https://wodolei.ru/brands/Am-Pm/like/
«Пора и к Шептуну, пока из головы не выскочило все». – И Онисим решительно направился на свидание с годуновским слухачом.
Почему Шептун был на службе именно у Годунова, Онисим понял перед одной из встреч. Он просто обратил внимание, что за беседы Вельского с тем или иным боярином Федька платил немного больше, если речь касалась интриг против Бориса, а вкупе с ним и против царевича Федора или Ирины.
Как всегда, Шептун ошивался в Китай-городе, аккурат на базарной площади, где отчаянно торговался с каким-то мужиком по поводу воза с сеном. Казалось, его ничем нельзя было отвлечь от этого, но едва Федор своим бегающим взглядом наткнулся на Онисима, как потерял всякий интерес к сделке и, отмахнувшись от вскочившего было с телеги вслед за уходящим возможным покупателем мужика, пошел прочь от гудящей, как пчелиный улей в пору цветения, базарной толчеи.
Онисим поравнялся с ним на ходу и громко, чтобы все услыхали, спросил:
– А мою репу не купишь, боярин? А то, можа, сторгуемся.
– Она же еще не выросла, дурак, – вполголоса буркнул Федька, поморщившись от крика бельского холопа, но, впрочем, так же громко ответствовал:
– Некогда, некогда. Иди, вон, другому дурню предложи.
– Ядреная репа, как на подбор. Одна к одной. С зимы осталась, дай, думаю, хорошему человеку запродам – ему на радость, а себе в убыток, – в том же духе, чуть ли не крича, продолжал Онисим.
– Ну пойдем, поглядим на твою репу, а то ж ты не отцепишься, – продолжил игру Шептун и, когда они завернули за угол, где никого не было, бросил:
– Ну, чего там у тебя? Выкладывай!
Когда Онисим закончил выкладывать из закромов своей памяти все, что не забылось, Федька оторопело пошлепал-почмокал своими жирными, будто его только от куска свинины оторвали, губами и заметил:
– Брешешь, поди. Наплел чего не было.
– Истинный крест, – и Онисим в подтверждение правильности своих слов истово, размашисто перекрестился.
– Ну ладно. На, за верную службу, – Федька небрежно сунул ошалевшему от такой нежданной удачи Онисиму туго набитый мешочек, в котором, судя по тяжести, было не менее десятка алтын.
«Ежели так дело далее пойдет, скоро и в деревню можно собираться да хозяйствовать», – размечтался было он, но услышал сердитый голос Шептуна, выведший его из радостных дум:
– Ты вот что. Не вздумай удрать куда-нибудь из Москвы. Нужен ты мне сейчас. Да и деньги я тебе дал не токмо за труд твой усердный, но и задатком на будущее. Их еще отрабатывать надо.
– Ас боярином моим как же будет, а?
Шептун внимательно, будто впервые увидел, заглянул в лицо Онисима. В первый раз холоп такие вопросы задавал.
– Ненавидишь его? – спросил Шептун, проникая глазами-буравчиками, казалось, в самую душу. – Любо мне это. Хвалю. – И усмехнулся: – Не печалься. Ты свое дело, знай, делай. Недолго уж. – Он хотел было еще что-то сказать, но развернулся и пошел дальше, оставив Онисима наедине с мешочком денег.
Глава III
КОРОТКОЕ ДЕТСТВО
А детство у Ванятки меньшого, как иногда называла его ласково мать, памятуя о брате и о том, что князя залетного тоже величали Иваном, выдалось хоть и короткое, как летний дождик, зато веселое, ежели его не путать с бездельем.
Непоседе хватало времени и на веселые игрища с дружками-приятелями, и на то, чтобы подсобить матери. Ей он завсегда помогал в охотку, не считая за труд всевозможные дела, ибо имела она к сердцу его тайный ключик и похвалой да лаской добивалась того, что от этого труда Ванятка наливался гордостью да душевной силой. Как же, помощник, без коего маманя никуда. Не будь его, и пропала бы она вовсе.
А по вечерам любил Ванятка бегать в соседнюю избу да слушать старого, седого как лунь деда Пахома. Много повидал старик на веку своем. Начинал с того, как служил он в войске князя Василия III, хотя самого и не видел ни разу, потому как нес службу в сторожевых заставах, да и их-то, по сути дела, еще не было, а так, дозоры.
Но случилась как-то раз беда – недоглядели они и попались в полон к татарам. Далеко на юге продали его купцу на большую ладью, и пять лет он там просидел на веслах, пока однажды не приглянулся молодой красивой италийке. Как сейчас он помнит этот чудной град, где от дома до дома надо было добираться на лодке – иначе никак.
Но и тут ему судьба подставила подножку. Любила италийка его крепко, и как знать – куда бы все обернулось, но в скором времени девушка скончалась от страшной болезни. И пошел Пахом на Русь. Много всяких стран довелось ему повидать, а будучи уже почти дома, в граде Коломне, совсем уж было загостился он в одном из монастырей.
Там и грамоту постиг, и даже писать-считать монахи его научили. Начал он потихоньку-полегоньку, а через три года чел бойко и разумел всякую цифирю, и стал разъезжать с монастырским товаром по разным городам да торговать деньгу.
И все было хорошо, пока окаянное татаровье сызнова не прихватило его в ста верстах от Коломны, когда он уже возвращался обратно. И мошну с деньгой отняли, да и сам насилу ушел.
Назад в Коломну возвращаться – в поруб посадят, не поверят, что не виновен он, к тому ж из всего торгового поезда судьба лишь одному ему улыбнулась. И шагал Пахом куда глаза глядят, пока не набрел на Рясск.
Может быть, передохнув зимой, он бы двинулся и дальше, да пошел слух, что ищут его монахи, уверовав, что он взаправду сбег с тугой мошной. Тогда старик и порешил, что в таком граде, как Рясск, затеряться легче. Да и дело ему нашлось – грамотеев на Руси в ту пору было по пальцам перечесть: то грамотку какую отписать, то еще что, а зимой обучал азам соседских ребятишек – дело-то полезное, а значит, и Богу угодное.
Только про Коломну да про монахов он одному Ивашке и сказывал, когда они весной ходили по лесу в поисках трав и кореньев для врачевания. Уж очень старику пришелся по душе бойкий смышленый мальчонка, коий еще сызмальства умел внимательно слушать, не перебивая. И даже ежели речь заходила про чудное: то ли про турецкие гаремы с десятками жен, то ли про страны жаркие, где и зимой снега нет, а всюду бродят черные как смоль люди – Ивашка верил беспрекословно.
Лишь позднее, через день-два, он осторожно возвращал деда к тому разговору и пытался выведать, почему сие так, а не эдак, да отчего такая странность бывает в мире.
А уж как грамоту Ивашка постигал, так тут ему и вовсе равных не было. «Четьи-минеи», кои нашли в торбе у рассеченного саблей татарина – тот после набега вез в Крым добычу, – мальчонка знал назубок, славно ведал и цифирь, да и в лечебных травах, кои ему показывал в лесу дед, разбираться научился отменно.
«И всего-то семи лет от роду, – дивился старый Пахом, – а вот поди ж ты, смышленый какой».
Спервоначалу полагалось внести за учебу малую плату: мукой али еще чем съестным, дабы деду хватило на пропитание, и Марфа, желая, чтобы дите ее было не хуже других, узнав, что Ивашка уже второй месяц как втихомолку бегает к деду, понесла было Пахому золотой тяжелый перстень с крупным лалом в сердцевине. Повертел старик в руках этот перстень да и вернул назад.
– На что он мне, старому. Красоваться не перед кем. А ежели вздерну на палец, дак помыслят, что я, аки тать нощной, украл его где-то. Так что ни к чему он. Да и малец твой мне не в тягость, а в радость. Хоть и недолго ходит, да поумней прочих будет и смышлен не по годам. Пущай уж учеба моим подарком ему станет.
Расплакалась Марфа на радостях, что и перстень остался, и мальчонку от ученья не отъяли, а пуще от материнской гордости, что сын ее умнее всех прочих, поклонилась старику в ноги за добрые слова да и подалась назад, к своему убогому домишке, поднятому стараниями ее добрых соседей. Не все пост, есть и Масленица – ив сердце у нее соловьи свистали.
Оно ведь каждая мать в душе свое чадо наилучшим считает, но одно дело – сама, и совсем другое – когда скажет похвальное слово сторонний человек. Последнее звучит как-то увесистее, ибо молвлено без пристрастия к родимой крови, а стало быть, истинная правда.
Так и дожил Ивашка до семи годков. Когда шалил, когда у матери в помощниках трудился в силу лет своих малых, а когда грамоту познавал с усердием. Шустрым мальцом он был и все успевал – даже хаживать к кузнецу на соседскую улицу и приглядываться к его работе, жаждая всерьез заняться каким-нибудь делом, да поскорее, чтобы дать матери маломальский отдых от тяжких трудов.
А может, и не так заворожили его кузнечные мехи, как маленькая Полюшка, дочка кузнеца. Вроде и красы особой не было, и сама худенькая, да и годы их не те, чтоб любовь зародилась, а вот поди ж ты, запала она ему в душу, да и все тут. И всякий раз, завидев ее, Ивашка, бросая все дела, стремглав летел к кузне, стараясь оказать ее отцу – вечно хмурому малоразговорчивому ковалю – хоть какую-нибудь помощь.
При виде девчушки, которая всегда приносила батюшке полдник, у Ивашки становилось так спокойно на сердце, что ничего уж, казалось, больше и не нужно. Часами мог он так стоять, украдкой глядючи на нее и ничего не замечая вокруг себя.
Как-то раз кузнец приметил это, потом еще и еще, а как додумался, куда рвется Ивашкин взгляд, будто хочет сказать какое-то сокровенное слово, робко выглядывающее из самых глубин детского сердчишка, поначалу рассмеялся от души, а потом, призадумавшись, буркнул себе в русую бороду:
– Диковина. Не встречал доныне я такого, – но смолчал и угаданный секрет выдавать никому не стал.
А встретить такое ему и впрямь было негде. Не град Рясск – крепость. Оборону держал изо дня в день, из года в год. Был он как шелом на главе Переяславля-Рязанского, бороня его от нежданных татарских ударов. Коли малая ватага южных разбойников пожаловала – самим отбить, коль большая – хоть малость, а сдержать, дабы успеть гонцов послать к соседям. А коль и у тех никоей помочи не найдется о ту пору, то хучь упредить, дабы готовы были.
Таков и люд там был. Больше всего в нем проживало воев – людишек суровых, всей жизнью да службишкой нелегкой приученных к тому, что ныне жив, а о завтрем не думай, ибо коли помыслишь, то и сегодня жить не возжелаешь – потому как одному богу известно, когда ты свою буйну головушку сложишь. Как знать, подступят татаровья ратиться, ан глядь, и сгинула она в одночасье.
Отсюда и известная грубость в чувствах, когда глаголили мало, а попусту и вовсе баек сказывать не любили. К тому ж любовь – она в пустые речи входила, посему о ней никто особливо и не рек допреж сватовства.
Сватались и к Марфе, да все неудачно. Лишь раз она чуть согласьем не ответила, уж больно ей жалко было воя, чья семья вымерла от болезни еще за десять годков до того, да тут, как на грех, она прихворнула малость. Думала – само пройдет. Ан не тут-то было – уж очень злой оказалась простуда. Так и умерла в одночасье, даже не дождавшись весны.
Не помогли ей ни травы старого Пахома, ни жалобный сыновний плач. И осиротел Ивашка. Добрые соседи помогли и с домовиной, и собрали помянуть покойницу кто сколь мог. Старик Пахом рад был бы мальчонку к себе взять, да вот беда – у самого своего угла нетути.
Однако мир не без добрых людей, и на второй день после похорон зашел на подворье кузнец. Нерешительно кашлянув, он сказал Ивашке:
– Тут вот такое дело. Стар я стал. Помощник мне нужон крепкий. Словом… пойдешь ко мне жить?
Растерялся мальчонка:
– А изба как же?
Ивашка бы и рад поближе к Полюшке, в один дом с ней – счастье само в руку валит, а с другой стороны ежели поглядеть – неловко как-то домишко бросать. Худо ли, бедно ли, но семь годков в нем прожито, каждый угол память о родной матушке сохраняет, которая здесь все наживала. Память же просто так не бросишь, не выкинешь. А если и сумеешь, то грош тебе цена как человеку. И как тут быть?
К тому же неудобно. Сколь перед самим собой ни хитри, сколь ни юли, а все получается, что в примаки подался. Да и Полюшка как на него посмотрит, коли он сам этим переходом в своей голимой бедности сознается?
– Продадим, – буркнул кузнец и, заметив, как сразу насупился мальчишка, вмиг поправился: – А можно и просто заколотить. На время.
И, уже присев рядом с ним на порог, добавил:
– Не век же тебе одному в бобылях ходить. Женишься когда-нибудь. Куда невесту вести, ан глядь – и домишко есть, пусть неказистый, зато свой.
«Женишься…»
Ивашка представил себе милую маленькую Полюшку с босыми ногами в простеньком сарафанчике, смущенно моргающую своими синими глазками, нижние реснички у которых по длине были, почитай, как верхние, чему Ивашка немало дивился при первой встрече.
Те реснички девчоночьи для него как стрелы были, что разом его в сердчишко укололи сладостно. Именно они первую искорку любви и высекли. Она ведь, первая-то любовь, взаправду самая чистая, ибо нет в ней ни плотской страсти, ни греховных помыслов. Чиста, как первый снег, и надо-то ей всего ничего – красой бы полюбоваться, да руки, словно невзначай, коснуться, да нежную улыбку на лице узреть. А еще коли надо, то жизнь свою отдать, положив ее к стопам ненаглядной, как древний язычник жертву для богини.
Тут Ивашка вовсю размечтался. Даже смерть родной матери, что комком у сердца стояла, отошла тихонько. Это ж как хорошо будет, когда заживут они в его собственном Ивашкином доме! А он для нее что хошь, на все руки. Но тут в его мечтания опять бесцеремонно влез голос кузнеца:
– Ценного авось ничего нет, брать нечего. Я дверь заколочу, да и все.
– Как это нету, ан есть! – И Ивашка горделиво вынул прятавшийся на тонкой бечевке под рубахой массивный золотой перстень.
Кузнец настороженно повертел его в руках:
– Да, такой в моей кузне не откуешь. Откуда ж он у тебя?
– Маманя дала перед смертью. Сказала, что отец мой в Москве живет и, коли худо станет, чтоб по перстню нашел.
– А разве она не вдова? – оторопело почесал затылок кузнец.
Марфа никогда не рассказывала о своем прошлом житье-бытье, дабы не врать без нужды, просто люди сами домыслили, что раз дитя на руках, значит, муж вместе со всеми был, да сгинул. А Марфа на всякие домыслы предпочитала не откликаться вовсе – не поддакивала, но и ничего не отвергала.
– Ну ладно, вещь эту блюди в аккуратности, цена у ей большая, а теперя будя лясы точить – работа стоит.
1 2 3 4 5 6 7