https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
– Что это? – воскликнул я, потрясенный.
– Немецкая «Экзакта»! Купил на рынке! Представляешь, отдал хромовые сапоги и еще тысячу!
Елки-палки! Такую ценность надо хранить за семью печатями, а он в своем столе – ну как утянут?
Раскачиваясь на волнах восторга – идем снимать что-то серьезное! – я заряжал кассеты – целых два десятка! – вспоминал хромированную «Экзакту», невиданное чудо трофейной техники, возвращался мыслями к старым негативам и портрету отца, рассказывал об этом Родиону Филимоновичу, коренастому, круглолицему, доброму энтузиасту фотоискусства, тот охал и ахал, совсем как мама или бабушка, поражался, подтверждал, глядя на снимки, что негативы, кажется, действительно довоенные, и эта радостная суета, счастливая взволнованность совершенно выбили из моей головы самое главное: а что снимать-то будем, куда идем?
Родион Филимонович шел со мной рядом, и я удлинял шаг, чтобы не отстать от крепыша в военном полувыцветшем френче с тремя желтыми нашивками на правой стороне груди – три тяжелых ранения. По дороге мы оживленно разговаривали, обсуждали, какую выдержку и диафрагму надо устанавливать, если снимать при солнце, а какую в тени. Родион Филимонович пояснял, что работа будет срочная и нужно отнестись к делу внимательно, особенно когда я буду наводить «Фотокор» на резкость через матовое стекло – снимать придется со штатива, – не забывай про композицию, не торопись, следи, чтобы на лица не падали глубокие тени, хорошо, что у нас есть в запасе химикаты и все такое, о чем всегда говорят взволнованные и не до конца уверенные в себе фотографы, идущие на важную съемку.
Замысел Родиона Филимоновича состоял в следующем: он обновляет «Экзакту», а я, поскольку работу нельзя провалить, дублирую его и, хотя он уверен в прекрасной камере – немцы, что ни говори, мастера в аппаратуре, особенно оптической, – снимаю нашим простым советским «Фотокором» на наши простые довоенные пластинки, набиваю, так сказать, руку, учусь мастерству.
Я не успел оглянуться, как мы оказались в городском парке, торопливо прошли тенистыми березовыми аллеями к старому деревянному театру. Зимой этот театр без печек, ясное дело, вымерзал насквозь, тараканы и те небось околевали, но вот всякую весну его подкрашивали, подмалевывали, как могли, и зазывали сюда разных разъезжих артистов.
Тем летом в деревянном – но с белеными колоннами, а оттого солидном – здании выступал театр музыкальной комедии: об этом извещали на каждом углу афиши с аршинными буквами. Однако я не совсем понимал, при чем тут мы с Родионом Филимоновичем? Почему мы движемся к театру, заходим во дворик за спиной у него, устраиваемся на ящиках под тополем. За деревянными стенами гремела музыка, слышались арии или как их там.
Сперва во дворе никого не было, потом выскочили трое здоровенных кудрявых мужиков в ливреях, расшитых золотом, и с накрашенными помадой губами. Родион Филимонович поднялся с ящика, навесил на грудь блестящую «Экзакту» и, солидно посверкивая хромировкой, не спеша, явно сдерживая шаг, двинулся к ним.
Белокурые здоровые кудряши окружили моего крепенького учителя – он не доставал им до плеча, – вежливо склонили головы, потом дружно закивали, опять помолчали мгновение и, опять закивав, поправляя парики, двинулись к тополю. Родион Филимонович шел впереди, и лицо его показалось мне одновременно измученным – виноватые глаза, щеки в румянце – и оживленным.
– Вот сюда, пожалуйста! – указал он рукой патлатым верзилам и шепнул мне: – Ну чего ты! Действуй!
Торопясь, дрожащими руками я начал раздвигать штатив, устанавливать «Фотокор», наводить аппарат на артистов, а Родион Филимонович, склонясь над зеркальным видоискателем своей солидной «Экзакты», щелкал затвором. Наконец изготовился снимать мужиков в ливреях и я – уже заправил кассету! – но тут из открытых настежь боковых дверей, откуда вывалились эти трое, кто-то заорал громоподобным басом:
– Эй! Кушать подано! На сцену!
Мужики сорвались, кинулись к дверям, обгоняя друг друга и всхохатывая, а я стоял как дурак: одна рука поднята – внимание, дескать, снимаю, – вторая держит тросик. Я чертыхнулся, но Родион Филимонович успокоил:
– Невелика беда! Подумаешь! Кушать подано!
Я спросил, что это значит.
– Да артисты это такие, – улыбнулся Родион Филимонович. – Только и слов у них, как на сцену выйдут: «Кушать подано!»
Мы дружно рассмеялись, лицо моего учителя успокоилось. Будто своим сочинением про ерундовых артистов он сам себя утешил.
Музыка в театре делалась все громче и пронзительнее. Мне даже показалось, что деревянные стены начинают дребезжать от напряжения, того и гляди, что-то там в зале лопнет, – и действительно, прямо-таки рухнули аплодисменты, из двери по-сумасшедшему выскочила расфуфыренная дамочка в розовом, до земли, платье, толстоватая, правда, но все-таки видная такая, довольно красивая, и заорала во всю мочь:
– Ах! Какой позор! Какой позор!
– Да что вы! – кричал, смеясь, бежавший за ней дядька в лакированных, похожих на галоши, низких ботинках и в сиреневых забавных штанах вроде кальсон. – Аделаида Петровна! Вы гений! Душка! Молодец!
– Позор, позор! – кричала, не соглашаясь, Аделаида Петровна, точно хотела в речке утопиться, окажись тут речка, но уже во все глаза смотрела на хромированную «Экзакту» моего учителя.
– Да что вы! – кричал дядька в кальсонах и галошах. – Чудесно! Неповторимо! Великолепно!
– Вы меня успокоили! – моментально согласилась розовая артистка. – Значит, все-таки ничего?
– Выше всяких похвал!
Вслед за розовой дамочкой и мужиком из распахнутых дверей перли и перли разряженные, в золотых и серебряных одеждах артисты, многие, в том числе и женщины, тотчас закуривали, кричали о чем-то, перебивая друг дружку, будто попугаи, и я растерялся, подумав, что это все похоже на какой-то невиданный базар, но только не мы пришли на него, а базар вбежал во дворик. Розовая дамочка тем временем громко воскликнула, указывая на нас пальцем:
– Это фотографы! Давайте фотографироваться!
Ей, видно, все время хотелось, чтобы на нее обращали внимание.
– Слышите! – закричала она громко, оглядывая двор. – Давайте фотографироваться!
На нее обратили внимание, но только по-разному. Одни тотчас бросились к нам, а другие хихикали, подмигивали, показывали головой на розовую артистку и отходили в стороны. Но она не обращала ни на кого внимания. Она уже стояла посреди разноцветной толпы, покрикивала, чтобы центр не переместился куда-нибудь в сторону, смеялась, шутила, забыв начисто про какой-то позор, который еще недавно ее так огорчал.
Я опять действовал замедленно, и Родиону Филимоновичу, быстро щелкнувшему своей сверкающей техникой, пришлось удерживать публику.
– Для главного кадра, – говорил он, – для главного кадра.
Мне ко всему пришлось поворачивать головку штатива, устанавливать аппарат боком для горизонтальной съемки, и когда я, взмыленный, наконец изготовился нажать спуск тросика, чуть не свалился со смеху. Каждый артист кого-то из себя изображал – один вытянул гордо голову, второй скособочил брови одна выше другой, а тетенька в розовом мучительно удерживала на лице приторную, совсем конфетную улыбку. Один только дядька в кальсонах, который гнался за ней и уговаривал ее, снял с головы мохнатый, до пупа парик и весело блестел лысиной, ничуть не заботясь о выражении лица.
Что началось потом!
Расписная группа рассыпалась, и мы с Родионом Филимоновичем только успевали поворачиваться: каждый хотел сняться отдельно. Ну, вдвоем на худой конец. Но большинство – отдельно. Мой учитель выхлопал всю свою пленку, я тянулся дольше, «Фотокор» все-таки не позволял таких скоростей. Но и у меня скоро кончились кассеты. Загремел звонок, потом заиграла музыка, театрик проглотил со двора всех артистов, снова стало пусто.
Родион Филимонович, как землекоп, например, отирал со лба пот, неуверенно, как-то робко улыбался, и я подумал, что искусство – оно действительно требует жертв.
* * *
Ровно через сутки произошла торжественная встреча моих учителей – Анны Николаевны и Родиона Филимоновича.
Мы с руководителем кружка не успевали напечатать множество карточек, припозднились, зато шли с пухлым черным пакетом из-под фотобумаги, который оттопыривал карман Родиона Филимоновича, словно бумажник, и появились перед театром в антракте, так что пришлось продираться сквозь толпу зрителей, которые неторопливо прохаживались возле белых деревянных колонн. Тут-то мы и столкнулись с Анной Николаевной.
Она была нарядная, в строгой черной юбке, таком же пиджачке и белой кофточке, казалось бы, ничего особенного, но на белой кофточке, у горла, топорщился белый бантик – с бантиком Анна Николаевна в школу никогда не ходила. Я смутился, Анна Николаевна, по-моему, тоже – а в смятении я почему-то становился торжественным и официальным – и высокопарно представил Родиона Филимоновича, резко произнося слова и отрывая их друг от друга.
– Мой! Руководитель! Из Дворца! Пионеров!
Родион Филимонович, неуклюже прикрывая локтем оттопыренный карман с фотографиями, протянул Анне Николаевне руку и произнес:
– Так сказать, э-э-э, встреча двух педагогов.
Анна Николаевна смотрела на фотографа приветливо, доброжелательно – действительно, как хорошо, когда встречаются преподаватели из школы и из кружков, – замечательно просто, но загремел спасительный звонок, и она заторопилась, сказав на прощание:
– Правда, замечательно поют?
Я хотел объяснить, что мы тут по другой причине, но Родион Филимонович опередил меня, торопливо подтвердив догадку учительницы:
– Просто великолепно!
Мы потоптались, не зная, о чем еще говорить.
– Знаешь, Коля, а Виктор Борецкий уходит от нас! – вдруг сказала Анна Николаевна.
Прямо громом меня оглушило. Витька уходит! Черно-солнечное лето исчезло, сгорело в один миг, вместе со всеми его чудными проявителями, фиксажами, печатанием с чужих негативов и отцовской карточкой и даже вместе с «Фотокором» и целым веером портретов разряженных артистов, которых мы нащелкали досыта. Значит, Витька уходит! И всему виной Вовка Крошкин?
А я! Хорош друг, ничего не скажешь, попытался соединить двух своих товарищей, ничего не вышло, и успокоился. Бросился в свою фотографию, запрятался в темноту и наслаждаюсь, про все забыв! Как же так?
– А ведь вам говорили о благородстве! – сказала Анна Николаевна.
Я бестолково кивнул башкой. Говорили!
– Жаль, – вздохнула Анна Николаевна, – хороший мальчик, а главное, уйдет в другую школу с тяжелой душой. Как ты думаешь?
Это верно, с тяжелой. Оставалось во всем соглашаться, больше ничего.
– Вот что! – сказала вдруг, просветлев, Анна Николаевна. – Нашу школу делают восьмилетней. И нам дали деньги на оборудование. Много денег. Я завтра пойду в магазин учебно-наглядных пособий. Помоги мне! И Виктора позови. Может, еще уговорим?
Я глядел на Анну Николаевну не как на живого человека! Идти за покупками в магазин, где никто ничего не покупает, да еще с Витькой! Такое мог предложить только, только… не знаю кто!
Анна Николаевна чинно кивнула нам, прощаясь, скрылась за колоннами. Родион Филимонович внимательно посмотрел на меня, опустил голову, будто его за что-то отругали, и мы двинулись в знакомый дворик.
Он был еще полон, и мне казалось, артисты тотчас узнают нас, кинутся навстречу – мы же принесли им снимки! И недурные, надо сказать, снимки, хорошо получилось не только у Родиона Филимоновича, но и у меня, единственное отличие, он печатал с узкой пленки через увеличитель, у него карточки были тринадцать на восемнадцать, а мои, при контактной печати, вполовину меньше.
Мы вошли во дворик, но никто не бросился нам навстречу. Я удивленно взглянул на учителя и ничего не понял – лоб его снова покрылся потной росой. Хотел было взять на себя инициативу, крикнуть во все горло: «Налетай, карточки принесли!», но все-таки постеснялся, да и к месту: у Родиона Филимоновича, оказывается, были другие намерения.
Он решительно подошел к тополю, опрокинул ящик, на котором мы вчера сидели, поджидая артистов, вынул из кармана пакет и дрожащей рукой начал раскладывать карточки. Дул легкий ветерок, снимки шуршали, наезжали друг на дружку, колыхались, а то просто падали в пыль, и мой руководитель клал на них камешки. Он взглянул на меня каким-то жалким, затравленным взглядом, и сердце мое оборвалось: уж не продавать ли он собрался эти снимки?
Теперь вокруг нас сбилась толпа, послышались радостные возгласы, но никто не спешил брать фотографии. Все восхищались:
– Ах, какая чудная карточка!
– А это я, подумать только!
– Впечатляющий портрет!
– Нет, смотрите, как Репкин похож на Мефистофеля!
Наконец кто-то спросил:
– Сколько стоит?
– Пять рублей, – не проговорил, а какими-то жерновами проскрипел Родион Филимонович.
– Ха, бесплатно! – воскликнул тот же голос, но деньги не посыпались на Родиона Филимоновича. Неохотно расставались артисты с денежками, хотя сниматься очень любили!
Постепенно, как бы нехотя, но все-таки карточки покупали. Родион Филимонович понемногу успокаивался. Совал пятерки, трешки, рубли в карман своих широких галифе, но сколько ни совал, не оттягивало этот карман, как булыжником. Больше всех карточек брала старуха в синем, до пят платье. Как всякая старуха, привередливо торговалась, уговаривала Родиона Филимоновича отдать ей по трешке. Он не спорил, согласно кивал, не жалея расставался с нашей продукцией. Голос у старушки был молодой, казался знакомым. Я пригляделся к ней – вот так да! Оказалось, это вчерашняя розовая артистка. Ничего себе, умеют же переделываться, поразился я. Но загремел последний звонок, и артистов как ветром смахнуло.
Снова за стеной барабанила музыка. Мой учитель угрюмо стоял возле ящика, на котором лежали карточки под камешками, ковырял сапогом землю и не смотрел на меня. Я вздохнул: да, дела, ничего себе. И подумать не мог, что Родион Филимонович снимал за деньги. Знал бы…
А что, если знал бы, не пошел с ним, отказался снимать «Фотокором» вволю, первый раз по-настоящему?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10