https://wodolei.ru/brands/Santek/
– Я ничего не пойму. О чем речь?
– А он прекрасно понимает! И на ус наматывает, – сердился Хармен. – Разве вы не видите, как он слушает и в душе, может, смеется над нами, как мы тут пытаемся наставить его на истинный путь.
Адриан обратился к брату:
– Ты что-нибудь скажешь?
– А что?
– Ну обо всем этом.
– Вы же сказали всё. – Рембрандт больше не притрагивался к еде.
– Что мы сказали?
– А всё.
– Это не объяснение, Рембрандт. – Адриан начал возмущаться.
– Вы всё сказали и за себя, и за меня.
– Слышите? – саркастически усмехнулся Хармен. – Он даже не желает входить в обсуждение дела, которое касается не только его, но и нас.
– А что тут обсуждать?
Хармен махнул рукой. Яростно принялся за жаркое. Потребовал еще пива.
Мать подложила Рембрандту кусок мяса.
– Он еще ничего не тронул, – сказала Лисбет.
– Не твоего ума дело, – осадила ее мать. – Ты ешь, Рембрандт, а то встанешь из-за стола голодным.
Хотел Рембрандт сказать, что кусок не лезет в горло после стольких горьких слов, но сдержался. И правильно сделал, ибо Хармен понемногу переменил тон. Он сказал, что бог наказал их. А за что, спрашивается? Наказал: искалечил Геррита, сбил с панталыку Рембрандта. Не хватает еще одного бедствия. Но какого?
– Чтобы Рейн затопил Лейден, – сказал Хармен. – Тогда все стало бы на свое место.
– Можно придумать еще кое-что, – сказал Адриан улыбаясь.
– Что, например?
– Все крылья пообломать мельницам. Ураганом.
– Говорят, случалось, – сказал Хармен.
Мать обрадовалась такому обороту. И скороговоркой сообщила:
– Я была совсем маленькой. Поднялся ветер и сорвал не только крыши, а и всю мельницу свалил.
Рембрандт наконец-то принялся за еду.
Лисбет еще раз сбегала за пивом, хотя ее об этом и не просили…
Мастер Сваненбюрг собрал своих учеников, рассадил на чем попало и стал объяснять, что главное для художника, особенно во время его ученичества. Рембрандт слушал, глядя в рот учителю. Ян Ливенс, кажется, немножко скучал. Или делал вид, что скучает, ибо все ему уже хорошо известно.
Добрый художник был искренен в меру своих возможностей, отпущенных богом. Часто ссылался на годы, проведенные в Италии, и на живописные работы в Ватикане. Он говорил складно, неторопливо, как бы пытаясь аккуратно вложить мысли в голову неразумным, но подающим надежду молодым людям.
– Я хочу подать вам, – говорил он тусклым голосом, – наиважнейший совет, который постоянно должен быть путеводной звездой живописца. Спрашивается: о чем речь? Стараться, чтобы полотно повторяло оригинал? Разумеется, это важное условие. Живая природа должна оживать под кистью. Это – непреложный закон. Мне скажут: а правило перспективы? Да, и это очень важно. Зритель должен ясно судить о том, что ближе к нему и что дальше. Однако есть правило, следовать которому не только важно, но совершенно необходимо, то есть настолько, что без него нельзя даже мыслить работу мастера. Многие итальянцы следовали этому закону. Но не могу сказать, чтобы ставили его во главу всего дела. А я говорю вам, я утверждаю: это главное для живописца, с него начинается все, им кончается все. Если сравнить сам процесс живописания с прекрасной поэзией, то подготовку к нему следует назвать грубой прозой. Даже не грубой прозой, а работой, скажем, приказчика в мануфактурной лавке. Но без этой прозы нет живописи, нет истинного искусства. Наверное, вы догадались, к чему я клоню. Извольте, господа: я говорю о краскотерках, о подготовке красок и масел для живописи, о выборе земли, выборе различных поддающихся размельчению камней, необходимых для цветовой гаммы. Как обжечь землю, как и где выбрать ее, как смешать с маслом и как растереть, до какой степени измельчения? Ясно ли я говорю, господа?.. Если не научитесь отлично готовить, попросту говоря, тереть краски, считайте, что вы никогда не будете писать настоящие картины. Они у вас или быстро пожухнут и потрескаются, или очень скоро потемнеют, или же лишатся той живописности, которая, казалось, уже достигнута вами. Вот что значит – тереть краски! Вот что значит – отбеливать и выбирать масла! Вот что значит – хороший лак для живописца! Это бальзам для египетского бальзамировщика, который сохранял тело на века. Ясно ли я говорю, господа?.. Я заключаю: надо научиться тереть краски, создавать материал, из которого вы впоследствии создадите живую природу на мертвом холсте. Это, как выражались эллины, есть альфа всего нашего дела.
Так говорил живописец Якоб Сваненбюрг. И не всуе говорил – он твердо приучал своих учеников к тому, что сам искренне исповедовал…
По воскресным дням Рембрандт торопился на Хаарлеммерстраат, чтобы взглянуть на заветное окно на заветном фасаде. Но где же шаловливая Маргарета? Неужели перешла к другим хозяевам? Почему ни разу не приоткрылись занавески?
Рембрандт поначалу не придал особого значения словам девушки, с которой невзначай познакомился у башмачника. Но время шло, и получалось, что его просто провели. Может, она вовсе и не Маргарета… Но зачем понадобилось ей водить его за нос? Ведь он вовсе не набивался в друзья.
Ян Ливенс объяснил очень просто:
– Она обыкновенная болтушка.
– Каков смысл ее болтовни?
– А никакой! Выкинь ее из головы.
Выкинуть можно. Однако Рембрандту надо уразуметь: почему она вела себя так, а не иначе? Он же не приставал к ней, не домогался ее внимания…
– Вот что, Рембрандт… – Ян Ливенс положил руку на плечо друга. – Я хочу сказать нечто…
Рембрандт слушал рассеянно, поглядывая на заветное окно. Почему все-таки занавеска даже не шелохнется? Была ли то насмешка бывалой кокетки или стряслось с нею что-то непредвиденное? В самом деле, он же не тянул ее за язык, не просил о встрече. Все сама…
– Рембрандт, – продолжал Ливенс, – у меня есть тебе совет. Он тебя наверняка заинтересует.
Рембрандт оторвался от окна.
– Совет? Какой?
– А вот такой. Сказать по правде, очень и очень простой. Товарищеский. Дружеский. И ты, надеюсь, оцепишь мое расположение к тебе.
Начало было интригующим. Рембрандт последовал за Ливенсом, который повел друга прямехонько на берег Рейна. Река то ли текла, то ли замерла. Приходилось внимательно присмотреться, чтобы определить ее течение. Плыли небольшие рыбачьи суденышки, от них расходились плавные волночки, как в тихом пруду. В самом деле, Рейн в пределах города был очень ленив…
– Послушай, Рембрандт, ты, я вижу, влюблен… Ладно-ладно, не влюблен, а просто тебя заинтриговала красотка. Но тебе не кажется, что занимаешься ты делом бесплодным?
– Что значит «бесплодным»? – возмущенно спросил Рембрандт.
– Не сердись. Я называю вещи своими именами. Поскольку это так, имей мужество выслушать. А если надоедаю, могу прекратить свою болтовню.
– Нет, я слушаю.
– Что ты заметил у мастера Сваненбюрга?
– Я? – Рембрандт подумал. – Картины, что ли?
– Скажем, картины. А еще?
– Его супругу Фьоретту?
– Верно. Дальше.
– Кошечку на окне, что ли?
– Верно. А еще?
– Что – еще?
– А Мария? Ты, кажется, не приметил самого главного.
– Эту служанку, что ли?
– Именно! Ты заметил, какие у нее губки? А ноги? Она как-то мыла пол в прихожей, и мне в глаза бросились ее ноги. Знаешь какие? Да ты не смейся… Они словно бутылочки, и крепкие, как бутылочки. Башмаки грубоватые. А в них прелестные ножки…
– Прелестные? Как же ты умудрился разглядеть?
– Очень просто. Для этого я даже палец о палец не ударил. Она сняла башмаки, чтобы переобуться. А меня не видела. Вот я и подсмотрел.
– Ей много лет…
– Да, двадцать пять.
– А это у кого узнал?
– Госпожа Сваненбюрг как-то обронила. В разговоре с одной гостьей. И – представь себе! – эта Мария уже вдова.
– Что так?
– У нее был муж моряк. На судах плавал. В тропические страны. Однажды, говорят, судно пришло в Роттердам без ее мужа. Беднягу схоронили где-то в теплом океане.
– Да, невеселое это дело – остаться в таком возрасте вдовушкой. А дети у нее есть?
– Нет.
– Это она тебе сказала?
– Нет, все госпожа Сваненбюрг.
– Она смешно говорит…
– Итальянка же! Зато послушал бы, когда она сыплет на мужа град итальянских словечек.
– Тараторит?
– Страшно. Но очень красиво. Вроде бы поет.
Они шли вдоль Рейна. Подул ветерок, и полдневный зной несколько спал.
«Вроде бы моложе меня, – подумал Рембрандт, скашивая взгляд на друга, – а хватка у него зрелая… Запросто приметил Марию… В самом деле, эта служанка улыбается очень мило. И бедра носит, как настоящая бюргерская дочь… Наверное, этот Ливенс прав, когда говорит о ее ножках…»
– Вот я и говорю, – наставлял Ливенс, – чего ты время зря теряешь с этими своими бесплодными походами на Хаарлеммерстраат. У тебя под рукой лакомый кусок… Ей-богу!
Рембрандт остановился:
– А почему ты сам не займешься Марией?
– Откровенно?
– Да.
– У меня уже есть одна краля. Тоже вдовушка. Такая пухленькая. Лет ей за тридцать.
– Ты что, за бабушками приударяешь?
Ливенс присвистнул:
– Ты еще сосунок. Если тебя кормят, поят, ласкают, всячески голубят? Отказываться от этого? Подумай, умная голова!
С берега Рейна на берег Амстела
Да, многое вспоминается из лейденской жизни. Но не студенческой, а той, другой, у Сваненбюрга.
Как-то подходит учитель к мольберту. А Рембрандт только-только нанес контуры древесным углем и сделал несколько мазков толстой кистью.
– Что это? – спрашивает учитель.
– Это? – Рембрандт отвечает самонадеянно: – Это будет портрет одной знакомой.
– Черт с ней, с этой знакомой. Я не о том спрашиваю тебя. Что это такое? – и учитель тычет пальцем в загрунтованный холст.
– Холст и грунт.
– Прекрасно, Рембрандт! Брависсимо, как говорят итальянцы. А это?
Рембрандт ответил уверенно:
– А это мазки краской. Киноварью.
Господин Сваненбюрг обращается ко всем ученикам:
– Я запрещаю писать что-либо, предварительно не показав мне грунт и краску. Вернее, краски. Я должен знать, как положен грунт, и как перетерты краски, и как отбелено масло. Я не раз вдалбливал в головы, что без настоящего грунта не может быть приличной картины. И еще: без прекрасных красок не может быть и прекрасной картины. Это понятно?
Ученики легким гудением дали знать учителю, что все понятно.
– Принимаю к сведению. А посему запрещаю ван Рейну писать картину. Грунт мне не нравится, краска на нем быстро пожухнет. А тем более такая краска, как эта. Dixi!
Рембрандт покраснел словно рак. В горле у него мигом пересохло от волнения.
– Извольте подготовить другое полотно. И по-настоящему растереть краски.
И учитель покинул мастерскую.
Прошло несколько минут общего молчания. Потом раздался чей-то голос:
– Вот поэтому-то и уехал Ян Ливенс к Ластману в Амстердам.
Рембрандт тягостно задумался. А потом сказал:
– Грунт плох. И краски плохи.
И взялся за краскотерку…
Этот старик на стене нынче разболтался. Он говорит, не переставая ухмыляться. Он дает понять, что слишком много знает, чтобы просто висеть на стене и молчать. Нет, он будет говорить…
– Послушай, Рембрандт. С высоты моих шестидесяти трех лет мне все видно яснее. Я имею в виду прошлое. Господин Сваненбюрг учил грунтовать холст с особым тщанием. Ведь от грунта зависит во многом долговечность картины. Зачем марать полотно, ежели оно погибнет через несколько лет?
Рембрандт, который на кушетке и которому трудно пальцем пошевелить, говорит:
– Спасибо ему! Он не был большим мастером. Но хорошо знал свое дело, то есть живопись. Он понимал толк в грунтовке, терке красок, отбеливании масел и изготовлении лака. А ведь это действительно немало…
– В таком случае, Рембрандт, какого рожна хотелось этому Яну Ливенсу? Ради чего сбежал он к Ластману?
– Послушай, старичок, не надо притворяться, будто ничего не понимаешь. Хитришь!
– А все-таки, Рембрандт, отвечай на мои вопросы.
– Найди ответ сам. Да он же на твоем лице написан.
– Это наше с тобою лицо, Рембрандт…
И старик на стене глядит с этой своей дурацкой ухмылкой…
Ливенс – Рембрандту:
– Да, я уезжаю в Амстердам.
Рембрандт:
– К тебе хорошо относится учитель.
Ливенс (махнув рукой):
– А толк велик? Целыми днями растирай краски, возись с маслами и колбами. Я же не аптекарь!
Рембрандт:
– Но согласись, что картина должна быть долговечной…
Ливенс (перебивая друга):
– Первым делом она должна стоить того, чтобы быть вечной. А для этого надо уметь писать, а не краски тереть.
Рембрандт (с жаром):
– А Рафаэль?! Разве он не обучался деланию красок и отбеливанию масел?
Ливенс:
– Если докажут, что я – Рафаэль, готов тереть краски изо всех сил.
– Этого тебе никто не докажет. Если ты надеешься услышать нечто подобное от Ластмана – ошибаешься.
Ливенс (придерживая шляпу, чтобы ее не унесло ветром за ближайшую дюну):
– Тереть краски у Ластмана не буду. Сыт по горло. Благодарю покорно! И тебе, Рембрандт, очень советую не задерживаться в Лейдене.
Рембрандт (подставляя лицо ветру):
– У меня будет своя мастерская. И ученики – тоже.
Ливенс:
– Только не изматывай их краскотерками. Пусть привыкают к кисти. Словом, ты меня понимаешь…
Мария поначалу удивилась: чего это вдруг Рембрандт решил угостить ее пирожными? Но сделал он это так неловко в тесной прихожей, что она быстро смекнула, к чему клонил молодой ученик. Мария прошептала слова благодарности. У нее были озорные глаза и славный носик.
– Я очень люблю именно это пирожное…
В прихожей было сумрачно, хозяева отсутствовали, а ученики работали наверху, в мансарде.
Он что-то просопел. Ей показалось, что он не расслышал ее слов. Мария сказала:
– Прекрасное пирожное…
Рембрандт удивился: что прекрасного в пирожном? Самое обыкновенное… Да!.. И не уверен, что оно понравится ей, если попробует. Мария тихонько рассмеялась и надкусила пирожное. Мило облизнулась.
– Хорош-ш-ее… – прошептала она, хитро озираясь.
Она дала понять, что оба они соучастники чего-то недозволенного. Да, да, недозволенного! Такого, чего не должен замечать посторонний глаз. Но, слава богу, дома все спокойно. Значит, он специально выбрал это время. Ведь не случайно, правда?
– Шалунишка, – бросила она.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21