https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/River/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


При этом известии лоб Сабины нахмурился, глаза стали мрачными и неподвижными, опустились, и, закусив нижнюю губу, она прошептала:
– Это потому, что здесь живу я!
Титиан сделал вид, будто не слышал этого упрека, и продолжал небрежным тоном:
– Он найдет там тот обширный вид вдаль, который он любит с юных лет. Но старое здание в упадке, и я с помощью нашего превосходного архитектора Понтия уже приступил к делу, употребляя все силы, чтобы по крайней мере одну часть дворца сделать возможной для жилья и не совсем лишенной удобств, но все-таки срок слишком короток для того, чтобы… что-либо подходящее… достойное…
– Я желаю видеть своего супруга здесь, и чем скорее, тем лучше! – решительно прервала императрица. Затем она повернулась к довольно отдаленной от ее кресла колонне, тянувшейся вдоль правой стены залы, и крикнула: – Вер!
Но ее голос был так слаб, что не достиг цели, и потому она снова повернулась лицом к префекту и проговорила:
– Прошу тебя, позови ко мне Вера, претора Луция Элия Вера.
Титиан поспешил исполнить приказание. Уже при входе он обменялся дружеским приветствием с человеком, с которым пожелала говорить императрица. Вер же заметил префекта лишь тогда, когда тот вплотную к нему подошел, ибо сам он стоял в центре небольшой группы мужчин и женщин, слушавших его с напряженным вниманием. То, что он рассказывал им тихим голосом, по-видимому, было необыкновенно забавно, так как его слушатели употребляли усилия для того, чтобы их тихое, сдержанное хихиканье не превратилось в потрясающий хохот, который ненавидела императрица.
Через минуту, когда префект подходил к Веру, молодая девушка, хорошенькая головка которой была увенчана целой горой маленьких кругленьких локончиков, ударила претора по руке и сказала:
– Это уж слишком сильно; если ты будешь продолжать в таком духе, я стану впредь затыкать уши, когда ты вздумаешь заговорить со мной. Это так же верно, как то, что меня зовут Бальбиллой Бальбилла – римская поэтесса, писавшая главным образом на эолийском наречии в подражание Сафо – греческой поэтессе VI в. до н.э. Она хвалилась своим происхождением от римского наместника в Египте Клавдия Бальбилла ( 55 г . н.э.) и от сирийского властителя Антиоха.

.
– И что ты происходишь от царя Антиоха, – прибавил Вер с поклоном.
– Ты все тот же, – засмеялся префект, мигнув забавнику. – Сабина желает говорить с тобою.
– Сейчас, сейчас, – отозвался Вер. – Моя история правдива, – продолжал он свой рассказ, – и вы все должны быть благодарны мне, потому что она освободила вас от этого скучнейшего грамматика, который вон там прижал моего остроумного друга Фаворина к стене. Твоя Александрия нравится мне, Титиан, но все-таки ее нельзя назвать таким же великим городом, как Рим. Здесь люди еще не отучились удивляться. Они все еще впадают в изумление. Когда я выехал на прогулку…
– Говорят, твои скороходы с розами в волосах и крылышками на плечах летели перед тобою в качестве купидонов.
– В честь александриек.
– Как в Риме – в честь римлянок, а в Афинах – в честь аттических женщин, – прервала его Бальбилла.
– Скороходы претора мчатся быстрее парфянских скакунов! – воскликнул постельничий императрицы. – Он назвал их именами ветров.
– Чего они вполне заслуживают, – добавил Вер. – А теперь пойдем, Титиан.
Он крепко и по-дружески взял под руку префекта, с которым был в родстве, и прошептал ему на ухо, пока они вместе приближались к Сабине:
– Для пользы императора я заставлю ее ждать.
Софист Фаворин, разговаривавший в другой части залы с астрономом Птолемеем, грамматиком Аполлонием и философом-поэтом Панкратом, посмотрел им вслед и сказал:
– Прекрасная пара. Один – олицетворение всеми почитаемого Рима, властителя вселенной, а другой – с наружностью Гермеса… Гермес – вестник богов, изображался в виде сильного, стройного юноши с добродушным, умным и хитрым лицом.


– Другой, – перебил софиста грамматик строгим и негодующим тоном, – другой – образец наглости, сумасбродной роскоши и позорной испорченности столичного города. Этот беспутный любимец женщин…
– Я не думаю защищать его манеру обхождения, – перебил Фаворин звучным голосом и с таким изяществом греческого произношения, что оно очаровало даже самого грамматика. – Его поведение, его образ жизни позорны, но ты должен согласиться со мною, что его личность запечатлена чарующей прелестью эллинской красоты, что хариты Хариты (у греков) – богини изящества, соответствующие римским грациям.

облобызали его при рождении и что он, осуждаемый строгой моралью, заслуживает похвалы и венков со стороны приветливых поклонников прекрасного.
– Да, для художника, которому нужен натурщик, он находка.
– Судьи в Афинах оправдали Фрину Фрина – греческая гетера IV в. до н.э. По преданию, ее собирались осудить, обвиняя в безбожии, но ее защитник Гиперид додумался в судилище сорвать с нее одежду, и судьи, пораженные ее красотой, оправдали ее.

ради ее красоты.
– Они совершили несправедливость.
– Едва ли в глазах богов, совершеннейшие создания которых заслуживают почтения.
– Но и в прекрасных сосудах порою находишь яд.
– Однако же тело и душа всегда соответствуют друг другу в известной степени.
– Неужели ты и красавца Вера решишься назвать превосходным человеком?
– Нет, но беспутный Луций Элий Вер в то же время самый веселый, самый привлекательный из всех римлян. Этот человек, будучи чужд всякой злобы и заботы, не печется также и ни о какой морали; он стремится обладать тем, что ему нравится, но зато и сам старается быть приятным всем и каждому.
– Относительно меня труды его пропали даром.
– А я подчиняюсь его обаянию!
Последние слова как софиста, так и грамматика прозвучали громче, чем было принято в присутствии императрицы.
Сабина, только что рассказывавшая претору о том, какое местопребывание выбрал для себя Адриан, тотчас пожала плечами и скривила губы, точно почувствовав боль, и Вер с укоризненным выражением повернул к говорившим свое лицо, мужественное при всей тонкости и правильности черт. При этом его большие блестящие глаза встретились с враждебным взглядом грамматика.
Сознание чьего-либо отвращения к своей особе было невыносимо для Вера. Он быстро провел рукою по своим иссиня-черным волосам, только слегка посеребренным сединой у висков, хотя и не вьющимся, но окружавшим голову мягкими волнами, и, не обращая внимания на вопросы Сабины о последних распоряжениях ее супруга, сказал:
– Противная личность – этот буквоед. У него дурной глаз, который всем нам угрожает бедой, и его трубный голос столько же неприятен мне, как и тебе. Неужели мы должны ежедневно выносить его присутствие за столом?
– Адриан желает этого.
– В таком случае я возвращаюсь в Рим, – сказал Вер. – Моя жена и без того рвется к детям, и мне в качестве претора более пристало жить на Тибре, чем на Ниле.
Эти слова были произнесены таким равнодушным тоном, как будто в них заключалось приглашение на какой-нибудь ужин, но они, по-видимому, взволновали императрицу. Она закачала головой (которая во время ее разговора с Титианом оставалась почти неподвижной) так сильно, что жемчуг и драгоценные каменья на ее локонах зазвенели. Затем несколько секунд она неподвижным взором смотрела на свои колени. Когда Вер наклонился, чтоб поднять выпавший из ее волос бриллиант, она быстро проговорила:
– Ты прав – Аполлоний невыносим. Пошлем его навстречу моему супругу.
– В таком случае я остаюсь, – отвечал Вер, похожий на своенравного ребенка, который добился исполнения своего каприза.
– Ветреная голова! – прошептала Сабина и, улыбаясь, погрозила ему пальцем. – Покажи мне этот камень. Это один из самых крупных и чистых; ты можешь взять его себе.
Когда спустя час Вер с префектом покинули залу, последний проговорил:
– Ты оказал мне услугу, не подозревая этого. Не можешь ли ты устроить, чтобы вместе с грамматиком были отправлены к императору в Пелузий астроном Птолемей и софист Фаворин?
– Ничего не может быть легче, – ответил Вер.
В тот же самый вечер домоправитель префекта известил архитектора Понтия, что для своих работ он будет, вероятно, иметь в своем распоряжении вместо одной две недели.

IV

В Цезареуме, резиденции императрицы, светильники погасли один за другим, но в Лохиадском дворце становилось все светлее и светлее. При освещении гавани в торжественных случаях обыкновенно горели смоляные плошки на крыше и длинные ряды светильников, расположенные по архитектурным линиям этого величественного здания, но никто из александрийских старожилов не помнил, чтобы когда-нибудь изнутри дворца исходил такой яркий свет, как в эту ночь.
Портовые сторожа сначала тревожно поглядывали в сторону Лохиады: они думали, что в старом дворце произошел пожар; но скоро ликтор префекта Титиана успокоил их, передав им приказание – в эту и во все следующие ночи, впредь до прибытия императора, пропускать через ворота гавани каждого, кто, по приказанию архитектора Понтия, пожелал бы пройти из Лохиады в город или из города на косу.
И еще долго после полуночи каждые четверть часа кто-нибудь из людей, состоявших при архитекторе, стучался в незапертые, но хорошо охраняемые ворота.
Домик привратника был тоже ярко освещен.
Птицы и кошки старухи, которую префект и его спутник застали дремавшей возле кружки, теперь крепко спали, но собачонки бросались с громким лаем на двор каждый раз, как только кто-нибудь входил через отворенные ворота.
– Ну же, Аглая, что о тебе подумают? Прелестная Талия, разве так поступают приличные собачки? Поди сюда, Евфросина, и будь паинькой, – весьма ласковым и ничуть не повелительным голосом покрикивала на них старуха, которая теперь уже не спала, а, стоя позади стола, складывала просушенное белье.
Но носившие имена трех граций собачки не обращали внимания на эти дружеские увещания – и сами себе во вред, ибо каждой, получившей удар ногой от нового пришельца, не раз приходилось с криком и визгом ползти обратно в дом и, ища утешения, ластиться к хозяйке. Она брала пострадавшую на руки и успокаивала ее поцелуями и ласковым словом.
Впрочем, старуха теперь была уже не одна. В глубине комнаты на длинной и узкой кушетке, стоявшей возле статуи Аполлона, лежал высокий худой мужчина в красном хитоне. Спускавшаяся с потолка лампочка слабым светом освещала его и лютню, на которой он играл.
Под тихий звон струн этого довольно большого инструмента, конец которого упирался в ложе рядом с певцом, он напевал или шептал длинные импровизации. Дважды, трижды, четырежды повторял он один и тот же мотив. По временам он вдруг давал волю своему высокому и, несмотря на преклонный возраст, еще недурно звучавшему голосу и громко пел несколько музыкальных фраз с выразительностью и артистическим искусством. Иногда же, когда собаки лаяли слишком неистово, он вскакивал и с лютней в левой руке, с длинной гибкой камышовой тростью в правой кидался на двор, кричал на собак, называя их по именам, замахивался на них, точно намереваясь их убить, но нарочно никогда не задевал их тростью, а только бил ею возле них по плитам мощеного двора.
Когда он возвращался после подобных вылазок в комнату и снова вытягивался на своей кушетке, причем, будучи высок ростом, часто задевал лбом висевшую над ним лампочку, старуха, указывая на нее, вскрикивала:
– Эвфорион, масло!
Но он всегда отвечал тем же угрожающим движением руки и все так же вращая своими черными зрачками:
– Проклятые твари!
Уже целый час прилежный певец предавался своим музыкальным упражнениям, как вдруг собаки – не с лаем, а с радостным визгом – кинулись на двор.
Старуха быстро выпустила из рук белье и начала прислушиваться, а долговязый ее муж сказал:
– Впереди императора летит такое множество птиц, словно чайки перед бурей. Хоть бы нас-то оставили в покое!
– Прислушайся, это Поллукс; я знаю своих собак! – вскричала старуха и поспешила как могла через порог на двор.
Там стоял тот, кого ожидали. Он поднимал прыгавших на него четвероногих граций одну за другой за шкуру на хребте и успел уже дать каждой по легкому щелчку в нос.
Увидев старуху, он обеими руками схватил ее за голову, поцеловал в лоб и сказал:
– Добрый вечер, маленькая мамочка! – Певцу он пожал руку, проговорив: – Здравствуй, большой отец.
– Да и ты уже стал не меньше меня, – возразил тот, причем притянул молодого человека к себе, положил огромную ладонь на свою седую голову, затем тотчас же на голову своего первенца, покрытую густыми темными волосами.
– Мы точно вышли из одной и той же формы! – вскричал юноша. И действительно, он был очень похож на отца. Но, правда, лишь так, как породистый скакун может походить на обыкновенную лошадь, или мрамор на известняк, или кедр на сосну. Оба были видного роста, имели густые волосы, темные глаза и правильный нос одинаковой формы. Но ту веселость, которая сверкала во взгляде юноши, он наследовал не от долговязого певца, а от маленькой женщины, которая теперь, поглаживая его руку, смотрела на него снизу вверх.
И откуда взялось у него это «нечто», так облагораживавшее его лицо и исходившее неизвестно откуда: не то от глаз, не то от высокого, совсем иначе, чем у старика, очерченного лба?
– Я знала, что ты придешь, – сказала мать. – Сегодня после обеда я это видела во сне и докажу тебе, что ты не застал меня врасплох. Вон там на жаровне подогревается пареная капуста с колбасками и ждет тебя.
– Я не могу остаться, – возразил Поллукс, – право же, не могу, как ни приветливо улыбается мне твое лицо и как ни ласково поглядывают на меня из капусты эти маленькие колбаски. Мой хозяин Папий уже пошел во дворец. Там будет обсуждаться вопрос о том, каким образом создать чудо в более короткий срок, чем обычно требуется, чтобы обдумать, с какой стороны взяться за работу.
– В таком случае я принесу тебе капусту во дворец, – сказала Дорида и поднялась на цыпочки, чтобы поднести колбаску к губам своего рослого сына.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я