новенькое, — говорю я. — Но все равно этот — один из твоих лучших. Компиляция. «Собрание анекдотов Эдварда Блума». Они все очень смешные, папа, не волнуйся. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Какой вопрос?
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Всю свою жизнь он прожил как черепаха, внутри непроницаемого панциря: нет абсолютно никакой возможности добраться до его чувствительного нутра. Я надеюсь, что в эти последние мгновения жизни он откроет мне уязвимое и нежное подбрюшье своей души, но этого не происходит, увы, и я глупец, что рассчитывал на это. Так повелось с самого начала: всякий раз, как мы подходим к важному, серьезному или щекотливому вопросу, он отделывается шуткой, анекдотом. Никогда не скажет прямо: «А ты как думаешь, по-моему, в этом смысл жизни».
— Почему так происходит, как считаешь? — спрашиваю я вслух, словно он может слышать мои мысли.
И он, похоже, их слышит.
— Всегда было как-то не по себе с апломбом рассуждать о подобных вещах, — говорит он, беспокойно двигаясь под простынями. — Разве можно тут быть в чем-то уверенным? Доказательств никаких. Поэтому сегодня я думаю так, завтра иначе. А еще когда — ни так, ни эдак. Есть ли Бог? Иногда я действительно верю, что он есть, иногда — уже не очень уверен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16