душевые кабины 90 на 90 с высоким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В любую красивую девку в метро или на поверхности можно было ткнуть почти безошибочно, а в коридорах пряничного МАРХИ просто наверняка - как на окученных неутомимым Денисом. На четвертом курсе на практике в Загорске он встретил Веру Петровну Воропаеву, бывшего своего преподавателя, блестящего ученого: написанную в двадцать четыре года кандидатскую по теории фресковой живописи засчитали как докторскую. Требовались кое-какие незначительные формальности в ВАКе. И на этом этапе Вера Петровна пропала. И обнаружилась спустя пару лет в загорских мастерских, где обучала семинаристов стенной росписи. Ее детский взгляд всегда снизу; редкая улыбка, словно дорогой подарок; голос, густой и теплый, точно общее неуловимое марево звуков над летним лугом; стройные, простые, отшлифованные слова, произносимые в этих координатах, сначала привели Дениса в восторг, который он ошибочно принял за привычную реакцию. Но вскоре с изумлением обнаружил, что восторг распространяется как-то исключительно на душевную сферу, оставляя половую (и вообще материальную) в полном покое. Потребность слушать и видеть Веру постоянно - завладела Денисом вроде безумия. Они поженились. Снимали комнату в Загорске, Денис учился реставрационному делу. Родилась первая дочка. И Денис понял: служение Вере, детям и искусству есть выражение до сих пор не распознанной им главной цели. Вера со своими взглядом и голосом и, главное, со своим сигнальным именем явилась ему, конечно, прямым указанием. И вот усатого, порядком уже к его двадцати двум поношенного дядьку, словно Ломоносова среди отроков, Дениса с огромной неохотой приняли в Загорскую семинарию. Через четыре года среди трех соискателей он ожидал направления на место опочившего батюшки в благополучный приход недалеко от Серпухова. В ночь перед рукоположением ни с того ни с сего ему вдруг приснилась жабринская церковь. Когда-то мы с братом водили его туда, показывали, как гниет "Покров на картошке". В ту осень он как бы даже малость тронулся на этом полуразваленном, со сбитым куполом, ободранном и загаженном изнутри близнеце нерльского шедевра. Часть курсовой по храмовой православной архитектуре XII-XIII веков, главу "Храмы крестово-купольного типа" он писал, не вылезая из жабринского овощехранилища. И, уступив серпуховского "Николу", принялся отец Дионисий писать прошения. Ильичевский район принадлежал к Загорской епархии. Набив портфель письмами епископата и районного начальства (с мозгами, в силу, вероятно, близости святых мест, не совсем обескровленными битвами за урожайность надоев в расчете на бессмертную душу вымирающего населения при коэффициенте ноль целых четыре сотых процента родительного падежа крупного рогатого колорадского жука с учетом умеренно-северных надбавок за его вредность как отказывающегося размножаться в зоне и климате несжатой полосы), - о. Дионисий пошел обивать пороги: советские, синодальные, партийные. Он дал обет не есть белковой пищи, не брить бороды, не стричься и не касаться плоти жены своей. Испепеленного постом, заросшего буйной черной кудрей попа заприметили во всех кабинетах патриархии и облисполкома. Его боялись, как натурального огня: опасались за бумажное имущество, деревянную обшивку и легкий сборчатый шелк на арочных окнах. По тому раскладу не так уж ему долго оставалось до ловкого укола в предплечье и с воем и ветерком бешеной прогулки чрез клубок улиц на шоссе с нейтральным названием, где, вялого и спеленутого, ну чисто дите неразумное, отца Дионисия, так и не получившего прихода, швырнули бы на жесткий верстак, застеленный драной простынкой в ржавых пятнах, - и корячься, батюшка, под галаперидолом, покудова все свои дурацкие мозги не выблюешь. Но встретился ему на счастье (или на вечное мытарство, не нашего ума это дело) - в сумраке коридоров один матерый архимандрит в чине полковника, лицо близкое к патриарху. И пожалел фанатичного Дионисия. Или по многопрофильной многоопытности своей понимал, что тем лютее апостольский фанатизм, чем тупее и равнодушнее институты синедриона, чем развращенней народ, чем глуше надежда. И архимандрит этот несильно и даже вкрадчиво нажал на известные ему рычаги в своих ведомствах. И Жабринскую церковь, как это говорится, вернули верующим - как будто можно ее у них отнять: ну если так-то, в трансцендентальном смысле. Вместе с Василием, старшим сыном Веры, и еще тремя-четырьмя ухватистыми мужиками из прихожан храм крестово-купольного типа они из тлена и смрада маленько подняли. И потихоньку потом все подлаживали, да подстругивали, да подбеливали, да подколачивали - день за днем, месяц за месяцем... Короче, пока Витек пил в обкомовской гостинице, пытаясь забыть девку, сбежавшую из профессорской семьи на строительство Камского гиганта, старшеклассницу, изуродованную передовой бригадой маляров коммунистического труда, онемевшую от боли, когда ее сунули руками в известь и держали так, потому что медленно работала, и бригаду из-за нее лишили премии и переходящего из рук в руки, как крановщица Кларка, вымпела... Пока Витек таким образом курировал молодежные стройки, Марья Гавриловна ходила купаться на речку Жабрю и с интересом наблюдала, как несколько полуголых амбалов и с ними доходяга с запавшим подреберьем, а лицом неистовым и обжигающим, как у Леши Златашова в чумовом одном соло (да уж, случалось, слыхали), - как они, словно муравьи, изо дня в день - а май стоял небывало знойный - стучали и пилили и, сидя верхом на золотых стропилах, словно бы ласкали, оглаживали их невидимым рубанком. Даже к ней на пятачок укромного пляжа доносился острый скипидарный запах дерева и пота, тихие голоса почти совсем без мата и жирные шлепки раствора. А следующий раз Маша приехала на дачу только в июле. В июне Витька должны были послать руководителем делегации ударников БАРАБАМа в Чехословакию, но тут, видно, от вечной командировочной сухомятки сорвался луженый комсомольский желудок, и чуть не помер Витя в три дня от кровавого поноса. И моча оказалась мутнее, чем хотелось бы медкомиссии райкома. И вместо Праги пришлось отправиться в Дорохово и глотать там кишку, а потом пить водичку в Трускавце. Маша сняла комнатку рядом с санаторием. Общий черепичный колорит мало чем отличался от знакомых предместий, в одном из которых часов в пять, на рассвете, вышла на булыжную ратушную площадь молчаливая толпа - тысяча молодых и старых баб, и мужиков, и детишек со встрепанной со сна соломой волос - и безмолвно стояла, пока последний танк не прополз в сторону Стрижкова. И лица их были одинаковые, пустые и тяжелые, как булыжники под ногами. Ровные булыжные мостовые западных деревень, не с лязгом, а с тихим сдержанным хрустом зубного корня ложившиеся под гусеницы. Но Маша ничего этого не знала и с хохотом носилась по скользким от хвои Карпатским отрогам, скаля синие, в чернике, зубы. И катаясь в обнимку, давя, словно медвежата, черничники, выедая ягоду из губ любимой, отмякший во мху Витек позвал Машу замуж. И Марья Гавриловна промычала сквозь удушье поцелуя: "Партия сказала: надо! Комсомол ответил: есть!" И, оставив любимого долечивать изъязвленную тайной отравой душу, Маша поспешила домой готовиться к свадьбе и государственным экзаменам на факультете журналистики по специальности "теория и практика партийной и советской печати". Лето стояло адское, горели торфяники, и обмена веществ хватало только на то, чтобы днем спать под яблоней, а к вечеру, как в ванне, полежать в обмелевшей и почти горячей Жабре, выбрав ямку поглубже. Отсюда Маша видела, как почерневшие за месяц мужики крыли каркас купола листами кровельной жести, полыхавшей расплавленным серебром на закатном солнце. Но солнце гасло, и тусклая полусфера принималась заглатывать остывающие сумерки разинутой рваной пастью. На прутьях каркаса повадился дремать до утра петух - чистая караульная птица. Сигнальная система, настроенная на поддержание кислотно-щелочного баланса в этой незавершенной полости будущего вызревания благодати. К Жабринской церкви жался погост. Маленькое деревенское кладбище с осевшими могилами. Оно не расползалось вширь, как гигантские плоские, слепые, криминальные новые некрополи в Москве, а словно бы робко съеживалось. Деревянные кресты гнили, холмики под плитами осыпались - хоронили здесь друг дружку только жабринские старики, которых осталось как раз на две бригады для соцсоревнования "Кто кого переживет". Млела-млела Маша в вечерней испарине, да и вспомнила как-то так, практически беспричинно, что именно здесь, как ни странно, лежит ее матушка. Генеральша Турманова. Смутно помнилось, что была генеральша тихая - тишайшая. Пахло от нее при жизни сандаловым веером. Умерла рано, Маше не исполнилось и десяти. Мама выходила исключительно лишь на крыльцо: какой-то послеродовой психоз страх открытого пространства. В последний год только могла делать несколько шагов по участку вблизи дома. Тут была ее крепость, ее мир и ее могила. Никто, кажется, и не возражал. Раз в неделю генерал привозил ей продукты и платил бабе Насте из Жабрина за общий "обиход". Баба Настя, крепкая восьмидесятидвухлетняя старуха, ухаживала, кстати, и за могилкой. Маша этого не знала и интереса к данному вопросу не проявляла. Гаврила Артемидыч бывал на кладбище обыкновенно под Пасху, но не в самое вербное воскресенье, чтоб не оказаться ошибочно замеченным в культовых отправлениях. Марья же Гавриловна так и не удосужилась за десять сознательных дачных лет заглянуть на погост. "Что же я за крокодил такой? - справедливо подумалось невесте, чьи разомлевшие ступни лизало едва уловимое течение умирающей воды. - Мать ведь, лично же родила и даже, говорят, свихнулась на этой почве. Как ни крути, тварь я неблагодарная. И ведь рукой подать. Никуда, елки, ехать не надо..." Долго еще Марья Гавриловна размышляла в этом направлении, пока гребень дальнего ельника не почернел на фоне вылинявшего неба. Тогда, набросив сарафан, она перешла вброд речушку и, свернув на крутую тропку, поднялась к церкви. Храм Рождества Богородицы смутно белел свежей известкой, от стены сочился запах стройки. Маша перешагнула поваленную клепаную ограду и ступила в бурьян кладбища. Она не знала, где могила, и брела в тумане и бледном свете молодого месяца наугад. И тут среди расплывчатых теней словно бы из того же тумана перед ней сгустилась едва различимая фигура. Марья Гавриловна вздрогнула, дернулась убежать, - но вот она спотыкается и, успев только скверно ругнуться, мордой летит в крапиву. Подвывающую от жгучей боли, ее выволакивают и сажают на скамеечку, чьи-то легкие руки обкладывают распухшее и залитое слезами лицо большими мягкими листьями - видимо лопухами, гладят по голове и плечам. Маша никак не может навести на резкость зареванный взгляд, перед ней маячит смазанное, не в фокусе, пятно лица, со стороны которого прямо, кажется, в душу течет густой медовый голос, словно общее теплое марево звуков над летним лугом: "Ничего, доченька, ничего страшного, до свадьбы заживет, ну обстрекалась малость, даже и полезно..." Совсем близко Маша видит черные глаза, входит по колено, по грудь в их вечернюю воду, ныряет и качается там, на податливой чистой глубине. "Вы кто?" - спрашивает, выныривая и прерывисто всхлипнув. "Матушка я, не бойся", - отвечает голос. И с громким, младенческим ревом, трясясь и выталкивая со слезами пробки скопившейся в канализационной системе ее организма дряни, - Маша повалилась головой в колени сухощавого призрака и задохнулась в забытой утробной тьме. Вы можете спросить, откуда я все это знаю. Очень просто. Уже давно я стал при отце Дионисии чем-то вроде агента по снабжению. У начальника местного леспромхоза, исправно пьющего и потому лучшего друга всех ильичевских дачников, по исконной схеме выменивал списанную вагонку: десять кубометров ящик прозрачного золота. Строительные связи брата и кое-какой опыт в области погрузочно-разгрузочных работ, которым обладали мы с коллегой Батуриным, плодоносили практически дармовой кровлей, цементом, кирпичом. Вы можете спросить также, зачем искал я на свою жопу этих приключений. Дело в том, что я любил отца Дионисия и матушку Веру, поскольку единственные на всем Северном радиусе эти два персонажа кое-что смыслили в цвете, форме и фактуре окружающей среды. Даже то, что они настырно искали и находили в каждой рябиновой кисти промысел Божий, не особенно мешало нам балдеть на досуге в поисках утраченного секрета новгородской киновари при восстановлении фресок Спаса-Нередицы. Я, конечно, не посвящал их в детали своих сделок и позволял доверчивому отцу Дионисию считать ворованную вагонку тоже промыслом Божьим. (Подозреваю, что совиная проницательность матушки реальнее отражала природные взаимосвязи; Вера, впрочем, вопросов не задавала - никогда и никому. Не знаю, я далек от религии, хотя довольно живо откликаюсь на буддийский оптимизм в части реинкарнации, - но по-человечески догадываюсь, что аскеза Веры Воропаевой мучительней каждодневного труда молитвы.) Вообще-то мне ничего не стоило бы наврать, что по ночам дух мой сливался с торчащим внутри зияющего купола петухом. Такой я человек. Тем более что отчасти это правда. Но поучительную сцену из какого-нибудь готического шедевра типа "Поворота винта" я наблюдал, выйдя пока что просто покурить (и, признаться, отлить, хоть, наверное, это и грешно у паперти, но, с другой стороны, храм ведь недостроен и, таким образом, его участок не является еще вполне святым местом. Так я думаю, а спрашивать, пожалуй, ни у кого не буду, беря пример с милосердной матушки). Я стоял на крылечке тесного флигеля, где оставался иногда ночевать у Дениса с Верой, если работа затягивалась допоздна. Вера начала внутреннюю роспись, и я охотно пошел к ней в подмастерья. Кроме того, пытался под руководством матушки вместе с батюшкой писать иконы: он - лики, а я, нехристь и богомаз потому бесправный - фоны и драпировки. Однако не успел я начать первую подмалевку - что-то странное случилось с моей правой рукой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я