https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/rakoviny-dlya-kuhni/iz-iskustvennogo-kamnya/
– и приметинка вона мотается.
– Значит, верно! – заключил Фомушка. – Слава те, господи!
– Молчи, анафема! Ведь сказано: в эком деле не поминать его! – давнул его за руку суеверный Гречка. – Черти скорей лопатой круг около могилы: зачураться надо.
В шепоте, которым произносил он эти слова, было необыкновенно много той всепреклоняющей, повелительной энергии, которая вызывает безусловную покорность, и потому Фомушка, без рассуждений, тотчас же исполнил приказание Гречки.
– Чур меня!.. Чур меня! – шептал меж тем этот последний, оборачиваясь на все четыре стороны.
– Страшно, брат… – с легким содроганием сорвалось с языка Фомушки.
Тот покосился на него со злобою и только презрительно хикнул.
– Копай вот тут, рядом со мною!
Железные лопаты разом врезались в землю – и сырой глинистый ком глухо бухнулся и откатился в сторону.
При этом первом звуке Гречка невольно вздрогнул и еще усерднее приналег на лопату. Оба приятеля переживали не совсем обыкновенные мгновения. Суеверный, свинцово-давящий страх помимо их воли закрадывался в душу, в груди захватывало дух, и кровь напирала в височные жилы, а сердце то замирало, то вдруг начинало колотиться усиленными биениями. Осторожная, бесшумная работа шла среди глубокой тишины – ни слова не было уронено больше, только оба трудно и перерывчато дышали.
Вдруг вдалеке послышалось что-то неясное, как будто похожее на шаги человека.
Оба сильно вздрогнули, инстинктивно остановились и, напрягая ухо, пристально взглянули друг на друга.
Тишина. Где-то вдали цепная собака хрипит и заливается. Ветер на минуту слегка потянул по верхушкам кладбищенской рощи, обвеяв чем-то страшливым и холодненьким обоих гробокопателей. Прислушиваются – ничего не слыхать; только редкие капли неровно перепадают, шлепаясь на пыльные листья лопушника.
Снова стали копать, копать и слушать – чутко, напряженно, чтобы не проронить ни вблизи, ни вдали ни единого звука.
Ах, ты степь моя, степь моздокская, –
неожиданно послышалось позади их, словно бы из кладбищенской рощи.
– Обход!.. Хоронись живее! – чуть слышно вымолвил Гречка, перестав работать. – С лопатой хоронись!
– Да куда же?.. Наземь, что ли, ничком?
– За мною!.. да тише ты!.. Полезай в ящик, да ложись боком, чтобы обоим хватило…
И осторожно, без малейшего шума опустились они с лопатами и легли на дно соседнего деревянного намогилья.
Голос, тянувший «моздокскую степь», меж тем раздавался все ближе. Вот и шаги уже слышны – шаги смешанные, как будто два человека идут. Ближе и ближе – через минуту, гляди, поровняются с укрывшимися гробокопателями.
Вдруг, шагах в пяти от ящика, послышалось сдержанное рычание большого пса.
– Полкашка! – обозвал голос, напевавший песню.
Пес продолжал озабоченно рыскать меж могилами и глухо рычать.
– Чего брешешь, ну, чего брешешь-то?.. Эка, дурень-собака! Брешет себе зря. Совсем дурень… Ну, что ты там слышишь?.. Полкашка!..
– Нет, брат, ты его не обидь, – послышался в ответ другой голос, – он у нас справедливый пес. Это он верно хорька слышит – хорек тут завелся где-то: намедни-с у отца дьякона цыпленка утащил. Я третёва дни, как могилу копал, видел его, как он это по траве побег. А Полкашку не обидь: он свою правилу собачью знает – он, это верно.
– Может, мазурики где забрамшись?..
– Какие тут мазурики, чего им тут взять?
– Одначе ж пошарить бы.
– Пожалуй… для че не пошарить?
И могильщики, разойдясь один с другим, свернули с тропинки, побродили между крестами. Один даже мимо ящика прошел, мурлыча себе под нос все ту же песню.
– Ничего нету!.. Да и Полкаша побег себе! – крикнул издали другой, и через минуту оба удалились.
У Гречки отлегло от сердца: будь немножко почутче нюх у Полкашки да караульщики посмышленее и поретивее – и вся заветная мечта его развеялась бы дымом. Правда, он бы не дешево расстался с нею: он уже решил, что в случае накрытия – сразу бить насмерть обоих; но… как знать чужую неизвестную силу? Пожалуй, что и его бы скрутили, и тогда – прости-прощай навеки фармазонский рубль!
«Степь моздокская» меж тем совсем уже затерялась вдали за деревьями; но не прежде, как только вполне убедившись, что опасность миновала совершенно, решился Гречка выползти из намогилья.
Снова лопаты вонзились в землю – работа закипела теперь еще решительней, еще энергичнее прежнего, и вскоре железо ударило о крышку гроба, а минут через пять она вся обнажилась.
На гробокопателей при виде вырытого гроба повеяло легким холодком нервного трепета.
– Вскрой крышку-то, запусти маленько лопату под нее, – шепотом пролепетал блаженный.
Деревянные заклепки заскрипели под напором железа, и крышка соскочила.
Перед глазами Гречки и Фомушки вверх неподвижным лицом, обрамленная белым холщовым саваном, лежала мертвая женщина в арестантском капоте. У обоих крупными каплями проступил холодный пот на лбу.
– Где же деньги-то?.. Не слыхать что-то. – чуть слышно бормотал Фомушка, шаря по трупу своей трепещущей рукою.
– Больно прыток, – с худо скрытою злостью прошипел Гречка, отстраняя прочь от тела руку блаженного, из боязни, чтобы тот первый не нашел как-нибудь заветного рубля, – больно прыток!.. Забыл, что дядя Жиган сказывал? Исперва надо надругательство над нею сотворить, а потом уже деньги-то сами объявятся.
– Ну, какого там еще надругательства? – шепотом огрызнулся Фомушка. – Дал ей тумака доброго – и вся недолга! Вот-те и надругательство будет.
– Приподыми-ка ее! – приказал Гречка тоном, не допускавшим прекословья.
Фомушка взял покойницу за плечи и, придерживая рукою, посадил в гробу. При этом движении руки ее тихо опустились на колени.
– Братец ты мой, – с некоторым ужасом изумился блаженный, – да она мягкая, не закоченевшая совсем!
– Толкуй, баба! Мерещится! – отозвался Гречка, хотя сам очень хорошо заметил то же.
В эту минуту невольный ужас мешался в нем с чувством, которое говорило: минута еще – и ты достиг, и ты счастливый человек! – и потому он силился подавить в себе этот суеверный страх, но нервы плохо покорялись усилиям воли и ходуном ходили, тряся его, как в лихорадке.
Наконец почувствовал он, что настала решительная, роковая минута. Глаза его налились кровью, грудь высоко и тяжело вздымалась, а лицо было бледно почти так же, как лицо покойницы. Закусив губу и задержав дыхание, он сквозь зубы тихо простонал блаженному: «Держи!» – и, сильно развернувшись, с ругательством наотмашь ударил ее в грудь ладонью. В эту минуту раздался короткий и слабый крик женщины.
Гробокопатели шарахнулись в сторону – и труп упал навзничь, но в ту же минуту, с усилием и очень слабым стоном, в гробу поднялась и села в прежнее положение живая женщина.
Фомушка с Гречкой, не слыша ног под собой от великого ужаса, инстинктивно упали на корячки и поползли, не смея обернуться на раскрытую могилу и не в силах будучи закричать, потому что от леденящего страха мгновенно потеряли голос, как теряется он иногда в тяжелом сонном кошмаре.
Проползя несколько саженей, Гречка поднялся на ноги, а вслед за ним стал и Фомушка: в эту минуту, после первого поражающего потрясения, у них едва-едва мелькнули слабые проблески сознанья, и потому оба, под неодолимым обаянием дико-суеверного страха, без оглядки пустились бежать с кладбища. Инстинкт самосохранения и этот бледный луч сознания вели их к той же самой лазейке, с помощью которой удалось им, за час перед этим, пробраться сюда; и теперь, спотыкаясь о кресты и могилы и падая на каждом шагу, дотащились они кое-как до разобранной канавочной загородки и прытко пустились наперекоски, через огородные грядки к избе Устиньи Самсоновны.
LXXIV
СПАСЕНА
– Надо, государи мои милостивые, исперва от духа уразуметь, – сидя за пряжей, наставительно калякала хлыстовка с двумя своими гостьми – Ковровым и Каллашем, тогда как Бодлевский с Катцелем работали в подъизбище, а эти – между делом – вышли наверх поглотать воздуха, не пропитанного лабораторными запахами. Устинья Самсоновна каждый раз норовила не упустить малейшего случая и повода потолковать о вере с кем-либо из этих гостей, в надежде, что авось кто-нибудь из них, убежденный ее речами, обратится в веру правую, за что она паки и паки сподобится благодати вышнего.
– Надо от духа поучаться и ходить по духу, и веровать токмо по духу: как тебя дух божий в откровении вразумит, так ты и ходи, так и верь, – говорила хлыстовка. – Вот, когда наша вера истинная стала шириться по земле, тогда на Москве сидел царь Алексий со своим антихристом Никоном, и повелел он христа нашего батюшку Ивана Тимофеича изымать с сорока учениками, для того, чтобы они веру правую не ширили. Пытали их много, а батюшке Иван Тимофеевичу дали столько батожья, сколько всем ученикам его вкупе, однако ж не выпытали от них, какая-такая наша вера есть. Исперва в Москве сам антихрист допросы чинил им, а потом сдали их, наших батюшек-страстотерпцев, на житный двор к гонителю египетскому, князю Одоевскому, и тот гонитель очинно ревнив был пытать Иван Тимофеевича: жег его малым огнем на железный прут повесимши, потом палил и на больших кострищах, и на лобном месте пытал, и затем уже роспяли его на стене у Спасских ворот. В Москве-то бывали вы, государи мои? – спросила обоих Устинья Самсоновна.
– Случалось, – подтвердил ей Ковров.
– И Спасские ворота знаете?
– Как не знать!
– Ну так вот, как идти-то в Кремль, по левой стороне, где ныне часовня-то поставлена, тут его и распинали. Я к тому это и говорю, – продолжала хлыстовка, – что значит дух-то! Чего-чего ни перенесешь, коли дух божий крепок в тебе, потому и завет у нас такой: аще победити и спастися хочешь, имай, первее всего, дух божий и веру в духа.
– Ну, и что же с ним потом-то было? – спросил Каллаш.
– Ой, много с ним всякого было! – махнула хлыстовка. – Когда испустил-то он дух, то от стражи было ему с креста снятие, а в пятницу похоронили его на лобном месте, в могиле с каменными сводами, а с субботы на воскресение он, наш батюшка, при свидетелях воскрес и явился ученикам своим в Похре. И тут снова был взят, и пытку чинили ему жестокую и вторительно роспяли на тыем самом месте у Спасских ворот. И содрали с него кожу вживе, но едина от учениц его покрыла батюшка простынею белою и простыня та дала ему новую кожу. Поэтому мужики наши хлыстовские, в воспоминание его, и носят белые рубахи, а на раденьях «знамена» мы имеем – полотенца, али-бо платы такие полотняные. И потом снова воскрес наш батюшка и начал проповедывать, а учеников ему, с этого второго воскресения, прибавилось видимо-невидимо. И когда в третий раз изыскали и обрекли на мучения – в те поры царица брюхата была и родами мучилась: никак не могла разродиться. И было ей тут пророчество, что тогда только разродится она благополучно сыном царевичем Петром, когда ослобонят Ивана Тимофеевича. Тут его и слобонили, и стал он явно жить в Москве на покое, проповедуя веру правую тридцать лет; а дом, где жил, доселе цел и нерушен стоит и промеж божьих людей «Новым Юрусалимом» нарицается.
В эту минуту рассказ ее был прерван топотом неровных, торопливых шагов, который послышался на крылечке, словно бы туда прытко вбежали два человека. Раздался нетерпеливый, тревожный стук в наружную дверь.
Ковров и Каллаш в недоумении вскочили с места, причем первый опустил свою руку в карман, где у него имелся наготове маленький карманный револьвер, который он постоянно брал с собою, отправляясь в загородную лабораторию.
– Господи Исусе!.. Кто там? – встала из-за пряжи хозяйка, встревоженная этим шумом в такую позднюю пору.
Старец Паисий взял свечу и пошел в сени.
– Кто там? – окликнул он.
– Мы… я… пустите, – отвечал перепутанный, задыхающийся голос Фомушки.
– Чего тебе?
– Христа ради, впустите скорее… Беда! – с отчаянием воскликнул он, стучась в дверь.
Старик отомкнул защелку – и в комнату влетели ошалелые гробокопатели. Лица их были в кровь исцарапаны, одежда перервана и перепачкана землею, а сами они до того дрожали и казались перепуганными, что Ковров с Каллашем поневоле отступили назад, изумленные этим неожиданным появлением.
Фомушка и Гречка, с трудом переводя дух, стояли посередине комнаты и все еще не могли прийти в себя.
– Ты как здесь? – подошел Каллаш к блаженному. – Что случилось? с кем ты? откуда?
– Ба… а… батюшка, страшно… – с усилием выговорил дрожащий Фомушка.
– Полиция здесь? Накрыли вас, или гнался за вами кто, что ли?
– По… покойник гнался… на кладбище… из гроба… – говорил блаженный, почти бессознательно давая свои ответы.
– Да они пьяны, – заметил Ковров, переухмыльнувшись с графом.
– Были бы пьяны – не были бы так перепуганы.
– А зачем носило вас на кладбище? – снова приступил последний к Фомушке.
– Фармазонские деньги… на ей зашиты… могилу раскопали… – без смыслу лепетал блаженный, страшливо озираясь во все стороны.
– Могилу раскопали?.. – озабоченно сдвинув брови, повторил вслед за ним Каллаш. – Э-э!.. Шутки-то выходят плохие!..
– Послушай, – отозвал он в сторону Коврова, – этот дурак мелет чепуху какую-то, но очевидно одно: оба страшно перепуганы и один обмолвился, что могилу раскопали. Это-то и есть причина паники.
– Ну, так что ж? – спросил Ковров.
– Очень скверно. Разрытую могилу завтра же могут найти, – принялся Каллаш развивать свою мысли, – поднимется следствие, розыски, обыски, «как да что», а до хлыстовской избы полиции не трудно будет добраться: ведь по соседству стоит. Понимаешь?
Ковров кивнул головой и озабоченно закрутил свой великолепный ус.
– Вы разрывали могилу? Зачем? Для чего это? – наступили оба на Фомушку.
Гречка меж тем успел уже прийти в себя, а с возвратом полного сознания ему тотчас же явилась в голову суеверная мысль, что это, должно быть, вражья сила подшутила над ними, и потому, желая предупредить Фомушку, чтобы тот не давал ответа, он толкнул его в локоть. Но это движение не скрылось от Коврова.
– Эге, да это, кажись, мой старый знакомый!.. – протянул он, пристально вглядываясь в физиономию Гречки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Значит, верно! – заключил Фомушка. – Слава те, господи!
– Молчи, анафема! Ведь сказано: в эком деле не поминать его! – давнул его за руку суеверный Гречка. – Черти скорей лопатой круг около могилы: зачураться надо.
В шепоте, которым произносил он эти слова, было необыкновенно много той всепреклоняющей, повелительной энергии, которая вызывает безусловную покорность, и потому Фомушка, без рассуждений, тотчас же исполнил приказание Гречки.
– Чур меня!.. Чур меня! – шептал меж тем этот последний, оборачиваясь на все четыре стороны.
– Страшно, брат… – с легким содроганием сорвалось с языка Фомушки.
Тот покосился на него со злобою и только презрительно хикнул.
– Копай вот тут, рядом со мною!
Железные лопаты разом врезались в землю – и сырой глинистый ком глухо бухнулся и откатился в сторону.
При этом первом звуке Гречка невольно вздрогнул и еще усерднее приналег на лопату. Оба приятеля переживали не совсем обыкновенные мгновения. Суеверный, свинцово-давящий страх помимо их воли закрадывался в душу, в груди захватывало дух, и кровь напирала в височные жилы, а сердце то замирало, то вдруг начинало колотиться усиленными биениями. Осторожная, бесшумная работа шла среди глубокой тишины – ни слова не было уронено больше, только оба трудно и перерывчато дышали.
Вдруг вдалеке послышалось что-то неясное, как будто похожее на шаги человека.
Оба сильно вздрогнули, инстинктивно остановились и, напрягая ухо, пристально взглянули друг на друга.
Тишина. Где-то вдали цепная собака хрипит и заливается. Ветер на минуту слегка потянул по верхушкам кладбищенской рощи, обвеяв чем-то страшливым и холодненьким обоих гробокопателей. Прислушиваются – ничего не слыхать; только редкие капли неровно перепадают, шлепаясь на пыльные листья лопушника.
Снова стали копать, копать и слушать – чутко, напряженно, чтобы не проронить ни вблизи, ни вдали ни единого звука.
Ах, ты степь моя, степь моздокская, –
неожиданно послышалось позади их, словно бы из кладбищенской рощи.
– Обход!.. Хоронись живее! – чуть слышно вымолвил Гречка, перестав работать. – С лопатой хоронись!
– Да куда же?.. Наземь, что ли, ничком?
– За мною!.. да тише ты!.. Полезай в ящик, да ложись боком, чтобы обоим хватило…
И осторожно, без малейшего шума опустились они с лопатами и легли на дно соседнего деревянного намогилья.
Голос, тянувший «моздокскую степь», меж тем раздавался все ближе. Вот и шаги уже слышны – шаги смешанные, как будто два человека идут. Ближе и ближе – через минуту, гляди, поровняются с укрывшимися гробокопателями.
Вдруг, шагах в пяти от ящика, послышалось сдержанное рычание большого пса.
– Полкашка! – обозвал голос, напевавший песню.
Пес продолжал озабоченно рыскать меж могилами и глухо рычать.
– Чего брешешь, ну, чего брешешь-то?.. Эка, дурень-собака! Брешет себе зря. Совсем дурень… Ну, что ты там слышишь?.. Полкашка!..
– Нет, брат, ты его не обидь, – послышался в ответ другой голос, – он у нас справедливый пес. Это он верно хорька слышит – хорек тут завелся где-то: намедни-с у отца дьякона цыпленка утащил. Я третёва дни, как могилу копал, видел его, как он это по траве побег. А Полкашку не обидь: он свою правилу собачью знает – он, это верно.
– Может, мазурики где забрамшись?..
– Какие тут мазурики, чего им тут взять?
– Одначе ж пошарить бы.
– Пожалуй… для че не пошарить?
И могильщики, разойдясь один с другим, свернули с тропинки, побродили между крестами. Один даже мимо ящика прошел, мурлыча себе под нос все ту же песню.
– Ничего нету!.. Да и Полкаша побег себе! – крикнул издали другой, и через минуту оба удалились.
У Гречки отлегло от сердца: будь немножко почутче нюх у Полкашки да караульщики посмышленее и поретивее – и вся заветная мечта его развеялась бы дымом. Правда, он бы не дешево расстался с нею: он уже решил, что в случае накрытия – сразу бить насмерть обоих; но… как знать чужую неизвестную силу? Пожалуй, что и его бы скрутили, и тогда – прости-прощай навеки фармазонский рубль!
«Степь моздокская» меж тем совсем уже затерялась вдали за деревьями; но не прежде, как только вполне убедившись, что опасность миновала совершенно, решился Гречка выползти из намогилья.
Снова лопаты вонзились в землю – работа закипела теперь еще решительней, еще энергичнее прежнего, и вскоре железо ударило о крышку гроба, а минут через пять она вся обнажилась.
На гробокопателей при виде вырытого гроба повеяло легким холодком нервного трепета.
– Вскрой крышку-то, запусти маленько лопату под нее, – шепотом пролепетал блаженный.
Деревянные заклепки заскрипели под напором железа, и крышка соскочила.
Перед глазами Гречки и Фомушки вверх неподвижным лицом, обрамленная белым холщовым саваном, лежала мертвая женщина в арестантском капоте. У обоих крупными каплями проступил холодный пот на лбу.
– Где же деньги-то?.. Не слыхать что-то. – чуть слышно бормотал Фомушка, шаря по трупу своей трепещущей рукою.
– Больно прыток, – с худо скрытою злостью прошипел Гречка, отстраняя прочь от тела руку блаженного, из боязни, чтобы тот первый не нашел как-нибудь заветного рубля, – больно прыток!.. Забыл, что дядя Жиган сказывал? Исперва надо надругательство над нею сотворить, а потом уже деньги-то сами объявятся.
– Ну, какого там еще надругательства? – шепотом огрызнулся Фомушка. – Дал ей тумака доброго – и вся недолга! Вот-те и надругательство будет.
– Приподыми-ка ее! – приказал Гречка тоном, не допускавшим прекословья.
Фомушка взял покойницу за плечи и, придерживая рукою, посадил в гробу. При этом движении руки ее тихо опустились на колени.
– Братец ты мой, – с некоторым ужасом изумился блаженный, – да она мягкая, не закоченевшая совсем!
– Толкуй, баба! Мерещится! – отозвался Гречка, хотя сам очень хорошо заметил то же.
В эту минуту невольный ужас мешался в нем с чувством, которое говорило: минута еще – и ты достиг, и ты счастливый человек! – и потому он силился подавить в себе этот суеверный страх, но нервы плохо покорялись усилиям воли и ходуном ходили, тряся его, как в лихорадке.
Наконец почувствовал он, что настала решительная, роковая минута. Глаза его налились кровью, грудь высоко и тяжело вздымалась, а лицо было бледно почти так же, как лицо покойницы. Закусив губу и задержав дыхание, он сквозь зубы тихо простонал блаженному: «Держи!» – и, сильно развернувшись, с ругательством наотмашь ударил ее в грудь ладонью. В эту минуту раздался короткий и слабый крик женщины.
Гробокопатели шарахнулись в сторону – и труп упал навзничь, но в ту же минуту, с усилием и очень слабым стоном, в гробу поднялась и села в прежнее положение живая женщина.
Фомушка с Гречкой, не слыша ног под собой от великого ужаса, инстинктивно упали на корячки и поползли, не смея обернуться на раскрытую могилу и не в силах будучи закричать, потому что от леденящего страха мгновенно потеряли голос, как теряется он иногда в тяжелом сонном кошмаре.
Проползя несколько саженей, Гречка поднялся на ноги, а вслед за ним стал и Фомушка: в эту минуту, после первого поражающего потрясения, у них едва-едва мелькнули слабые проблески сознанья, и потому оба, под неодолимым обаянием дико-суеверного страха, без оглядки пустились бежать с кладбища. Инстинкт самосохранения и этот бледный луч сознания вели их к той же самой лазейке, с помощью которой удалось им, за час перед этим, пробраться сюда; и теперь, спотыкаясь о кресты и могилы и падая на каждом шагу, дотащились они кое-как до разобранной канавочной загородки и прытко пустились наперекоски, через огородные грядки к избе Устиньи Самсоновны.
LXXIV
СПАСЕНА
– Надо, государи мои милостивые, исперва от духа уразуметь, – сидя за пряжей, наставительно калякала хлыстовка с двумя своими гостьми – Ковровым и Каллашем, тогда как Бодлевский с Катцелем работали в подъизбище, а эти – между делом – вышли наверх поглотать воздуха, не пропитанного лабораторными запахами. Устинья Самсоновна каждый раз норовила не упустить малейшего случая и повода потолковать о вере с кем-либо из этих гостей, в надежде, что авось кто-нибудь из них, убежденный ее речами, обратится в веру правую, за что она паки и паки сподобится благодати вышнего.
– Надо от духа поучаться и ходить по духу, и веровать токмо по духу: как тебя дух божий в откровении вразумит, так ты и ходи, так и верь, – говорила хлыстовка. – Вот, когда наша вера истинная стала шириться по земле, тогда на Москве сидел царь Алексий со своим антихристом Никоном, и повелел он христа нашего батюшку Ивана Тимофеича изымать с сорока учениками, для того, чтобы они веру правую не ширили. Пытали их много, а батюшке Иван Тимофеевичу дали столько батожья, сколько всем ученикам его вкупе, однако ж не выпытали от них, какая-такая наша вера есть. Исперва в Москве сам антихрист допросы чинил им, а потом сдали их, наших батюшек-страстотерпцев, на житный двор к гонителю египетскому, князю Одоевскому, и тот гонитель очинно ревнив был пытать Иван Тимофеевича: жег его малым огнем на железный прут повесимши, потом палил и на больших кострищах, и на лобном месте пытал, и затем уже роспяли его на стене у Спасских ворот. В Москве-то бывали вы, государи мои? – спросила обоих Устинья Самсоновна.
– Случалось, – подтвердил ей Ковров.
– И Спасские ворота знаете?
– Как не знать!
– Ну так вот, как идти-то в Кремль, по левой стороне, где ныне часовня-то поставлена, тут его и распинали. Я к тому это и говорю, – продолжала хлыстовка, – что значит дух-то! Чего-чего ни перенесешь, коли дух божий крепок в тебе, потому и завет у нас такой: аще победити и спастися хочешь, имай, первее всего, дух божий и веру в духа.
– Ну, и что же с ним потом-то было? – спросил Каллаш.
– Ой, много с ним всякого было! – махнула хлыстовка. – Когда испустил-то он дух, то от стражи было ему с креста снятие, а в пятницу похоронили его на лобном месте, в могиле с каменными сводами, а с субботы на воскресение он, наш батюшка, при свидетелях воскрес и явился ученикам своим в Похре. И тут снова был взят, и пытку чинили ему жестокую и вторительно роспяли на тыем самом месте у Спасских ворот. И содрали с него кожу вживе, но едина от учениц его покрыла батюшка простынею белою и простыня та дала ему новую кожу. Поэтому мужики наши хлыстовские, в воспоминание его, и носят белые рубахи, а на раденьях «знамена» мы имеем – полотенца, али-бо платы такие полотняные. И потом снова воскрес наш батюшка и начал проповедывать, а учеников ему, с этого второго воскресения, прибавилось видимо-невидимо. И когда в третий раз изыскали и обрекли на мучения – в те поры царица брюхата была и родами мучилась: никак не могла разродиться. И было ей тут пророчество, что тогда только разродится она благополучно сыном царевичем Петром, когда ослобонят Ивана Тимофеевича. Тут его и слобонили, и стал он явно жить в Москве на покое, проповедуя веру правую тридцать лет; а дом, где жил, доселе цел и нерушен стоит и промеж божьих людей «Новым Юрусалимом» нарицается.
В эту минуту рассказ ее был прерван топотом неровных, торопливых шагов, который послышался на крылечке, словно бы туда прытко вбежали два человека. Раздался нетерпеливый, тревожный стук в наружную дверь.
Ковров и Каллаш в недоумении вскочили с места, причем первый опустил свою руку в карман, где у него имелся наготове маленький карманный револьвер, который он постоянно брал с собою, отправляясь в загородную лабораторию.
– Господи Исусе!.. Кто там? – встала из-за пряжи хозяйка, встревоженная этим шумом в такую позднюю пору.
Старец Паисий взял свечу и пошел в сени.
– Кто там? – окликнул он.
– Мы… я… пустите, – отвечал перепутанный, задыхающийся голос Фомушки.
– Чего тебе?
– Христа ради, впустите скорее… Беда! – с отчаянием воскликнул он, стучась в дверь.
Старик отомкнул защелку – и в комнату влетели ошалелые гробокопатели. Лица их были в кровь исцарапаны, одежда перервана и перепачкана землею, а сами они до того дрожали и казались перепуганными, что Ковров с Каллашем поневоле отступили назад, изумленные этим неожиданным появлением.
Фомушка и Гречка, с трудом переводя дух, стояли посередине комнаты и все еще не могли прийти в себя.
– Ты как здесь? – подошел Каллаш к блаженному. – Что случилось? с кем ты? откуда?
– Ба… а… батюшка, страшно… – с усилием выговорил дрожащий Фомушка.
– Полиция здесь? Накрыли вас, или гнался за вами кто, что ли?
– По… покойник гнался… на кладбище… из гроба… – говорил блаженный, почти бессознательно давая свои ответы.
– Да они пьяны, – заметил Ковров, переухмыльнувшись с графом.
– Были бы пьяны – не были бы так перепуганы.
– А зачем носило вас на кладбище? – снова приступил последний к Фомушке.
– Фармазонские деньги… на ей зашиты… могилу раскопали… – без смыслу лепетал блаженный, страшливо озираясь во все стороны.
– Могилу раскопали?.. – озабоченно сдвинув брови, повторил вслед за ним Каллаш. – Э-э!.. Шутки-то выходят плохие!..
– Послушай, – отозвал он в сторону Коврова, – этот дурак мелет чепуху какую-то, но очевидно одно: оба страшно перепуганы и один обмолвился, что могилу раскопали. Это-то и есть причина паники.
– Ну, так что ж? – спросил Ковров.
– Очень скверно. Разрытую могилу завтра же могут найти, – принялся Каллаш развивать свою мысли, – поднимется следствие, розыски, обыски, «как да что», а до хлыстовской избы полиции не трудно будет добраться: ведь по соседству стоит. Понимаешь?
Ковров кивнул головой и озабоченно закрутил свой великолепный ус.
– Вы разрывали могилу? Зачем? Для чего это? – наступили оба на Фомушку.
Гречка меж тем успел уже прийти в себя, а с возвратом полного сознания ему тотчас же явилась в голову суеверная мысль, что это, должно быть, вражья сила подшутила над ними, и потому, желая предупредить Фомушку, чтобы тот не давал ответа, он толкнул его в локоть. Но это движение не скрылось от Коврова.
– Эге, да это, кажись, мой старый знакомый!.. – протянул он, пристально вглядываясь в физиономию Гречки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17