мебель для комнаты недорого распродажа
С хором занимался церковный регент Новиков. Вот уж в ком форма совершенно не совпадала с содержанием – огромного роста, с красным лицом и седым ежиком волос, он был воплощением гоголевского Держиморды. Но у него была душа истинного музыканта, и музыку он любил больше всего на свете.
Одним словом, не знаю, как науки, но музыки и искусства в коммерческом училище было много. Был даже и драматический кружок. Его вел преподаватель литературы Попов. Только, ради бога, не подумайте, что мы сами играли женские роли. Не те времена! На эти роли мы приглашали любительниц, а то и профессиональных актрис. Так что пребывание у Файга имело и свои достоинства.
Моя музыкальная ненасытность толкала меня и туда и сюда, я хотел везде поспеть: в симфоническом оркестре играл на скрипке, в щипковом на пикколо-балалайке, в хоре был солистом. И на ученических балах я принимал участие чуть ли не во всех номерах, ибо был участником всех кружков.
Ах, эти балы! Невозможно их забыть!
Мы приходили на них в своих парадных формах. Все гимназисты имели парадную форму, но форма нашего училища вызывала зависть даже у гвардейских офицеров. Судите сами: длинный, до колен, однобортный сюртук черного цвета с красной выпушкой и шитым золотом воротником, золотые обшлага и такие же пуговицы. Сюртук был подбит белой шелковой подкладкой, и мы для шика, сунув руку в карман, постоянно держали одну полу отвернутой. Когда в Одессу приезжал царь, нас, файгистов, ставили в первый ряд…
Перед началом бала по сторонам лестницы стояли старшеклассники. Внизу – распорядитель с бантом. Когда начинали приходить «дамы», то есть гимназистки (а каждая женская гимназия тоже имела свой форменный парадный цвет – синий, голубой, зеленый), к каждой подлетал кавалер и вел ее в зал. Провожая «даму» с бала, кавалер шел на полшага сзади.
На таких балах я был первым человеком. Еще бы – петь, играть, даже читать Гоголя и остаться незамеченным! Моим коронным номером было выступление в хоре. Хор запевал:
"Что же ты, соловушка,
Зерен не клюешь,
Вешаешь головушку,
Песни не поешь?" –
а я соло отвечал:
"На зеленой веточке
Весело я жил,
В золоченой клеточке
Буду век уныл", –
и особенность моего исполнения заключалась не столько даже в манере пения, сколько в слезах, которые градом катились из моих глаз: мне было мучительно жаль соловья. Слушатели поднимались со своих мест, подходили к самой эстраде, восторженно и удивленно смотрели на рыдающего «соловья».
Я даю вам честное слово, что у меня тогда и мысли не было, что когда-нибудь пение песен на эстраде будет моей профессией, но еще меньше я мог предполагать, что слезы будут всегда подступать к горлу.
"…Напрасно старушка ждет сына домой,
Ей скажут – она зарыдает…" –
сколько бы раз ни произносил я эти слова – ком в горле перехватывал дыхание Утесову, как когда-то маленькому Леде. Только теперь я научился владеть собой и усилием воли сдерживать слезы: то, что нравилось в маленьком мальчике, у взрослого может выглядеть сентиментально… И я сдерживаюсь, но всегда жалею о том времени, когда я мог свободно отдаваться чувству и не контролировать свои эмоции.
Помимо официальной «концертной деятельности» была у меня еще и самодеятельность. Некто по фамилии Шатковский, сын очень богатых родителей, был тем самым великовозрастным учеником у Файга, о котором я уже говорил. Учиться он не хотел – его тянуло совсем к другому. Он был необыкновенно красив – высокий блондин– с голубыми глазами, с точеным лицом и очаровательным голосом. На гимназисток, приходивших к нам на вечера, он производил неотразимое впечатление. Да что гимназистки! Даже мы, малыши, все были поголовно влюблены в него – столько было в нем обаяния. Шатковский же покровительствовал мне, чем я немало гордился. Ему нравилась моя страсть к музыке и мой звонкий голос.
И вот, обычно на больших переменах, он сажал меня к себе на плечо и широким шагом ходил вокруг огромного зала. Во время этого шествия мы с ним на два голоса распевали «Круцификс»:
«Кто слезы льет, к нему идите, он тоскует», –
пели мы, и по залу плыла величественная мелодия. В этой духовной музыке было столько силы, что даже мальчишки, так склонные к шалостям и дракам, замирали и с волнением слушали нас.
Я был в первом классе, а Шатковский в пятом. Мне казалось, что впереди у нас еще много таких же счастливых дней. Но вдруг Шатковский исчез – я это переживал, как трагедию, я просто с ума сходил, ибо не было для меня ничего прекраснее и желаннее на свете, чем музыка.
Через два года, когда я уже перешел в третий класс, Шатковский появился снова. Оказалось, что за эти два года он успел побыть опереточным артистом, имел успех на этом поприще, но вынужден был вернуться к Файгу, ибо отец грозил лишить его наследства, если он не закончит школу.
Помимо плеча Шатковского, была у меня еще одна эстрадная площадка – на углу Дегтярной и Спиридоновской. Здание еврейского училища окружал высокий и глухой железный забор. Его цементное основание образовывало небольшой выступ, вроде завалинки. Обычно вечером, когда над Одессой черное небо усыпалось звездами и в бледном свете газовых фонарей как-то призрачно скользили прохожие, я устраивался на этой завалинке. И тут же меня окружала мальчишеская «интеллигенция» Дегтярной улицы. Аккомпанируя себе на гитаре – в десять лет я уже бойко умел это делать, – я пел песни, одну за другой, и чаще всех «Раскинулось море широко». Эта песня только что появилась и сразу покорила мое сердце. Я пел ее громко, не стесняясь. Кстати говоря, тогда еще не было микрофонов и меня ничто не лимитировало. А если вы думаете, что на Дегтярной акустика была хуже, чем в филармонии-бирже, то вы очень ошибаетесь.
Слушатели были внимательны и сосредоточенны. Но иногда, в самом душевном месте, когда певец с особым самозабвением отдавался мелодии и чувству, открывалась калитка и из нее выходил убеленный сединами старец – это был знаменитый писатель Менделе-Мойхер-Сфорим. Он шел прямо ко мне. Сквозь толстые стекла очков я видел ироничные улыбающиеся глаза. Ласковым старческим голосом он говорил:
– Молодой человек, не могли бы вы найти другой концертный зал для выступлений? – Я умолкал, а величественный старец так же неторопливо удалялся.
Слушатели у меня были строгие, неплохо умели петь сами – при них фальшивить было нельзя. Меня слушали с удовольствием. Это я заключал по «гонорару» после концерта – «артиста» вели в персидский магазин: пахлава, пирожное и вода с различными сиропами. Выбирай, что хочешь! Я ел пахлаву и запивал ее зельтерской с сиропом «смесь» – запах свежего сена причудливо сочетался с ароматом лимонов. Ах как это было вкусно! Они угощали меня, ибо умели ценить песню. И вся эта церемония превращалась в празднование общей радости.
Умоляю, верните мне и мое детство, и пахлаву, и зельтерскую с сиропом «смесь»! А если это вам дорого, то пусть будет сироп ванильный – он дешевле. Детство! Может быть, оно потому так и прекрасно, что уходит навсегда…
Был у меня и четвертый концертный зал: чудаковатый одесский парикмахер Перчикович отдохновение от своей прозаической профессии находил в созданном им духовом оркестре, куда он набрал ребят с соседних улиц. Без меня, конечно, не обошлось. Надудевшись у Перчиковича, я перешел в струнный оркестр Ярчука-Кучеренко, выступавший в иллюзионе. Иллюзион любит рекламу – и фотография оркестра красовалась в витрине: каждый одессит мог видеть восьмерых его участников, но главное – в верхнем правом углу четырнадцатилетнего гитариста.
И был у меня еще один, уже совершенно необычный, но самый романтичный «концертный зал», гул которого сопровождал всю мою дальнейшую жизнь в песне, – берег моря. А слушатели в этом «зале» – рыбаки. Я бы сказал, что никто так не любил песню, как они. Они ее не просто слушали – переживали. Песня была для них рассказом о человеческих страстях и судьбах и заменяла чтение – ведь большинство из них были неграмотны.
«Когда я на почте служил ямщиком» –
эта история потрясала их не меньше, чем нас потрясает трагедия Анны Карениной или Мити Карамазова.
Берег и море – для одесских подростков родной дом. Купаясь и загорая, я и познакомился с рыбаками. Я им пел, а они брали меня с собой в море. Позже, когда я стал актером и приходил после спектакля окунуться в ночное море, я снова встречался с ними и, как раньше, пел. Среди рыбаков были еще те, что знали меня пацаном. И теперь, видя такое превращение, относились ко мне, как к первому человеку в Одессе, и считали меня гением. О, щедрое сердце простого человека, как ты иногда его обманываешь!
Однако я все забегаю вперед – уж очень хочется скорее начать рассказывать о том, как осуществлялось то, что называют призванием!
Итак, меня выгнали из школы. В семье нашей все были люди как люди, один я – «хулиган». Родители, а особенно старший брат и сестры пробирали меня, считали погибшим, говорили, что не только врачом, юристом или адвокатом мне не быть, но даже на те должности, что держат в еврейских семьях на худой конец – зубной врач и провизор, – мне нечего рассчитывать.
– Он будет на большой дороге, – пророчил мне старший брат.
А вы знаете, кажется, он не ошибся! И на «большую дорогу» меня вывела музыка. Она во мне все побеждала, сводила меня с ума. Едва услышав ее, я мчался как боевой конь на сигнал трубы. С самых малых лет я понимал и чувствовал музыку во всех проявлениях – ритмическом, мелодическом, гармоническом. Красивая гармония могла довести меня до восторга, до слез.
Теперь, прожив большую жизнь и набравшись опыта, думаю, что не очень точно выбрал себе дорогу – я бы должен был отдать мою жизнь симфонической музыке, стать дирижером симфонического оркестра. Если театр в моей жизни – только подступы к главному, если эстрада – верное, но не совсем точное приложение сил, то симфоническая музыка – моя хрустальная мечта. И в моем лексиконе вряд ли найдутся слова, которые бы с Равной силой выразили то потрясение, какое я испытываю, слушая симфоническую музыку. Разве что такой аргумент – не знаю, покажется ли он вам убедительным: когда я умру, а это обязательно должно случиться, и когда врачи уже решительно констатируют смерть – погодите им верить. Приведите к моему гробу оркестр, и пусть он что-нибудь сыграет – Баха, Вагнера или Бетховена. Если я при первых же звуках не вскочу – значит, я действительно умер.
Впрочем, что же удивляться, что я люблю музыку, ведь я родился не где-нибудь, я родился в Одессе. И на то, что она – лучший город в мире, ваших возражений не слышал. Но если вы думаете, что я там был единственным певцом, то вы ошибаетесь.
Многим в Одессе хочется стать знаменитыми. Для этого идут в сад Общества трезвости. Нигде нет такого количества пьяных, как здесь. Кроме того, в саду есть летний драматический театр. Но посещаемость слабая.
Открытая эстрадная площадка – вот притягательная сила. Заведует этой площадкой господин Борисов. Это высокого роста человек с быстро бегающими глазами. Говорит он на "о" и отчаянно картавит. Он не только администратор. Он сам артист. И не только он, а и вся его семья выступает на эстраде.
– Зачем мне программа? Я сам программа.
– Один?
– Зачем один? Я – куплеты. Я и жена – дуэт. Дочка Софочка – чечетка. И младшенькая Манечка – вундеркинд цыганских романсов. – Господин Борисов любил выражать свои мысли в родительном падеже.
Однако этот разговор только для того, чтобы сбить цену артисту, которого он нанимает.
Чтобы получить дебют у Борисова – ничего не надо. Не надо быть артистом. Можно выступать первый раз в жизни. Нужно прийти и сказать:
– Господин Борисов, я хочу сегодня выступить в программе.
– Пожалуйста. Дирекцион (ноты) у тебя есть?
– Есть.
– Миша! А ну, порепетируй с этим пацаном. Вечером он пойдет четвертым номером.
И вечером парень выходит на сцену и в меру своих сил старается доставить удовольствие аудитории пьяных и полупьяных посетителей сада Общества трезвости.
Если то, что он делает, нравится, его вызывают на бис. Стоит дикий крик:
– Да-а-а-вай!
Если не нравится – не менее дикий:
– В бу-у-у-удку!
Был случай, когда на сцену вышел хорошо одетый, с напомаженной головой и усиками кольчиком молодой человек. После первого куплета раздался общий крик:
– В бу-у-у-удку!
Молодой человек поднял руку. Крик прекратился, и он презрительно бросил в публику:
– Жлобы, что вы кричите? Мне это надо – петь куплеты? У меня своя мастерская. Жлобы. Ну так я не артист.
Зал молча и с уважением проводил столь самокритичного человека и несостоявшегося гения.
Нет, совсем не случайно Одесса родина не только знаменитых писателей, музыкантов, но и знаменитых эстрадников, актеров и певцов. Одесситы знают это и этим гордятся. Чтобы понять, что такое настоящий патриотизм, поговорите на эту тему с одесситом.
Житель любого города, желая подчеркнуть его красоту, скажет: «Наша Рига – маленький Париж» или «Наша Варшава – маленький Париж», «Наш Бухарест – маленький Париж». – Я не знаю почему, но все города сравнивают с Парижем.
Но если вы одесситу скажете: «Одесса – это маленький Париж» – он смерит вас взглядом с головы до ног и скажет:
– Одесса – маленький Париж? Париж должен у Одессы ботинки чистить. Одесса – это О-дес-са, и за весь Париж я не отдам даже один наш Городской театр.
Я не знаю, может ли состояться этот обмен, но театр действительно великолепный. Вы можете смотреть на него снаружи – и это уже удовольствие. Что же касается «внутри», то здесь столько прекрасного, что словами не выразить. Опера! И какая! Итальянская!
Одесситы воспитаны на итальянской опере. Они знают многие оперы наизусть. В театре люди сидят с клавирами и даже с партитурами. Они следят за всем – за оркестром и за певцами. Их не обманешь. Они трепетно ждут тенорового «до», баритонального «соль». Они настоящие ценители музыки. «Если певец прошел в Одессе, – гордо заявляют одесситы, – он может ехать куда угодно».
1 2 3 4 5 6 7 8