https://wodolei.ru/catalog/accessories/derzhatel-dlya-polotenec/napolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

При этой мысли мне еще стало дороже мое задуманное предприятие. Не откладывая в долгий ящик, я тотчас же принялся за выполнение новых приятных обязанностей.
Из всех наслаждений, думал я тогда, которые мужчина находит в обществе любимой женщины, есть ли что-нибудь выше блаженства читать вместе с ней книгу? Что может сравниться с этим удовольствием? Есть ли еще другой случай, в котором приятная возможность самых близких отношений могла бы продолжаться так долго, не наскучив однообразием? И когда свободнее, естественнее и удобнее рождается эта взаимная дружеская близость? Когда лицо ее чаще касается вашего? Когда случается волосам ее чаще смешиваться с вашими, щекам ее касаться ваших щек, глазам ее встречаться с вашими глазами? Из всех мгновений счастья это единственное время, когда вам можно в продолжение нескольких часов дышать ее дыханием, чувствовать разгорающийся и переходящий в вас жар ее щек, следить за каждым нежным колебанием ее груди, прислушиваться к каждому слабому ее вздоху, как будто одно дыхание оживляет ваши сердца. Без сомнения, только в это время или никогда уже мы олицетворяем или переживаем в себе любовь первозданной четы человеческого рода, когда она гуляла с ангелами в раю до тех пор, пока плоды рокового дерева не омрачили чистоты ее сердца.
Так проходили, одни счастливее других, вечера в том, что мы с Маргретой называли своими уроками. Никогда еще уроки литературы не могли правильнее называться уроками любви. Что же касается моего желания добиться от них пользы в плане развить и обогатить умственные способности моей Маргреты, то от этого я должен был невольно отказаться, потому что, несмотря на свою твердую волю, я скоро понял, что ошибся. Мои старания хотя немного заняться серьезным изучением дали очень незначительные результаты. Может быть, любовник слишком заступался перед учителем, может быть, я слишком преувеличивал способности, которые мне хотелось развить, только мне было тогда не до анализа, кто из нас в этом виноват. Я весь предался ощущениям блаженства, которые испытывал, читая с Маргретой одну и ту же страницу, но никогда я не замечал, да и не хотел замечать, что трудные места всегда читал я, она же, по моему желанию, объясняла то, что полегче и поменьше.
К счастью для моего терпения, мистрис Шервин почти всегда сидела одна с нами все время свидания. И никто не мог бы исполнить эти неблагодарные обязанности надзора с большим тактом и деликатностью.
Всегда она сидела вдали от нас, чтобы не слышать, что мы нашептываем друг другу. Редко даже случалось, чтобы она смотрела на нас. Она обладала особенным умением целые часы сидеть в каком-нибудь уголке, не меняя позы, ничего не делая, не произнося ни единого слова, не испуская ни единого вздоха. Вскоре я заметил, что в эти минуты она погружалась не в раздумье, как я предполагал сначала, а впадала в какую-то странную физическую и умственную летаргию, что происходило, видимо, от упадка физических сил, подобного сонливости и общему ослаблению организма, выздоравливающего после продолжительной болезни. Она никогда не изменялась, ей никогда не было ни лучше, ни хуже. Часто я разговаривал с нею, пытаясь показать ей свою симпатию, заслужить ее доверие и дружбу. Бедняжка была всегда благодарна мне и отвечала всегда ласково, но коротко. Никогда не говорила она, отчего страдала, какие были у нее печали. История ее грустной жизни, видимо, угасавшей, была непроницаемой тайной даже для ее собственного семейства, для ее мужа и дочери, так же как и для меня, это была тайна между нею и Богом.
Понятно, что с таким сторожем, как мистрис Шервин, я был не очень стеснен. Ее присутствие как постороннего лица, обязанного не выпускать нас из виду, не мешало нашим нежным ласкам в продолжение вечернего урока, однако эти ласки были тайными, и тем драгоценнее были они для нас. Мистрис Шервин никогда не знала, да и я сам узнал только гораздо позже, насколько мое терпение зависело от ее поведения и манеры сидеть с нами в одной комнате.
Теперь, когда из мрачного моего одиночества и безысходной жизни, последовавшей за порой умерших надежд и наслаждений, я переношусь воспоминанием к минувшим вечерам в Северной Вилле, даже и теперь я невольно содрогаюсь. Как во сне, я вижу эту комнату, круглый столик, лампу и книги, открытые перед нами. Мы сидим с Маргретой рядом, близехонько друг к другу, ее рука в моей руке, мое сердце чувствует биение ее сердца, любовь, молодость, красота — эти три тленные состояния, обожаемые людьми, соединились в мирной комнатке, освещенной неярким светом… Но мы не одни. Там, в самом далеком и темном уголке, видна неподвижная скорбная фигура. Это фигура женщины, но такой унылой, приниженной… Какое суровое выражение на этом женском лице! Глаза смотрят в пространство, губы никогда не дрогнут от улыбки, лицо никогда не оживляется свежим румянцем здоровья и радости. Грустная и потрясающая фигура безмолвного отчаянья, втайне сдержанной скорби служит фоном картины, где царствуют любовь, молодость, красота!
Но я уклоняюсь от своей обязанности. Надо продолжать свой рассказ, хотя я отыскиваю дорогу ощупью во мраке.
Принужденность, смущение в разговорах и в обращении, вызванные странностями нашего образа жизни и взаимными отношениями с женой, исчезали по мере моих частых посещений Северной Виллы. Вскоре мы стали общаться дружелюбно и свободно, как старые друзья. Вообще Маргрета развивала свои способности разговаривать только для того, чтобы вызывать меня на откровенность. Она была неистощима в расспросах о моих родных. Слушая меня, она проявляла величайшее участие, когда я рассказывал ей об отце, о сестре или о старшем брате, но она никогда не расспрашивала меня о таких серьезных предметах, как, например, о характерах, о наклонностях их, нет: все ее любопытство всегда было обращено на внешность, на ежедневные привычки, на наряды, на их светские связи, на что они тратят деньги и на тому подобные вещи.
Она слушала, и всегда очень внимательно, когда я рассказывал о характере отца, о принципах и предрассудках, управлявших его жизнью. Она, казалось, готова была воспользоваться моими наставлениями, как угодить отцу, когда она со временем будет ему представлена. К этому именно предмету я часто возвращался, потому что иногда невольно верил своим надеждам когда-нибудь представить жену свою отцу.
Но и в этих случаях больше всего фактически ее интересовали сведения: сколько слуг у него, часто ли он являлся ко двору, сколько у него знакомых лордов и леди, как он обращается с провинившимися слугами, сердится ли он на своих детей, когда они просят у него денег, какую назначает он ежегодно сумму на наряды сестре Клэре?
Да и всякий раз, когда разговор касался Клэры, когда я рассказывал о ее доброте, о ее кротости, приветливости, простоте обращения, которые привязывали к ней все сердца, то непременно уже она доводила меня до описания, какого она роста, какова она собой, какой у нее цвет лица, как она одевается. Последний предмет в особенности занимал Маргрету, и расспросам о том не было конца: какой был утренний наряд Клэры, как убрана была у нее голова, а как она переодевалась после завтрака, иначе ли одевалась она на званый обед, чем на бал, какие цвета она предпочитала, кто ей приводил в порядок голову, много ли она надевала брильянтов, чем она больше убирала волосы, находила ли она, что украшение из цветов изящнее украшения из жемчуга, сколько она шила новых платьев в год, сколько было горничных собственно для ее услуг?
Затем следовали другие расспросы: была ли у нее отдельная карета в собственном ее распоряжении, с какими дамами она выезжала в свет, любила ли танцы, какие теперь модные танцы в аристократическом кругу, много ли занимались молодые аристократки музыкой, много ли у сестры моей было женихов, так же ли часто она ездила ко двору, как и отец, как она разговаривала с мужчинами, что мужчины говорили ей, а когда она разговаривала с герцогом, часто ли она говорила ему «ваша светлость», а герцог подавал ли ей стул, предлагал ли ей мороженое, словом, выполнял ли все правила вежливости, которые приняты между мужчинами в отношении дам высшего круга?
Мои ответы на сотни подобных расспросов удостаивались самого сердечного внимания. Объяснения мои на любимую тему о туалете Клэры были для нее неистощимым источником веселья и радости. Когда приходилось мне путаться в объяснениях шалей, платьев, чепчиков, тогда она торжественно помогала мне и учила, как называть эти предметы настоящими терминами, употребляющимися в модных магазинах, ее торжественный вид, забавная строгость при исправлении моих ошибок восхищали меня. В это время каждое ее слово, как ни было оно легкомысленно, звучало в ушах моих самою усладительной музыкой… Только гораздо позже суровый жизненный опыт научил меня анализировать ее интересы. Иногда вдали от нее мне невольно приходила в голову мысль возвысить ее детскую любознательность до гораздо более благороднейших целей, но при первом взгляде на нее эта мысль исчезала, слыша ее голос, я упивался им с таким наслаждением, что не мог уже вдумываться в смысл того, что она говорила.
Так проходили для меня дни блаженства и отсутствия рассудка, грудь моя таяла от восторга под яркими лучами солнца любви, глаза были ослеплены, а ослепление убаюкивало рассудок. Раз или два грозная туча чуть было не охладила и не помрачила все вокруг меня, но тучи расходились, солнце снова сияло, и для меня оно было все тем же солнцем!
II
Вот первый случай, нарушивший мирную и однообразную жизнь в Северной Вилле.
Раз вечером, войдя в гостиную, к крайнему моему удивлению, я нашел не мистрис Шервин, а ее мужа, который, по-видимому, намеревался провести здесь целый вечер. Он был точно оглашенный и в этот вечер суетился больше обыкновенного. Вот какими словами он встретил меня:
— Ни за что не угадаете! Ведь Маньон приехал! Он вернулся двумя днями раньше, чем предполагали.
В первую минуту я хотел было спросить, что это за человек и какое мне дело до его приезда, но тотчас же я припомнил, что имя Маньон было уже упомянуто Шервином при первом нашем свидании. Вместе с тем я старался припомнить описанный мне тогда портрет этого «доверенного приказчика», которому было лет около сорока, который был очень образован и продолжал образование Маргреты, начатое в пансионе. Я ничего больше не знал о нем, да и не испытывал такого любопытства, чтобы расспрашивать о нем самого Шервина.
Мы с Маргретой уселись, по обыкновению, за стол и открыли книги перед собой. Я заметил, что она приняла меня с большей живостью и развязностью против обычного. Когда же мы начали читать, она была ужасно рассеянна и несколько раз оборачивалась к двери. Шервин беспрерывно ходил взад и вперед по комнате. В этой порывистой прогулке он раз только остановился затем, чтобы сказать мне, что мистер Маньон придет сегодня же и что, вероятно, мне не будет противно, что он сам хочет представить мне человека, постоянно бывшего членом их семейства, человека такого ученого, что он не может не понравиться такому же ученому, как я. Я задавал самому себе вопросы, что за чудо этот Маньон, отчего появление его производит во всем доме такое сильное впечатление. Я шепнул Маргрете несколько вопросов в этом роде, но она только улыбнулась, немножко сконфузилась и ничего не ответила.
Шервин сел, стараясь принять достойный вид.
Дверь отворилась, и вошел Маньон.
Шервин встретил своего приказчика с величавым, но, видимо, мнимым достоинством хозяина, хотя все его обращение и тон голоса вовсе не согласовались с заученными словами. Маргрета вскочила, но с такой же торопливостью опять села, когда гость почтительно взял ее за руки и задал ей несколько приличных вопросов. После этого он был представлен мне, а Маргрета поспешно отправилась за матерью. Во время ее отсутствия я сосредоточил все свое внимание на этом Маньоне. Смотря на него, я чувствовал какое-то любопытство и вместе с тем участие, причину которых сам не мог понять.
Если совершенной правильности всех черт лица достаточно для красоты мужественного лица, то, конечно, доверенный приказчик Шервин мог считаться величайшим красавцем в мире. За исключением головы, слишком широкой сзади и спереди, все его тело выдерживало совершенную симметрию пропорций. Обнаженный череп его головы был гладок и блестящ, как мрамор, высокий лоб с тонкими бровями имел ту же твердость и неподвижность мрамора и казался таким же холодным, его красиво очерченные губы, когда он молчал, были сжаты, неподвижны и спокойны, как будто дыхание жизни не одушевляло их. Но если бы не этот голый череп и не седина, пробивавшаяся в волосах, покрывавших виски и затылок, то по его наружности никак нельзя было отгадать настоящих его лет и непременно можно было считать его десятью годами моложе.
Такова была наружность Маньона, но на лице его не было ни малейшего выражения, во всех чертах ни малейшего признака бессмертной души. Мне не случалось еще видеть лица, более недоступного для всех предположений физиогномики. Оно не выражало никакой мысли, когда он говорил, никакого душевного движения, когда он молчал. Его светло-серые прозрачные глаза ничуть не помогали вам в попытках проницательности: неизменно сохраняли они этот упорный, неподвижный взгляд, вечно устремленный прямо, вечно одинаковый как для меня, так и для Маргреты, как для мистрис Шервин, так и для ее мужа: одинаковый, когда он говорил, одинаковый, когда он молчал, одинаковый, когда он говорил о пустяках или о важных вещах. Кто он? Чем он жил? Назвать его имя или профессию было бы таким жалким ответом! Ужели его холодную натуру никогда ничего не трогало? Или какая-нибудь сильная страсть закалила его? Или страшное горе иссушило его жизнь, оставив ему только эту мертвенную оболочку? Какое обширное поле для предположений! Смотря на него, никак нельзя было решить, холодного он или пламенного темперамента, стремится ли его ум к наблюдению или к размышлению?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я