https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он передавался – этот смех – от одного к другому.
Вот уже смеются все. Даже Нефертити. Даже застенчивый Семнех-ке-рэ. А о принцессах и говорить не приходится: девушкам палец покажи – уже хохочут…
Пенту наклонился к Маху и сказал вполголоса:
– Его величество – жизнь, здоровье, сила! – чувствует себя хорошо.
Маху ответил:
– После трапезы он будет ждать тебя.
В этом неожиданном веселье, которое напало на всех – а иначе никак не скажешь, – веселье, явно нездоровом, искусственно подогретом, непоколебимо мрачным оставался один: его высочество Эйе. Он неодобрительно посматривал на жену свою Ти – такую немножко сморщенную, но все еще живую задорную женщину. Может быть, Эйе видел дальше, чем все. Или знал больше других. Кто это может сказать? Если бы здесь присутствовал живописец и ваятель Юти, он, несомненно, изобразил бы полтора десятка бездумно-веселых людей и сурово-задумчивого Эйе. Одного старого мудреца среди легкомысленных людей. Одного воина среди подвыпивших. Так бы изобразил Юти. И он, наверное, был бы прав…
Эйе сказал, сохраняя задумчивость:
– Что такое мудрый человек? Некий певец, разъезжавший по городам в древнее время – при царе Усеркаафе, выразился так: мудрый человек такой же, как все, разница лишь в том, что он больше думает и меньше других болтает.
– Это трудно, – сказал фараон.
– Что – трудно?
– Болтать.
– А я что говорю? – сказал Эйе. – То же самое!
Служители разнесли вино – черное, как чернила, которыми пишут в фараоновой канцелярии. Оно называлось «Несравненное Ахетатона».
Ее величество Нефертити смеялась, а на душе у нее – камень…
«…Эхнатон уже не тот. Что с ним? Говорят, все Кийа, эта жаркая, молодая красавица. Но разве может смутить бога красавица? Не в ней дело! Совсем не в ней. Если Эхнатон в чем-то не согласен со мной – можно объясниться. Если я не родила ему мальчика – я могу уйти. Но все требует объяснения. Нельзя так молчаливо…»
Эйе смотрел прямо перед собой – сквозь жену, которая сидела напротив него, – и думал о своем. Его жилистые руки лежали на столике. Голова его слегка наклонена набок – к левому плечу…
«…Сейчас видно все как на ладони. Даже иноземец, не знающий нашего языка, скажет: царь и царица – не в ладах. В великом доме – разлад. Великая любовь уступила место великому равнодушию. От равнодушия до ненависти – шаг. Это молодая Кийа делает свое дело. Она разрушает. Это видно даже слепому…»
Фараону не давали покоя эти самые молчаливые мудрецы, о которых говорил Эйе. На бритой голове старика пульсировали большие и крепкие жилы, и фараон подумал, что именно эти жилы являются признаком мудрости. Он любил и глубоко уважал Эйе независимо от того, сколько у него жил на голове и что говорил старик. Ни один совет Эйе не был легкомысленным или непродуманным. Говорил Эйе – точно слова ковал. Каждое слово – что небесный металл: весомое, четкое, попадающее в сердце, в самую серединку…
– Я читал в старых свитках, – сказал Эхнатон, – что некогда в Кеми обитали мудрецы. Они много болтали, но каждое слово их ценилось выше золота.
– Где же они? – спросил Эйе.
– Мудрецы, что ли?.. Они повывелись. Ибо в противном случае берега Хапи были бы усыпаны золотом.
– Я верю этому.
Эйе наконец рассмеялся.
Фараон поднял чарку, хотел было пригубить, но, что-то вспомнив или увидев что-то в чарке, поставил ее на место, встал и вышел в свою рабочую комнату, где он работал и слагал стихи.
Пенту последовал за ним.
Беспокойство
В небольшой – очень небольшой – комнате, расписанной живописцами, Эхнатон чувствовал себя лучше, чем где бы то ни было. На стенах многократно изображен фараон в различные мгновения жизни: то на руках полуобнаженной, молодой Тии, то рядом с ее величеством Нефертити, то среди детей, то у тела несчастной Мактатон, безвременно переселившейся на поля Иалу (так было угодно великому Атону).
Один угол комнаты был завален чистыми свитками папируса. Фараон мог в любой час записать свои мысли без помощи писцов. Веранда выходила на просторы Хапи. Плавная, как лебяжья шея, излучина – словно на ладони. Оттуда веет прохладой, когда солнце еще на востоке. Позже – после полудня – его величеетво перейдет в другой кабинет, напоминающий этот, но выходящий балконом на север. Здесь тоже приятно слагать стихи и наигрывать на арфе замысловатые мелодии…
Пенту тихо приоткрыл дверь и резко затворил ее за собой. Его величество не шевельнулся. Он смотрел на стену. На голую стену, на которой только рисунки.
Пенту стал сзади, вперив острый глаз в затылок фараона. Кто скажет, глядя на него со спины, что в руках его вся вселенная? Кто бы подумал, что в нем – этом тщедушном человеке – найдутся силы, которые восстанут не только на врагов своих, но и на самого бога Амона? Все это останется тайной даже для такого многоопытного и мудрого человека, как Пенту. Если это тайна для Пенту, то для кого же не тайна?
– Оборотись ко мне, твое величество!
Эхнатон стоял не двигаясь. Он слышал голос Пенту, но звучал в его ушах голос и посильнее.
– Твое величество!..
Фараон медленно повернулся. Губы его точно бы припухли. Глаза безжизненны. Тонкое лицо, о котором говорили, что оно острое, как кинжал, стало еще острее. Серый цвет лица напугал жреца. Что стряслось с фараоном?
Пенту протянул руку и приложил к сердцу его величества. Затем пощупал печень его все той же рукой. Фараон, казалось, отсутствовал. Точно щупали не его, а тень фараонову.
– Болит?
Фараон молчал.
– Болит? – переспросил Пенту.
Его величество вздохнул глубоко, взял врача за руку:
– Пенту, мое сердце всегда с тобой. Оно совсем не болит. И печень не болит. Мое Ба корчится от невыносимых страданий. Славно бы горячим вертелом, как гуся, протыкают его, прежде чем изжарить.
Пенту слушал внимательно.
– Когда-нибудь я скажу тебе, Пенту, нечто. И ты тогда поймешь, отчего корчится мое Ба, отчего больно моей душе. А тело мое, – заверяю тебя, – хотя оно не столь внушительно, не думай о нем плохо. Сто лет, сто добрых лет послужит оно мне, если только выдержит Ба.
Жрец ничем не проявлял своих чувств, Он служил отцу его величества, служил тому, кто дарует жизнь всему сущему, – богу Атону. Посему жрецу надлежало быть выше всего земного и, разговаривая с любимым сыном Атона, сохранять достоинство священника.
– Пенту, – продолжал фараон, – я хочу сказать нечто. Я думаю об этом, и кровь стынет в моих жилах и вызывает тяжесть в затылке. От тяжести той мои суставы делаются иногда похожими на воду… И я чуть было не упал. Сегодня утром. Если бы не Маху, я бы упал. Распластался бы на полу.
Жрец нарушил молчание:
– Твое величество, я знаю все. И я скажу тебе: твое беспокойство оправданно. Ибо в руках у тебя – судьба Кеми. Подай мне руку. Правую.
Фараон протянул ладонь. Она была и нежной и маленькой. Как женская рука.
«…Такая маленькая и такая сильная. Воистину сказано: бойся низкорослых… Рука сильная, но Кеми еще сильнее. Рука загребущая, но совладает ли она с горячим конем, на котором скачет фараон?»
Пенту рассматривал линии на ладони.
– Ты здоров, – сказал он наконец фараону.
– И это всё?
– Что же еще?
– Я знаю: я здоров. Но хочу знать: здоровы ли мои царедворцы, мои военачальники, мои семеры? Ибо от их здоровья зависит и мое.
Эхнатон прошелся по комнате взад и вперед, чуть выставив округлый живот.
«…Он очень некрасив, он очень некрасив. Бедная Нефертити! Она достойна лучшего из львов!»
Фараон стал перед жрецом, дыша жарким и прерывистым дыханием. Его глаза сверкали, точно из воды. Губы – такие пухлые и по-детски нежные – вздрагивали, прежде чем произносили слова.
– Пенту, – сказал фараон, – мне кажется, что страна болеет. Не я, а страна! Чем больше думаю об этом, тем больше убеждаюсь. Однако больше всего меня смущает ее величество. – Он ждал, какое впечатление произведут на жреца его слова. – Царица, мне кажется, больше не понимает меня.
– Может быть, наоборот?
Фараон вздрогнул, точно его растолкали среди сна:
– Как ты сказал?
– Ты-то сам понимаешь царицу?
И в первый раз – ничего подобного никогда не видел Пенту! – фараон скорчился, как от боли, при упоминании царицы. «Неужели? – подумал жрец. – Неужели это так?»
Фараон, разделяя слоги, выговорил эти слова:
– Не желаю ее знать!
Его величество затрясся от злобы.
– Успокойся, – сказал Пенту.
– Не могу! Я чувствую, как жена моя и дети мои отдаляются от меня. Народ отдаляется от меня. Кеми уходит от меня…
– Это тебе только кажется…
– Кажется? – Фараон стал самим собою – царственным, волевым монархом. – Я вижу слишком далеко. И в этом, может быть, мое несчастье. Ты думаешь, я не знаю, что вокруг зреет недовольство. Да, да, недовольство!
– Оно всегда и повсюду зреет, – сказал мудрый Пенту. – С тех пор как существует человек и существует Кеми, всюду и во всякое время зреет недовольство. Сосчитай, сколько людей в твоем царстве. Превратись на миг в сокола и взгляни на землю свою: сколь она велика и как много на ней людей. А теперь превратись в мышь домовую и подслушай, что говорят миллионы…
– Ничего хорошего, Пенту.
Жрец возразил:
– Одни ругаются. Другие милуются. Третьи довольны. Четвертые…
Фараон не дал ему договорить:
– Это не важно, что думают и чем занимаются четвертые. Зачем все это, если у меня под боком творится нечто, от чего человек может вовсе лишиться разума?
– Это неправда.
– Что – неправда?
– Ничего особенного не творится.
– Если жена не понимает тебя? Если зять – Семнех-ке-рэ – мыслит по-своему? Если другой зять тоже шагает не в ту сторону, а дочери твои не поддерживают тебя – разве это «ничего особенного»?
Жрец дал понять, что все это именно и есть «ничего особенного». Фараон невольно рассмеялся. Как мальчик. Захлопал в ладоши. Ему стало так весело, будто напился вина.
– Очень хорошо! Очень хорошо! – воскликнул он. – Мои близкие и друзья превращают на моих глазах серое в белое, белое в черное. Очень хорошо! Значит, нечего опасаться? Значит, я могу сказать, что в государстве все идет отменно?.. Нет, нет! Не отвечай мне сразу. Подумай прежде. Подумай прежде. Подумай и скажи мне: все ли в государстве идет отменно?
Жрец по-прежнему старался не выдавать ни своих мыслей, ни чувств:
– Твое величество, с тех пор как существует вселенная, не было еще государя, который мог бы сказать: все хорошо в моей стране.
– Дальше.
– Если даже находился такой царь, то он вскоре раскаивался в своих словах.
– Почему?
– Потому что убеждался в том, в чем убеждался.
– Я не понимаю твоего книжного языка. Говори яснее, Пенту. Говори, как говорят на рынке.
Жрец нахмурил брови:
– Я же не на рынке. Я не торговец зеленью…
– Вот это я знаю!.. Дальше.
– Нельзя сетовать на то, что в государстве что-то не ладится. На то оно и государство.
– Ты это говоришь как врач или как мой советник?
– Как врач.
– Что ж, по-твоему, я болен?
– Да.
– И тяжело?
– Да.
– Ты уверен?
– Да.
– Ну, так лечи.
Фараон плюхнулся на циновку, вытянул ноги, сложил на груди руки, закрыл глаза. И приказал:
– Лечи!
Жрец не трогался с места.
– Лечи, говорю!
Пенту присел на низенькую скамью, которая на трех ножках. Помолчал. Потер лоб… Нет, в самом деле, он убежден, что говорит правду. Разве плохи дела Кеми? Наступление хеттов на пограничные деревни? Но они могут и отступить! Восстание в Ретену? Оно окончилось. Тревожное положение на границах с Эфиопией? Там всегда было неспокойно…
– Твое величество, – проговорил Пенту, не глядя на фараона, – никто из нас не сотворен из камня. Тебе нужен отдых. Поезжай, твое величество, в Южный дворец. Проведи день, другой. Пробудь ночь на воде. При огнях. Слушай музыку. Это необходимо для здоровья.
– А дальше?
– Что дальше?
– Кто делами займется?
– Ты.
– А кто же предаваться будет веселью?
– Тоже ты.
Фараон присел. Уткнулся подбородком в колени. Так, как это делал в детстве. Пенту хорошо помнил совсем еще юного фараона. Юного принца.
– Послушай, Пенту, отвечай прямо и не пытайся морочить мне голову.
Пенту скорчил гримасу: он не одобрял увлечения фараона языком рынков и мастеровых людей.
– Понимаешь? Не морочь голову!.. Если к тебе приходят и говорят: бежал из каменоломни твой враг, заточенный тобою, – что ты скажешь?
– Стану искать его.
– Если его не находят?
– Наберусь терпения.
– А потом?
– Выдам сто хлыстов нерадивому хаке-хесепу.
– Сто?
– Может, пятьдесят. Для первого раза.
– Это мысль!
Фараон ударил палочкой из слоновой кости в бронзовую пластинку. И сказал вошедшему негру:
– Позови ко мне его светлость Маху.
Чернокожий выслушал приказание, не глядя на благого бога. И попятился назад, к двери.
– Скажи, чтобы шел поскорее!
Чернокожий приоткрыл дверь.
– Чтобы мчался сюда!
Чернокожий вышел в коридор.
– Пусть растрясет свой живот!
Чернокожий не посмел закрыть за собою дверь.
– Пускай спешит сюда этот грязный гиппопотам!
Фараон был словно горный поток: миг! – и сокрушит все на пути.
– Пенту, – крикнул он, потрясая кулаками, – ты всегда подаешь мне хорошие советы! Этих подлецов надо держать в черном теле. И тогда меня будут больше любить и уважать. Этот секрет я вычитал в одном старинном свитке времен Аменемхета Первого. Там очень хорошо говорилось о том, как следует вести себя власть предержащим.
– Жестоко?
– Именно жестоко, Пенту! Не жалея никого и ничего. Мне говорили, что впервые испытал этот способ фараон Нармер. Ведь он, Пенту, в один час из смертного князя превратился в живого бога, наподобие меня. В один час, Пенту! Я бьюсь – вот уже четырнадцать лет – со своими недругами и достиг не очень многого.
– Я этого не сказал бы, твое величество.
Вошел Маху. Вернее, вкатился. И кто-то невидимый прикрыл за ним дверь.
– Я у твоих стоп, твое величество!
Произнося эти слова, Маху смотрел на жреца. Но тот стоял к нему спиною.
– Маху, – сказал фараон, – Пунанх проявил нерадивость. Он упустил этого Усеркаафа. И тот бежал в Эфиопию. За ним послана погоня. Но беглец пока не пойман. Я приказываю: полсотни палочных ударов Пунанху. Немедленно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я