https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/luxus-811-62882-grp/
А кто я? Зачем мне оболочка, существующая как человек, пьющая, едящая, дышащая и пытающаяся быть порядочной?
Так записано в великих скрижалях вечных странников, и я, способная переписать запись, этого делать не буду.
Лучше перекинуться проклятой чухонкой. Это – моя маленькая тайна, которую я стерегу, как сокровище бесценное, кое никак не закопаешь в землю.
Я ценю свою безымянность и безродность в новом сем мире. Она приятна на фоне слабостей людских.
Алешка всегда грызет ногти. Он в любой миг выдавит слезы, если государь-батюшка грубым лафетом своего языка наедет на единственного своего родного сына. А Темный Царь как раз сегодня в том опасном настроении, когда ему надобны жертвы для того, чтобы лучше себя чувствовать.
Алексей же навязывает себя миру в качестве жертвы, заслуживающей пощады.
Я не люблю покорность, волки не любят покорность. Две попытки самоубийства (то руку себе прострелит сынок царский, то еще что спроворит), о которых известно практически всему просвещенному миру, – неплохой, в общем-то, заслон против атак Пиотрушеньки.
Мы с Князем презираем его. За потуги обратить слабость в силу.
Государь-батюшка боится и ненавидит слезы сына и «награждает» его лишь нежными упреками.
Мы живем в мире, отличающемся жестокостью и глупостью.
И ведь мы хорошо в нем устроились, ибо умеем приспосабливаться.
А я пока предпочитаю молчать, иногда спасая от царского гнева лишь самых обездоленных. Для меня в Вечности и Истории есть дни печальные, но нет дней бесплодных и неинтересных.
– Я чувствую себя Аврелием Марком, мудрейшим кесарем римским, – возвестил вдруг Пиотрушенька, и все разом воззрились в удивлении на его нервно искривленный рот. – Ибо дарован мне сын, подобный Коммоду, что подверг кесаря жестокому мученичеству. По жестокой игре природы наилучшему из людей дан был в сыновья тупоумный лентяй, образец умственного ничтожества.
Меня захлестнула жалость к Алешке. Бедняга! Ведь никто сейчас за него не вступится. Никто, включая меня. За моей спиной раздался упреждающе осторожный кашель Князя. Алексашенька…
Князь ныне поглядывал в окна, меланхолично улыбался и тянулся к фляжке, спрятанной в кармане камзола. Дома Алексашка пьет из потемневшего серебряного кубка, стильно и с неумолимой последовательностью.
Он пьет, а вот царь-батюшка все чаще лакает просто из бутылки.
Сколько раз его по моему приказу соскребали с пола питербурхских кабаков, гордо именуемых самим царем австериями, где он валялся в собственных экскрементах под заботливым приглядом денщиков.
Я больна от его запаха.
Князь все держит в руках и ничего под контролем. Иногда он спотыкается, придворные замирают в сладострастно-злорадном ожидании его краха громкого, а я униженно валюсь в ноги государю, пытаюсь растопить ледяную глыбу его гнева, способную испепелить кого угодно. Да-да, испепелить! Но не Князя, нет! Его почитание моей персоны сладострастно льстиво и, как я надеюсь, может быть использовано в тактических целях. Между Князем и его «Мартой» многолетье разницы, кою я собираюсь использовать несравненно лучше, чем это сделал он.
В один прекрасный день я сяду на трон Пиотрушки, потому что я наблюдаю за ним. Пришла пора Женщины, только он об этом еще не догадался. Деспоты и тираны обречены на вымирание. Он уже сейчас мертв. Но до чего жаль Алексея!
– Пиотрушенька, не замай! – воскликнула я, не прислушиваясь более к предостерегающему кашлю Князя. – Клясть сына прилюдно – грех против заповедей!
– Заповеди суть разны и преступлении разны! – огрызнулся государь, зло топорща усы.
Придворная камарилья замерла в предвкушении.
А я лишь вздохнула. Воздух дворцовый был бы неплох, если бы не выделяло наше соперничающее друг с другом дыхание углекислый газ зависти. Окна-то закрыты, а как хочется глотнуть свежего воздуха лесов, рек, а не этой отравы призрачной мечты о власти.
Во дворцах да коллегиях царевых заседает орда поддакивателей, плюющих случайными мыслями и много реже, чем хочется им, отстаивающих собственное мнение. Боги правые, да и есть ли оно у нас, такое мнение? А оно нам нужно? Мы ведь только экскременты Времени, отходы Пространства. Вчерашний день здесь никого не интересует, ибо Государем Темным велено тупо и целеустремленно взирать в светлое завтра.
А завтра начнутся с соизволения царского и с неблагословения божьего какие-нибудь новые войны и катастрофы. А слова господ сенаторов, всех без исключения, превратятся в очередную бесконечную железную цепуру лжи и полуправды. Ибо он политик великий!
Все это так, и кто я такая, чтобы пытаться перекраивать этот темный мир заново? Максима любого поведения требует сокращения мысли. И сосредоточенности на Самом Главном: фортуне дворцовой, качестве жизни, упоении всем наносным, воздействие которого на придворную свору способно согреть огнем наше одинокое существование.
– Ты никак, друг сердешный, в ханжу и лицемерку обращаешься? – набросился на меня государь. – Еще скажи, что к Алешке чувства материнские питаешь!
Я покосилась на бледного, потускневшего царевича и тактично промолчала, ибо сказать было нечего.
– Грех лицемерия и ханжества все прочие грехи содержит, – уже во весь голос кричал Темный царь, брызжа слюной. – Ты вон все о видениях сказываешь, повелениях от бога и чудесах вымышленных, которых не бывало. Собой тем самым бога замещаешь?! Лжешь ты на меня сейчас, а значит и на Бога, слова хульные говоришь, защищаешь сего негодяя, подвигая его к бунту, а он прочих, о чем многих головы на кольях свидетельствуют!
Я прикрыла глаза. Пиотрушка и не думал пытаться разобраться в сущности заповедей, не пытается он и сына полюбить, у него уже есть готовые обвинения, коими терзает он нашу грешную плоть. Утренние приемы превратились в мессу в сатанинской обертке. В обязательный ритуал входит избиение кого-то одного и восхваление кого-то другого. Мне предстоит все выдержать с улыбкой, ибо мое лицо по утрам знакомо только с двумя типами игр мимических: улыбкой и обязательной серьезностью, участливым вниманием. В сем дворце столь же мало осталось в руце божьей, как и в деснице диавольской. Я улыбаюсь государю замирительно и думаю, когда же настанет тот день, когда Пиотрушка наконец-то научится бояться меня. Ибо в сей жизни, пройдя не одну глубокую ледяную пучину, я сделалась тем человеком, что улыбается в лицо противнику и без раздумья, по-волчьи, кидается ему на спину (чего стоит пущенный мной и при этом достоправдивейший слушок о любви государя к молодцам-денщикам !).
Грустно вздохнула княгинюшка Дарьюшка, ей стало жалко меня, свою подруженьку.
Ее место при Князе совсем не пуховая подушка, по странной прихоти судьбы ей подле Князя трудно пристроиться со своим ужасным горбом (и сестриным в придачу).
А мне жалко ее, так что круг замкнулся.
Мне жаль Темного Царя, ибо бога он путает с бутылкой.
Мне жаль всех, и поэтому я – одинока.
– Я люблю вас, дети мои, – так заканчивает утреннее бичевание милостивец царь-батюшка.
Мы молча сносим его хохму и снисхождение, и покидаем залу семенящей походкой, спотыкаясь о собственные приседания и книксены. Так нам кажется, что наш уход никак не напоминает паническое бегство. А обнявшийся с денщиком Сухоруковым Темный Царь подхахакивает над неуклюжим горбом Дарьюшки. У однополых амантов есть особый подход к прекрасному.
Ко мне устремляется царевич. Все так же нервен, бледен, губы обкусаны, ногти практически съедены. Князь тут же пододвигается ко мне поближе – на всякий, мол, случай.
– Ты! – выкрикнул царевич и наткнулся на сабельно-острый взгляд Князя. – И ты! Вы непристанно вооружаете супротив меня отца, вы оба исполнены злости, не знаете ни Бога, ни совести!
– La mort dans un cri. Кто не любит меня – враг мой, да, Алешенька? И щеку я подставляю только тем, кто целует ее.
Князь наблюдает за мной. Стеклянная резкость захмелевших глаз. Он – умнее всех нас вместе взятых, возможно, именно поэтому ему иногда становится непереносимо тягостно на трезвую голову общаться с этим миром. Я верю, что ему ведом каждый вздох моего припорошенного снегом сердца, ведомы все мои планы, и это знание развлекает его. Он захлебнулся во мне, со всеми моими чувствами.
Политика, в грязной ряске которой барахтается Князь, сделалась учебным плацем его тоски и грусти, сограждане же напоминают ему смердящие бессовестностью трупы.
Я смотрю на него и улыбаюсь.
– А ведь ты совсем не красавица, – сказал он мне как-то раз. – Просто ты умеешь казаться ею.
Словно приоткрыл завесу сегодняшней моей жизни! Я всегда, за все, прощаю его, он – мой баловень безродный.
Я отворачиваюсь от Князя, и замечаю счастливую улыбку Дашеньки. Сегодня ей повезло – государь осведомился об ее дражайшем здравии. Я почти люблю княгинюшку. Она – утешительница. Матерь, кормящая всех детей, что рождены не ею.
Тошно мне что-то, тошно, неужто сегодняшнее утро выбило меня из колеи? Эвон ведь как все лизоблюды дворцовые уставились, чуть не свесив изо рта от любопытства языки, ставшие грязно-коричневыми от постоянного омовения задней части, изнаночной, так сказать, части своего государя. Уставились на грудь в дерзком вырезе платья, на бедра, упрятанные в кринолин, как в броню непробиваемую, ощупывают лицо, ноги. Кого тут интересует моя прекрасная душа, в ней мне здесь вообще принято отказывать?
Как просто не любить людей, как просто пестовать, холить и лелеять в себе сие чувство. Иногда нелюбовь придает сил усталым крыльям судьбы.
Ибо правда дорогого стоит. Как, впрочем, и все истинное на земле. Особенно любовь.
Мужские рожи, кругом – одни мужские рожи! Мужские рожи выкрикивают анафемы с амвонов церквей, коли того требует мужская рожа государя. Мужские рожи есть зеркало, глядючись в которое можно ослепнуть от безнадежного отчаяния.
Сойти с ума от бесперспективности надежды на счастливую жизнь.
Я глохну от чисто мужских разговоров, их шепота, шипения, стонов, криков. Мое замученное женское сердце глохнет от всего этого!
Больше всего на свете меня тянет убраться в ледяные пучины далекого осевого туннеля, только бы прочь от мужчин из дворцов Власти. Я не против них, я против их доминирования, их властного разворота плеч, их беспощадного «превосходства». Эх, выжечь бы эту землю мужского превосходства, землю, где удовольствие на стороне сильных, а чувства считаются слабостью.
Я тоскую по варварской отчаянности волков, мне не хватает их лесных троп.
…На следующий день Алеша отказался от всяческих притязаний на российский престол, а по осени сбежал за пределы России.
Его поймают и доставят в Россию почти мгновенно.
Начало лета 1718 г.
Алешка не долго думал, кем Темному Царю пожертвовать, чтобы спасти собственную голову. Имена «заговорщиков супротив дела Государева» выскакивали из-под его предательского пера, как вода из весеннего источника. А называл он многих, очень многих! Александр Кикин. Царевна Мария Алексеевна. Монахиня Елена – вот и все, что осталось за стенами монастырскими от Алешиной матери, от Евдокии. Дядька его родной, Абрам Лопухин. Князь Щербатов, Долгоруков и Вяземский. Епископ ростовский Досифей. Церковника в белокаменную Москву отволокли и прикончили там без обиняков.
Долгие недели мы мерзли в жесточи беспощадной, словно черные волны Невы по весне, злоба наплывала на сердце и душу мою, грозясь затопить. Моя защита от всего, что вокруг происходило, – пелена забвения. Лишь отдельные обрывки да осколки времени того в памяти волчьей зацепились: смерть Александра Кикина. Когда ломали ему кости на колесе, Пиотрушка Окаянный подошел к нему, остановил палача на время.
– Почто предал меня, дединька? – выкрикнул Темный.
Кикин с мукой поднял голову и сплюнул царю под ноги.
– Окаянный ты! Душе русской воля надобна, чтобы летать. А ты душишь ее в тюрьмах да ужасе.
Я видела, как впервые в жизни побелело лицо Темного Государя от гнева. Кикин и в смерти ему противостоял. Царь обернулся к палачу.
– Продолжай, что ли, пусть подыхает, пес. Но помедленней, он мучиться должен!
Князю Щербатову ноздри рвали и язык отрезали. Других кнутом сказнили и в рудники да на рытье каналов отправили. А Кикин все кричал с колеса:
– Порождение диаволово! Коли руку на сына наложишь, кровь твоя и потомков твоих навеки проклята будет, до последнего царя! Господи, сжалься ты над Русью, Господи! Прокляни Романовых! – Слова Судьбы изрыгнул.
Алексей все это видел. Чувствовала я, как дрожит он пред муками друзей своих верных. Сон покинул его. Остались с ним только головы казненных с глазницами пустыми.
Колдовство Зла Темного не властно над моей душой. Но я вынуждена взирать бессильно на то, как оно все более овладевает сердцем Черного Царя. И окаменевает в жесточи то сердце.
Лето 1733 г.
Сашенька проснулся, захлебываясь самыми разными ощущениями, причем все они были преотвратнейшими.
Он ненавидел болезни. Слишком многое сразу всплывало в памяти: умершая по дороге в ссылку, совсем ослепшая от слез мамушка Дарьюшка, сестрица Машенька. За неимением в ссылке лекаря и священника, батюшка заступал ей место и того, и другого. А Маша все твердила, что не только не боится перехода от сей жизни в другую, но даже желает, чтобы час кончины ее настал скорее.
Изгнанница, порушенная невеста гонителя их, Петра Второго, скончалась тихо. Отец прижался к ней тогда и замер надолго. Батюшка сам могилку Машеньке спроворил, а рядом еще одну вырыл – для себя, хотя все еще ходил, или, лучше сказать, влачился, пока силы истощенные позволяли.
Сашенька до конца своей жизни будет ненавидеть болезни!
Вторым преотвратнейшим впечатлением было воспоминание о прошедшем сне. Совершенно безумном, отталкивающем сне, смешавшемся каким-то образом с чужими воспоминаниями, так что теперь и не разделить было сию смесь на ингридиенты. Поди ныне, разберись, что и в самом деле реальное прошлое, а что – осколок кошмара.
Во всем повинны те тени, решил Александр.
Третьим и последним из неприятных элементов его пробуждения было, вероятно, менее сюрреальное, но крайне тягостное – резкая боль, сковавшая тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Так записано в великих скрижалях вечных странников, и я, способная переписать запись, этого делать не буду.
Лучше перекинуться проклятой чухонкой. Это – моя маленькая тайна, которую я стерегу, как сокровище бесценное, кое никак не закопаешь в землю.
Я ценю свою безымянность и безродность в новом сем мире. Она приятна на фоне слабостей людских.
Алешка всегда грызет ногти. Он в любой миг выдавит слезы, если государь-батюшка грубым лафетом своего языка наедет на единственного своего родного сына. А Темный Царь как раз сегодня в том опасном настроении, когда ему надобны жертвы для того, чтобы лучше себя чувствовать.
Алексей же навязывает себя миру в качестве жертвы, заслуживающей пощады.
Я не люблю покорность, волки не любят покорность. Две попытки самоубийства (то руку себе прострелит сынок царский, то еще что спроворит), о которых известно практически всему просвещенному миру, – неплохой, в общем-то, заслон против атак Пиотрушеньки.
Мы с Князем презираем его. За потуги обратить слабость в силу.
Государь-батюшка боится и ненавидит слезы сына и «награждает» его лишь нежными упреками.
Мы живем в мире, отличающемся жестокостью и глупостью.
И ведь мы хорошо в нем устроились, ибо умеем приспосабливаться.
А я пока предпочитаю молчать, иногда спасая от царского гнева лишь самых обездоленных. Для меня в Вечности и Истории есть дни печальные, но нет дней бесплодных и неинтересных.
– Я чувствую себя Аврелием Марком, мудрейшим кесарем римским, – возвестил вдруг Пиотрушенька, и все разом воззрились в удивлении на его нервно искривленный рот. – Ибо дарован мне сын, подобный Коммоду, что подверг кесаря жестокому мученичеству. По жестокой игре природы наилучшему из людей дан был в сыновья тупоумный лентяй, образец умственного ничтожества.
Меня захлестнула жалость к Алешке. Бедняга! Ведь никто сейчас за него не вступится. Никто, включая меня. За моей спиной раздался упреждающе осторожный кашель Князя. Алексашенька…
Князь ныне поглядывал в окна, меланхолично улыбался и тянулся к фляжке, спрятанной в кармане камзола. Дома Алексашка пьет из потемневшего серебряного кубка, стильно и с неумолимой последовательностью.
Он пьет, а вот царь-батюшка все чаще лакает просто из бутылки.
Сколько раз его по моему приказу соскребали с пола питербурхских кабаков, гордо именуемых самим царем австериями, где он валялся в собственных экскрементах под заботливым приглядом денщиков.
Я больна от его запаха.
Князь все держит в руках и ничего под контролем. Иногда он спотыкается, придворные замирают в сладострастно-злорадном ожидании его краха громкого, а я униженно валюсь в ноги государю, пытаюсь растопить ледяную глыбу его гнева, способную испепелить кого угодно. Да-да, испепелить! Но не Князя, нет! Его почитание моей персоны сладострастно льстиво и, как я надеюсь, может быть использовано в тактических целях. Между Князем и его «Мартой» многолетье разницы, кою я собираюсь использовать несравненно лучше, чем это сделал он.
В один прекрасный день я сяду на трон Пиотрушки, потому что я наблюдаю за ним. Пришла пора Женщины, только он об этом еще не догадался. Деспоты и тираны обречены на вымирание. Он уже сейчас мертв. Но до чего жаль Алексея!
– Пиотрушенька, не замай! – воскликнула я, не прислушиваясь более к предостерегающему кашлю Князя. – Клясть сына прилюдно – грех против заповедей!
– Заповеди суть разны и преступлении разны! – огрызнулся государь, зло топорща усы.
Придворная камарилья замерла в предвкушении.
А я лишь вздохнула. Воздух дворцовый был бы неплох, если бы не выделяло наше соперничающее друг с другом дыхание углекислый газ зависти. Окна-то закрыты, а как хочется глотнуть свежего воздуха лесов, рек, а не этой отравы призрачной мечты о власти.
Во дворцах да коллегиях царевых заседает орда поддакивателей, плюющих случайными мыслями и много реже, чем хочется им, отстаивающих собственное мнение. Боги правые, да и есть ли оно у нас, такое мнение? А оно нам нужно? Мы ведь только экскременты Времени, отходы Пространства. Вчерашний день здесь никого не интересует, ибо Государем Темным велено тупо и целеустремленно взирать в светлое завтра.
А завтра начнутся с соизволения царского и с неблагословения божьего какие-нибудь новые войны и катастрофы. А слова господ сенаторов, всех без исключения, превратятся в очередную бесконечную железную цепуру лжи и полуправды. Ибо он политик великий!
Все это так, и кто я такая, чтобы пытаться перекраивать этот темный мир заново? Максима любого поведения требует сокращения мысли. И сосредоточенности на Самом Главном: фортуне дворцовой, качестве жизни, упоении всем наносным, воздействие которого на придворную свору способно согреть огнем наше одинокое существование.
– Ты никак, друг сердешный, в ханжу и лицемерку обращаешься? – набросился на меня государь. – Еще скажи, что к Алешке чувства материнские питаешь!
Я покосилась на бледного, потускневшего царевича и тактично промолчала, ибо сказать было нечего.
– Грех лицемерия и ханжества все прочие грехи содержит, – уже во весь голос кричал Темный царь, брызжа слюной. – Ты вон все о видениях сказываешь, повелениях от бога и чудесах вымышленных, которых не бывало. Собой тем самым бога замещаешь?! Лжешь ты на меня сейчас, а значит и на Бога, слова хульные говоришь, защищаешь сего негодяя, подвигая его к бунту, а он прочих, о чем многих головы на кольях свидетельствуют!
Я прикрыла глаза. Пиотрушка и не думал пытаться разобраться в сущности заповедей, не пытается он и сына полюбить, у него уже есть готовые обвинения, коими терзает он нашу грешную плоть. Утренние приемы превратились в мессу в сатанинской обертке. В обязательный ритуал входит избиение кого-то одного и восхваление кого-то другого. Мне предстоит все выдержать с улыбкой, ибо мое лицо по утрам знакомо только с двумя типами игр мимических: улыбкой и обязательной серьезностью, участливым вниманием. В сем дворце столь же мало осталось в руце божьей, как и в деснице диавольской. Я улыбаюсь государю замирительно и думаю, когда же настанет тот день, когда Пиотрушка наконец-то научится бояться меня. Ибо в сей жизни, пройдя не одну глубокую ледяную пучину, я сделалась тем человеком, что улыбается в лицо противнику и без раздумья, по-волчьи, кидается ему на спину (чего стоит пущенный мной и при этом достоправдивейший слушок о любви государя к молодцам-денщикам !).
Грустно вздохнула княгинюшка Дарьюшка, ей стало жалко меня, свою подруженьку.
Ее место при Князе совсем не пуховая подушка, по странной прихоти судьбы ей подле Князя трудно пристроиться со своим ужасным горбом (и сестриным в придачу).
А мне жалко ее, так что круг замкнулся.
Мне жаль Темного Царя, ибо бога он путает с бутылкой.
Мне жаль всех, и поэтому я – одинока.
– Я люблю вас, дети мои, – так заканчивает утреннее бичевание милостивец царь-батюшка.
Мы молча сносим его хохму и снисхождение, и покидаем залу семенящей походкой, спотыкаясь о собственные приседания и книксены. Так нам кажется, что наш уход никак не напоминает паническое бегство. А обнявшийся с денщиком Сухоруковым Темный Царь подхахакивает над неуклюжим горбом Дарьюшки. У однополых амантов есть особый подход к прекрасному.
Ко мне устремляется царевич. Все так же нервен, бледен, губы обкусаны, ногти практически съедены. Князь тут же пододвигается ко мне поближе – на всякий, мол, случай.
– Ты! – выкрикнул царевич и наткнулся на сабельно-острый взгляд Князя. – И ты! Вы непристанно вооружаете супротив меня отца, вы оба исполнены злости, не знаете ни Бога, ни совести!
– La mort dans un cri. Кто не любит меня – враг мой, да, Алешенька? И щеку я подставляю только тем, кто целует ее.
Князь наблюдает за мной. Стеклянная резкость захмелевших глаз. Он – умнее всех нас вместе взятых, возможно, именно поэтому ему иногда становится непереносимо тягостно на трезвую голову общаться с этим миром. Я верю, что ему ведом каждый вздох моего припорошенного снегом сердца, ведомы все мои планы, и это знание развлекает его. Он захлебнулся во мне, со всеми моими чувствами.
Политика, в грязной ряске которой барахтается Князь, сделалась учебным плацем его тоски и грусти, сограждане же напоминают ему смердящие бессовестностью трупы.
Я смотрю на него и улыбаюсь.
– А ведь ты совсем не красавица, – сказал он мне как-то раз. – Просто ты умеешь казаться ею.
Словно приоткрыл завесу сегодняшней моей жизни! Я всегда, за все, прощаю его, он – мой баловень безродный.
Я отворачиваюсь от Князя, и замечаю счастливую улыбку Дашеньки. Сегодня ей повезло – государь осведомился об ее дражайшем здравии. Я почти люблю княгинюшку. Она – утешительница. Матерь, кормящая всех детей, что рождены не ею.
Тошно мне что-то, тошно, неужто сегодняшнее утро выбило меня из колеи? Эвон ведь как все лизоблюды дворцовые уставились, чуть не свесив изо рта от любопытства языки, ставшие грязно-коричневыми от постоянного омовения задней части, изнаночной, так сказать, части своего государя. Уставились на грудь в дерзком вырезе платья, на бедра, упрятанные в кринолин, как в броню непробиваемую, ощупывают лицо, ноги. Кого тут интересует моя прекрасная душа, в ней мне здесь вообще принято отказывать?
Как просто не любить людей, как просто пестовать, холить и лелеять в себе сие чувство. Иногда нелюбовь придает сил усталым крыльям судьбы.
Ибо правда дорогого стоит. Как, впрочем, и все истинное на земле. Особенно любовь.
Мужские рожи, кругом – одни мужские рожи! Мужские рожи выкрикивают анафемы с амвонов церквей, коли того требует мужская рожа государя. Мужские рожи есть зеркало, глядючись в которое можно ослепнуть от безнадежного отчаяния.
Сойти с ума от бесперспективности надежды на счастливую жизнь.
Я глохну от чисто мужских разговоров, их шепота, шипения, стонов, криков. Мое замученное женское сердце глохнет от всего этого!
Больше всего на свете меня тянет убраться в ледяные пучины далекого осевого туннеля, только бы прочь от мужчин из дворцов Власти. Я не против них, я против их доминирования, их властного разворота плеч, их беспощадного «превосходства». Эх, выжечь бы эту землю мужского превосходства, землю, где удовольствие на стороне сильных, а чувства считаются слабостью.
Я тоскую по варварской отчаянности волков, мне не хватает их лесных троп.
…На следующий день Алеша отказался от всяческих притязаний на российский престол, а по осени сбежал за пределы России.
Его поймают и доставят в Россию почти мгновенно.
Начало лета 1718 г.
Алешка не долго думал, кем Темному Царю пожертвовать, чтобы спасти собственную голову. Имена «заговорщиков супротив дела Государева» выскакивали из-под его предательского пера, как вода из весеннего источника. А называл он многих, очень многих! Александр Кикин. Царевна Мария Алексеевна. Монахиня Елена – вот и все, что осталось за стенами монастырскими от Алешиной матери, от Евдокии. Дядька его родной, Абрам Лопухин. Князь Щербатов, Долгоруков и Вяземский. Епископ ростовский Досифей. Церковника в белокаменную Москву отволокли и прикончили там без обиняков.
Долгие недели мы мерзли в жесточи беспощадной, словно черные волны Невы по весне, злоба наплывала на сердце и душу мою, грозясь затопить. Моя защита от всего, что вокруг происходило, – пелена забвения. Лишь отдельные обрывки да осколки времени того в памяти волчьей зацепились: смерть Александра Кикина. Когда ломали ему кости на колесе, Пиотрушка Окаянный подошел к нему, остановил палача на время.
– Почто предал меня, дединька? – выкрикнул Темный.
Кикин с мукой поднял голову и сплюнул царю под ноги.
– Окаянный ты! Душе русской воля надобна, чтобы летать. А ты душишь ее в тюрьмах да ужасе.
Я видела, как впервые в жизни побелело лицо Темного Государя от гнева. Кикин и в смерти ему противостоял. Царь обернулся к палачу.
– Продолжай, что ли, пусть подыхает, пес. Но помедленней, он мучиться должен!
Князю Щербатову ноздри рвали и язык отрезали. Других кнутом сказнили и в рудники да на рытье каналов отправили. А Кикин все кричал с колеса:
– Порождение диаволово! Коли руку на сына наложишь, кровь твоя и потомков твоих навеки проклята будет, до последнего царя! Господи, сжалься ты над Русью, Господи! Прокляни Романовых! – Слова Судьбы изрыгнул.
Алексей все это видел. Чувствовала я, как дрожит он пред муками друзей своих верных. Сон покинул его. Остались с ним только головы казненных с глазницами пустыми.
Колдовство Зла Темного не властно над моей душой. Но я вынуждена взирать бессильно на то, как оно все более овладевает сердцем Черного Царя. И окаменевает в жесточи то сердце.
Лето 1733 г.
Сашенька проснулся, захлебываясь самыми разными ощущениями, причем все они были преотвратнейшими.
Он ненавидел болезни. Слишком многое сразу всплывало в памяти: умершая по дороге в ссылку, совсем ослепшая от слез мамушка Дарьюшка, сестрица Машенька. За неимением в ссылке лекаря и священника, батюшка заступал ей место и того, и другого. А Маша все твердила, что не только не боится перехода от сей жизни в другую, но даже желает, чтобы час кончины ее настал скорее.
Изгнанница, порушенная невеста гонителя их, Петра Второго, скончалась тихо. Отец прижался к ней тогда и замер надолго. Батюшка сам могилку Машеньке спроворил, а рядом еще одну вырыл – для себя, хотя все еще ходил, или, лучше сказать, влачился, пока силы истощенные позволяли.
Сашенька до конца своей жизни будет ненавидеть болезни!
Вторым преотвратнейшим впечатлением было воспоминание о прошедшем сне. Совершенно безумном, отталкивающем сне, смешавшемся каким-то образом с чужими воспоминаниями, так что теперь и не разделить было сию смесь на ингридиенты. Поди ныне, разберись, что и в самом деле реальное прошлое, а что – осколок кошмара.
Во всем повинны те тени, решил Александр.
Третьим и последним из неприятных элементов его пробуждения было, вероятно, менее сюрреальное, но крайне тягостное – резкая боль, сковавшая тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26