https://wodolei.ru/catalog/unitazy/villeroy-boch-memento-5628-27470-grp/
Аннотация
СИМОНОВ Константин (Кирилл) Михайлович (15.11.1915, Петроград – 1979), писатель, поэт. Герой Социалистического Труда (1974), шестикратный лауреат Сталинской премии (1942, 1943, 1946, 1947, 1949, 1950). Сын офицера. Образование получил в Литературном институте имени М. Горького (1938). С 1930 работал слесарем. В 1931 переехал в Москву и поступил на авиационный завод. Затем работал техником в Межрабпомфильме. Печатался с 1934; первая поэма – "Павел Черный" (1938), прославлявшая-строителей Беломорско-Балтийского канала. В 1938 и 1950-54 редактор "Литературной газеты". В 1941-44 военный корреспондент газеты "Красная Звезда". В 1942 вступил в ВКП(б). В пьесах "Парень из нашего города" (1942), "Русский вопрос" (1946) и т.д. развивал тему человека на войне. Огромную известность ему принесла "военная лирика", среди которой такие стихи, как "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины", "Жди меня", "Убей его" и т.д. Его произведение "Русские люди" удостоилось почетнейшего права быть опубликованным в газете "Правда". В 1944-46 главный редактор журнала "Знамя", с 1946 – газеты "Красная Звезда". В 1946-50 главный редактор журнала "Новый мир". В 1946- 54 зам. генерального секретаря Союза писателей СССР. В 1946-54 депутат Верховного..Совета СССР. В 1952-56 член ЦК КПСС. В 1954-58 вновь возглавил "Новый мир". Одновременно в 1954-59 и 1967-79 секретарь правления Союза писателей СССР. В 1956-61 и с 1976 член Центральной ревизионной комиссии КПСС. В послесталинский период создал центральное произведение своего творчества – трилогию "Живые и мертвые" (1959-71), за которую в 1974 получил Ленинскую премию.
Константин Симонов
Товарищи по оружию
Глава первая
Над монгольской степью пылал беспокойный и яркий, полосатый апрельский закат. Верхняя полоса была черно-фиолетовая, под ней синяя, под ней зеленая, еще ниже желтая, переходившая в нижнюю, ярко-багровую полосу, которая лежала на самой земле. Закат обещал ветер, но сейчас было так тихо, что каждая травинка в степи стояла отдельно и неподвижно.
За последним: домом городка сразу начиналась степь, она тянулась до горизонта, скрывалась за ним, и, глядя на нее, трудно было представить себе, как далеко она шла и где кончалась.
Последний дом городка был почтой. Капитан Климович зашел туда, как всегда, пятнадцатого числа, чтобы отправить теще в Бобруйск заказное письмо, подтверждавшее перевод денег по аттестату. Он сдал заказное, получил два письма, пришедших на его имя, – одно от тещи и второе из Москвы, тут же, на почте, проглядел их, послал в Москву ответную открытку с поздравлением к Первому мая и, выйдя на воздух из маленького, душного домика почты, несколько минут постоял, глядя в степь, на багровый закат.
Он смотрел на закат и, к собственному удивлению, все никак не мог оторваться от этого зрелища, достаточно обыденного для человека, второй год живущего в Монголии.
– Вот так и начнется, – проговорил Климович.
Слово «начнется» относилось к войне, хотя если бы он спросил себя, почему он подумал так именно сегодня, глядя на этот закат, то едва ли сумел бы дать связный ответ на собственный вопрос.
Монгольский городок, где танковая бригада стояла уже второй год, в одном гарнизоне с бронедивизионом монгольской кавалерийской дивизии, был совсем не похож на город в том понимании, в каком для Климовича были городами Чита, где они стояла до этого, или Бобруйск и Термез, где он служил еще раньше. Городок стоял среди необозримой травянистой пустыни Восточной Монголии. От него уходили три дороги: хорошо накатанный западный тракт на Улан-Батор, тракт на северо-восток, в пятистах километрах отсюда пересекавший, близ станции Борзя, советскую границу, и слабо наезженная дорога на восток, в сторону Маньчжурии.
Городок так мало возвышался над степью, что за пять километров были видны лишь мачты радиостанции. Кроме казарм, в городке было два десятка одноэтажных домиков, где жили командиры с семьями, несколько домов, принадлежавших монгольским гражданским учреждениям, две лавки монгольской кооперации и длинный глинобитный барак – кино.
Вокруг домов по степи были разбросаны большие, круглые, теплые, с железными печками внутри, монгольские юрты. Они-то и составляли город.
Бригаду перебросили сюда из-под Читы в начале сентября 1937 года, за неделю до срока, который японцы наметили для внезапного вторжения в Монголию.
Одной из частей, вступивших тогда в Монголию в соответствии с протоколом о взаимной помощи, была бригада, где служит Климович. Вторжение не состоялось потому, что японцы в тот год планировали операцию против одной монгольской армии, без расчета на столкновение с советскими войсками. В следующем году произошли события у озера Хасан, а что могло принести это третье лето – лето 1939 года, – трудно было заранее скачать. Во всяком случае, бригада уже полтора года стояла здесь в полной боевой готовности.
В прошлом году отпуска командному составу отменили; имелись основания предполагать, что их отменят и в этом. Правда, последние месяцы на границе было сравнительно тихо, если не считать угонов скота и перестрелок кавалерийских разъездов. Но эта тишина ровно ничего не значила.
Стремясь отделаться от мысли, с которой он только что смотрел в степь, на закат, Климович шел по улице и гадал – есть ли шансы на тихое лето и, следовательно, на отпуск осенью?
До квартиры, где стоял Климович, предстояло пройти больше двух километров, и он торопился скорей отшагать их. Начинало стремительно темнеть, батарейка в фонарике была, по его расчетам (а расчеты у него всегда были точные), на исходе, г, пройдя два квартала, он упрекнул себя за потерю времени, ушедшего на бесцельное созерцание заката, что не входило в его привычки.
Стало совсем темно. Юрты слились с темнотой; лишь кое-где смутно белели оштукатуренные дома. Климович зажег фонарь, и слабое белое пятнышко побежало впереди него, как собака на коротком, туго натянутом поводке.
Батарейка, как и предполагал Климович, кончилась раньше, чем он дошел до дома. Было уже восемь вечера. Он поморщился, подумав, что жена теперь непременно упрекнет его за то, что он пошел прямо на почту, не заходя домой, и скажет, что письмо ее матери насчет денег можно было послать и завтра. А ему не захочется объяснять, что он предпочитает делать эти вещи так же аккуратно, как аккуратно платят жалованье ему самому.
– Здравствуйте, товарищ капитан! – раздался голос за спиной Климовича, и свет чужого фонаря лег ему под ноги.
Климович обернулся. Догнавший его человек был Даваджаб – командир монгольского бронедивизиона.
– Что так поздно? – спросил Климович.
– Не знаю. – Даваджаб пожал плечами. – Только что пришел из штаба к себе в юрту – и опять вызвали в штаб. А вы откуда и куда?
– Домой, с почты.
– Ну как, получили письма или еще пишут? – спросил Даваджаб, как всегда чуть-чуть щеголяя превосходным знанием русского языка и светя под ноги Климовичу своим фонариком.
– Долго письма идут, – вместо ответа сказал Климович. – Из Москвы – на двенадцатый, а из Бобруйска – на двадцать второй.
– Далеко. Скучаете немножко, да?
– Некогда. Сарычев скучать не дает. Сами видели! – Климович имел в виду трехдневные совместные с монголами учения, которые проводил командир бригады Сарычев.
– Товарищ Сарычев очень тяжелый человек, – с восхищением, не соответствовавшим его словам, сказал Даваджаб. – Очень тяжелый человек.
– Вот именно. – Климович вздохнул и вспомнил, как Сарычев вывел сегодня на стрельбах «удовлетворительно» всей отлично стрелявшей роте Климовича за персонально плохую стрельбу командира третьего взвода лейтенанта Овчинникова.
– Значит, не скучаете? – вернулся Даваджаб к тому, с чего начал разговор.
Они уже подошли к домику, где жил Климович.
– Деревьев мало у вас, – неожиданно сказал Климович. – Хоть бы вы их сажать начали, что ли. Ни тебе леса, ни тебе сада, просто тоска берет! – И, спохватись, что, кажется, сказал грубовато, добавил: – Я белорус, лесной человек, поэтому и тоскую. А вообще-то, конечно, природа у каждого своя, какая кому нравится.
Даваджаб рассмеялся. Его насмешило непривычное сочетание слов: «лесной человек».
– А я степной человек, – сказал он, – люблю, чтобы всегда было небо над головой.
– То-то я заметил, вы верхние люки в бронемашинах закрывать не любите.
– В бою закроем, а пока, на учениях, можно воздухом дышать.
– Между прочим, напрасно, – сказал Климович. – Я, например, почти не хожу с открытым люком – тренирую себя с закрытым, и на плохую видимость, и на духоту – на пары бензина, на пороховые газы. Бой – не стрельбы, весь боекомплект придется расходовать! Ну что ж, до завтра!
Сидя на высоком детском стульчике у накрытого клеенкой обеденного стола, дочь Климовича Майя (ее назвали так по настоянию отца, и потому, что она родилась в мае прошлого года, и потому, что он еще с детского дома любил это родившееся после революции имя) с помощью матери ела жидкую молочную кашку, время от времени выдувая ее обратно большими белыми пузырями.
Климович снял фуражку с наголо бритой головы и улыбнулся. У него была неожиданная для тех, кто его не знал, добрая, широкая улыбка, для которой, казалось, физически нет места на его загорелом, жестком, будто кованном из красной меди лице.
Он расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки, опустился на стул, и его жена Люба сразу поняла по выражению лица, что он сегодня устал, чем-то расстроен, чем-то взволнован и хочет поговорить с ней.
Когда уже не первый год живешь с таким неговорливым человеком, то невольно так хорошо изучишь его молчаливое лицо, что читаешь на нем гораздо больше, чем все остальные люди.
Приподняв дочь под мышки, Люба вытерла с се губ остатки каши и сказала:
– Ну, пойдем спать. Спокойной ночи, папа!
Держа дочь на руках, она на минуту присела рядом с мужем, и Майя неуклюже ткнулась горячими губами в холодную, твердую, дышавшую степной прохладой щеку отца.
Оставшись один, Климович расстегнул еще пуговицу, искома, недовольно посмотрел на почерневший за день уголок подворотничка и, пока жена укладывала дочь, взялся за лежавшие на столе газеты.
Центральные газеты шли сюда почти месяц. Последние номера были за конец марта. Гитлер захватил Чехословакию, и страницы газет пестрели тревожными заголовками. Отшвыривая листки календаря, война там, на западе, приближалась, кажется, еще быстрей, чем здесь, на востоке.
Подумав об этом, Климович невольно вспомнил тамошние приграничные гарнизонные городки: Каменец-Подольск, Волочиск, Проскуров, где он проходил службу до переброски сюда, на Дальний Восток. Для него, военного человека, война была экзаменом, который неизвестно когда состоится, но к которому надо готовиться всю жизнь. И все-таки мысль о близости войны заставила его сейчас нахмуриться. Ощущение, что остается все меньше возможностей хотя бы отодвинуть ее начало, было нерадостным.
Когда Люба, уложив дочь, подошла и села рядом, его лицо удивило ее своим ожесточенным выражением.
– Что с тобой, Костя? Чем ты недоволен?
– Тем недоволен, – сказал он, не тратя времени на предисловия, – что Овчинников получил сегодня в поле за стрельбу по движущейся цели «плохо», а из-за этого рота еле-еле вышла на «удовлетворительно». Вот тебе и твой Овчинников! Бедный, расстроенный! У него жена рожает!
– Она и в самом деле рожает.
– Ну и напрасно! – отрезал Климович и, увидев, что жена улыбается, сердито спросил: – Ну что ты улыбаешься? Не понимаешь, а улыбаешься.
– Чего же я не понимаю, Костя? – продолжала улыбаться жена.
– А того, – не смягчаясь, сказал Климович, – что детей нарожать – это еще не все. Их еще в скором времени защищать придется! А такие, как Овчинников… – Он не договорил и сердито махнул рукой.
– Ну, жене Овчинникова уж поздно передумывать, – полушутя-полусерьезно сказала Люба, – ее рожать увезли.
– Вот именно поздно, – сказал Климович. – А ты не понимаешь.
Он приподнял кипу газет, снова бросил их на стол, встал и заходил по комнате.
– Что ты обедал в штабе, я уже знаю, – терпеливо переждав несколько минут, сказала Люба. – Что не хочешь ужинать, тоже знаю…
– Все ты знаешь, – покосился на нее Климович, подумав, что она действительно всегда и все о нем знает.
– А вот как все-таки, выпьешь или не выпьешь сегодня чаю, – этого я не знаю.
– Выпью, – сказал Климович, и Люба вышла в общий коридор, который одновременно служил им и кухней.
Климович снова сел к столу и вытащил из кармана гимнастерки оба полученных сегодня письма. Он писал немногим, и ему тоже писали немногие: Роза Соломоновна – заведующая детским домом, где он воспитывался, и двое или трое старых сослуживцев. Письмо, пришедшее из Москвы, было как раз от одного из них, капитана Артемьева, заканчивавшего там Академию имени Фрунзе, С этим Артемьевым они когда-то вместе учились еще в семилетке, потом встретились в Проскурове – служили в одном гарнизоне, а теперь Артемьев писал, что надеется после академии попасть сюда, на Дальний Восток.
– Вот, получил письмо от Артемьева, – сказал Климович, когда Люба вернулась с чайником.
– Ах, вот почему так поздно – ты на почте был! Климович приготовился выслушать выговор, как прошлый раз, но Люба только спросила, что пишет Артемьев.
– Пишет, что закапчивает академию и хочет попасть на Дальний Восток. Может, еще и в третий раз судьба сведет…
Люба налила чаю и подошла к этажерке, где на верхней полочке, без рамок, стояло несколько старых фотографий. На одной из них Климович был снят вместе со своими товарищами по седьмому классу. Они выстроились на школьном дворе в линейку, по росту. Вторым справа стоял Артемьев, здоровый, не по-мальчишески плотный парень с буйной шевелюрой. Климович уже раньше показывал его Любе на этой фотографии. Крайним слева стоял сам Климович, стриженный под машинку, маленький, насупленный, небрежно сунувший руки в карманы.
– Ой, какой ты был смешной! – сказала Люба, глядя на фотографию. – А у меня так и не осталось карточки нашего седьмого класса.
– Почему? – повернулся к ней Климович.
– Нас сняли, а потом оказалось, что все карточки наклеили на паспарту и нужно за них заплатить по три рубля.
1 2 3 4 5 6 7 8