https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Roca/dama-senso/
Некрасов Виктор
Девятое мая
Виктор Платонович Некрасов
ДЕВЯТОЕ МАЯ
Продрав глаза, Карташов протер их еще раз, два и так и не смог понять, что же это за комната, в которой он лежит на диване, прикрытый мягким, клетчатым пледом. Спал он в измятой рубашке и трусах, штаны валялись на полу, одна штанина на изнанку. Значит, крепко поддал. Обычно, даже при порядочном подпитии, он аккуратнейшим образом всё развешивал на спинку стула, сначала брюки, затем рубаху и поверх всего пиджак. Пиджака он не обнаружил. Туфли валялись в противоположном углу.
Окно было занавешено тяжелой портьерой. Ночь или день? Не ясно. На часах без пяти шесть. Утра, вечера?
Он включил свет, кнопочка оказалась над самой головой и, приподнявшись на локте, огляделся по сторонам. Комната была небольшая, сплошь увешенная фотографиями. Разобрать, что на них изображено, было трудно, только лицо молодого человека на портрете над столом показалось вроде знакомым. Улыбающийся, стриженный под бокс парень, в немецкой форме, на груди Железный крест. Хозяин, что ли?
Перебрал, гад чертов, перебрал-таки... Напрягся, попытался сосредоточиться, восстановить ускользающую цепь событий.
Последнее, что он помнил, это как они пили с этим сталинградским летчиком - Дирк, что ли, или Дитрих - и тот усиленно зазывал его к себе, в Гамбург. "За полчаса докатим, пятьдесят километров, чепуха..." Может, он сейчас в Гамбурге, у этого самого Дирка-Дитриха? Но как они ехали, садились в машину, как приехали? А приехавши, вероятно, опять же пили...
Прощался ли он с хозяевами? Уславливался ли о чем-нибудь? И где все остальные? Где чемодан?
И вдруг обнаружил, что на ночном столике у изголовья стоит стакан, а рядом очищенный мандарин. Стакан не пуст. Понюхал. Хо-хо! Позаботились-таки милые люди... Впрочем, Дирк-Дитрих сколько-то там лет провел в плену, русские повадки знает. По-видимому, он-таки у него.
Встал. Не очень-то уверенной походкой подошел к окну. Приоткрыл штору. Светает. Или смеркается. Людей на улице нет, воскресенье, что ли.
Вернулся к ночному столику. Малость поколебался, но стакан всё же осушил. Дурной признак, но что поделаешь.
Направился к двери, приоткрыл. Столовая. На столе бутылки, - значит, пили все-таки, - тарелки с чем-то недоеденным. На диване человек, прикрытый пиджаком, ноги голые. Похрапывает.
Карташов обошел вокруг стола, задел и уронил стул. Человек проснулся. Заморгал глазами. Матюкнулся. Это был-таки Дитрих-Дирк, сталинградец.
- Ничего себе... - сказал Карташов.
Сталинградец сел, похлопал себя по впалому животу - хар-р-рашо!
- Что ж хорошего? Голова трещит.
- Пить надо, вот что...
Сталинградец напялил пиджак на голое тело, встал и подошел к столу.
- Коньяк, "Столичная", "Смирновская". Хо-хо!
- Слушай, Дирк, а я думал, что ты немец, а выходит...
- Почему Дирк? Я не Дирк...
- А кто?
- Хельмут.
- А кто же Дирк?
- Дирк хозяин. Вчера пили у него. Это он выставку придумал.
- Господи, - выдохнул Карташов. - Тогда пошли. За Дирка!
Как выяснилось, было действительно раннее утро. И воскресенье. Потому и улицы пусты. А когда же заснули? Долго ли еще перед этим пили, а, Дирк? Виноват, Хельмут...
Постепенно картина вчерашнего дня прояснилась. Вернисаж прошел хорошо. Даже очень, как утверждал Хельмут. Народу собралось человек двести, а то и больше. Это очень много для маленького Люненбурга. И речей много. Директор галереи, бургомистр, президент или как его там, ланда, (земли, по-русски), секретарь облисполкома или обкома даже. И писатель, приехавший из Парижа, тоже...
- Кстати, куда он делся? - поинтересовался Карташов. - Его всё время оберегали, чтоб не выпил лишнего.
- По-моему, не уберегли, - Хельмут рассмеялся. - Он сразу же утащил одну бутылку в ванную и время от времени скрывался там... Он у Дирка спит, надо думать.
После третьей или четвертой рюмки выяснилась еще одна немаловажная деталь. Оказывается, Карташов, несмотря на обильное возлияние, а может быть, благодаря ему, умудрился всё же реализовать несколько картин. Пять, кажется. Маленьких, правда, но по тысяче марок за штуку, не так уж плохо.
Выпили за успех.
- Да! - спохватился вдруг Хельмут. - Я ж обещал подарить тебе один подарок... Минутку.
На столе появилась папка. В ней фотографии. Бутылки временно были отодвинуты.
- Вот, пожалуйста. Это мой "Фокке-Вульф"-189. Вы называли "рама". Рекогносци...ровалыцик. А это я. Молоденький еще, а? Мальчик... А это ваш Мамаев курган.
- А ну, а ну?
- Снимал в октябре. Ты был уже там?
- А как же. С пятого октября. Ночью переправились... Лупы нет?
Хельмут принес лупу, и Карташов стал разыскивать на фотографии свои окопы. Нет, окопы обнаружить не удалось, - это сейчас, говорят, со спутников снимают так, что заголовок газеты можно прочесть, - но баки, эти чертовы баки на верхушке Мамаева кургана были хорошо видны. И железная дорога, делавшая петлю у его подножья, и завод "Метиз" и даже мясокомбинат, в подвале которого заходился КП 1-го батальона...
- А это я, - сказал Карташов. - Видишь белую точку? Это я, у меня был белый тулуп.
- Тогда будем пить про тебя! - Хельмут потянулся за бутылкой.
- А я за тебя, Фриц! Кстати, за что ты Железный крест получил? Это твой портрет в кабинете, над столом?
- Мой. Только не Железный, нет, не дали, это Мерит Крейц, как это, за услуги.
- За заслуги, верно?
- Да. За заслуги. Только нет этого, сабля, меч. Второй класс. Вроде ваша звездочка.
- Не очень-то, - усмехнулся Карташов, у него была именно "Красная Звезда". - У нас считался бабьим орденом - сестричкам давали, связисткам, командирским пэпэжэ...
Они опорожнили все бутылки, остатки от вчерашнего и Хельмут, отяжелев вдруг, сказал:
- Знаешь, я, кажется, опять спать. По-ке-ма-рю, по-вашему.
- А ты по-нашему здорово шпаришь. Почти без акцента. Сколько в плену пробыл?
- Восемь год.
- Где?
- Сибирь. Недалеко Омск.
- Не был, не был в тех краях...
- А я вот был. Даже любил.
- Что любил?
- Не что, а Катю.
- Катю? Русскую?
- Русскую. Подавальщица.
Карташов хлопнул Хельмута по спине.
- Хорошо тому живется, кто с молочницей живет... Не плохо устроились, кригсгефангены...
- Да, вашим хуже было.
Карташов хотел что-то ответить, но раздумал.
- Ладно, ложись. А я разминочку сделаю, воздухом подышу.
- У нас тут парк рядом, хороший, лебеди плывут.
- Лебеди, лебеди... А где твоя жена, фрава?
- Нету...
- И не было?
- Была...
- И?..
- И нету...
Помолчали.
- Ладно, я пошел... Дай мне денег каких-нибудь, у меня только франки.
Хельмут стал рыться в карманах пиджака. Что-то нашел.
- Не загуляешь?
Карташов рассмеялся:
- С моим-то немецким?
- А водка по-немецки тоже водка. Пол-литра я тебе дал, даже больше.
Карташов сделал вид, что обиделся.
- За кого ты меня держишь? За алкаша, что ли?
- Вот именно...
Оба рассмеялись.
- Не хами, фриц. Шлафен, шлафен, а я немного шпацирен. Нихт дринкен...
Но "нихт дринкен", не пить, не получилось.
Парк был пуст, киоски закрыты. Ну лебеди, ну утки. Лебеди такие красивые, изящные в воде, на берегу оказались вдруг грузными, неэстетичными, лениво топающими вразвалку и очень агрессивными, всё время ссорились между собой... Тем не менее, покормил их какими-то крошками, оказавшимися в кармане.
Да, забавно все это, - думал Карташов, обойдя весь пруд и примостившись перекурить в какой-то беседке, он не любил курить на ходу. Забавно... Через сорок лет, в каком-то Гамбур-ге, проснуться и обнаружить рядом стакан водки, ну, не стакан, пол-стакана, и очищенный мандарин, а потом продолжать опохмелку с гитлеровским кавалером Креста ,,3а услуги", правда, говорит, без мечей, с обер-лейтенантом, который фотографировал тебя, старшего лейтенанта, со своей чертовой "рамы", с первыми лучами солнца появлялась она над твоим Мамаевым курганом... Бывает же такое... Он, этот самый, как выяснилось, Хельмут, а не Дирк, еще на вернисаже подошел к нему и ,весело улыбаясь, спросил: "Я слыхал, вы тоже сталинградец. Где стояли?" Потом, на приеме у Дирка, всё подливал и подливал. Ненадолго возле них появился и писатель, - "А нельзя на троих?", - тот самый, за которым надо было следить, он тоже оказался сталинградцем. Но вскоре куда-то исчез, так и не выяснив с Карташовым, были ли они соседями на Мамаевом кургане. Успел, правда, рассказать, про письмо от одного немца, который тоже воевал в Сталинграде. У вас в книге, пишет, рассказано о том, как герой, вернувшись из госпиталя, обнаружил в штабной землянке трофейный аккордеон. "Так вот, в Шестой нашей армии, аккордеон был только у меня и меня часто приглашали то туда, то туда. Потом меня ранило и эвакуировали в тыл. А аккордеон остался. Не о нем ли вы написали? И какова его дальнейшая судьба?" Ничего себе фриц?
Выяснилось вдруг, что нет сигарет. И сразу же появилась цель. (Вторая, подспудная, тут же всплыла и присоединилась). Вышел через другие ворота на улицу. Чистенько, подметено, ни бумажки, ни собачьей кучи - не Париж, нет но всё, будь оно неладно, закрыто. Не без труда обнаружил какого-то немца "сигаретен, сигаретен?" Тот задумался, потер переносицу, сказал "хабен" и указал на трамвайную остановку. "Цвай унд драйциг, битте". Карташов понял, что тридцать вторым номером надо добраться до гавани, до порта. Трамваи, слава Богу, уже ходили. Подошел 18-й, 16-й, наконец, 32-й, длинный, желтый, с рекламой на крыше "VODKA PUSCHKIN". Весьма символично, подумал Карташов и сел в пустой вагон.
Ехали долго, через весь город, позвякивали на каждой остановке. Пассажиров почти не было, два-три за всю дорогу.
Наконец, приехали. Вагоновожатый сказал: "Энд-стацион" и вышел. Карташов тоже.
Краны, краны, краны... Пароходы. Очень много. Один вплотную к другому. Карташов ожидал моря, но оказалась река, очень широкая, но река. Эльба... Гамбург стоит на Эльбе - вспомнил школьную географию. Ну и черт с ней, с Эльбой, где же тут кабак? И кабак обнаружился. Под названием "Акапулько". Это сразу же как-то развеселило.
"Морген!" - сказал он, входя в "Акапулько". "Морген", - ответил из-за стойки толстый хозяин в удивительно чистом фартуке.
- Сигаретен. "Голуаз" унд айн бир, - и, подумав, добавил, - битте!
Ему принесли очень высокую кружку очень холодного пива, но "Голуаз" не оказалось и вместо него дали "Кэмэл", тоже крепкие. Потом попросил зачем-то газету - "цайтунг!" - и перед ним положили на выбор три цайтунга, все на папках. Он выбрал ту, где было больше фотографий и стал их рассматривать.
И вдруг... Вдруг обнаружил, листая газету, что сегодня не больше, не меньше, как девятое мая, День Победы.
День Победы!
Господи, сколько было выпито в этот день тогда. Тогда... Сколько это лет прошло? Тридцать... Тридцать восемь лет. Ну и цифра... Тридцать восемь! Страшно даже подумать. Сколько ж было ему в сорок пятом? Двадцать пять? Двадцать шесть? А сейчас...
День Победы... А он сидит в каком-то занюханном гамбургском портовом кабачке и не с кем даже чокнуться... Люненбург, где Зеленин, Леонов и Шелковский, далеко, за пятьдесят километров, да никто из них не воевал. Писатель, тот, правда, воевал, но с ним выпьешь, потом, в Париже, со свету сживут, ну его... Хельмут? Парень отличный, что и говорить, и крест за войну, а по-русски шпрехает что надо, и Катьку какую-то где-то там под Омском это самое... Нет, нужен свой, оттуда...
Он вспомнил рассказ, который прочитал в каком-то советском журнале. Назывался он "Знаменательная дата". Про парня, работягу, который вдруг вспомнил, проснувшись, что сегодня какая-то круглая годовщина того дня, когда он впервые вступил в бой. И решает как-то отметить его. Ста граммами с каким-нибудь фронтовиком. И, вот, из забегаловки в забегаловку, а выпить не с кем. Всё молодежь. "Для нас, папаша, это всё история... По книжкам, по кино..." К концу дня обнаружил, наконец, какого-то ханыгу, полковника в отставке, в пивном баре на Столешниковом...
М-да... До Столешникова далековато... Но неужели в таком городе, как Гамбург, портовом городе, со всего мира корабли, не найдется русского морячка-алкаша... Не может быть! Пусть молодой, черт с ним...
Расплатился, вышел на набережную. Озирнулся. Краны, краны... Трубы, трубы... С желтыми, белыми, красными полосами, с какими-то буквами. Наконец, обнаружил трубу с серпом и молотом. Хочешь жни, а хочешь куй! вспомнилось. Подошел ближе. Сухогруз "Первомайск", но во втором ряду. У причала такой же, только с Панамским флагом - по диагонали синий и красный квадрат, по другой - синяя и красная звезда - когда-то марки собирал, вспомнилось. Походил, походил, взад и вперед, с панамского сошло несколько человек, советский был мертв, и на палубе никого.
,,Не пускают, гады, - подумал Карташов, - контактов боятся..."
И в этот момент увидел троих. Шли рядышком, какие-то унылые, не торопясь, останавливаясь у каждой витрины. Все трое в кепках, пиджачках. Пошел вслед за ними.
Первые дни, месяцы после демобилизации долго еще снились всякие бомбежки, "Юнкерсы", "Хейнкели", верткие "Мессера", артобстрелы. Потом всё реже и реже. А сейчас? Прошло столь-ко лет, а годы эти, кровавые, страшные, кругом смерть, - вспоминаются ну, не с нежностью, и вовсе не как героические, но вроде как чистые, незапятнанные. В госпиталях было просто отлично, благо, оба раза был ходячим. Врачи, сестрички, ребята по палате все хорошие. Палата офицерская, двадцать шестая.
Трое лейтенантов, два капитана, ну и один солдат, на побегушках, за выпивкой, базар рядом, в двух кварталах. "Пейте, ребята, - молила завотделением пышнотелая Ася Аркадьевна, - пейте, но, молю вас, только в палате. Не пикируйте, Христа ради, засекут, мне же неприятности будут..." Иной раз и сама забежит, пригубит слегка. Старше майора в камеру не принимали. Политруков тоже, от ворот поворот. "Политработник?" - "Да" "Вали отсюда. Здесь воевавшие. Попробуй в тридцатую, может примут".
Хорошо в госпитале.
Да и на передовой не всегда стреляют. Декабрь, январь в Сталинграде совсем тихими были. Относительно, конечно. Но бомбежек не было, артобстрелов тоже, так, из минометов шпарили. И землянки, как говорил украинец Охрименко "добре отладнанi". Тюфяки, подушки, кастрюли, посуда из развалин солдаты натаскали. Кое у кого - у артиллеристов, у начальника связи, на КП первого батальона - патефоны, Шульженко, Утесов, Бернес.
1 2 3