https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Germany/
– Прими, дружко, на доброе здоровие.
Она протянула стакан с мутным, не выстоявшимся квасом. Петро разгладил усы, выпил, крякнул под общий сдержанный смех.
– Ну, свашенька, и угостила!.. Погоди, ягодка моя ежевишная, я тебя не так угощу, еще наплачешься!..
– Извиняйте, пожалуйста, – кланялась свашка, даря Петра отточенной, с лукавцем, улыбкой.
Пока дружко со свашкой состязались в острословии, жениховой родне, согласно уговору, поднесли по три рюмки водки.
Наталью, уже одетую в подвенечное платье и фату, стерегли за столом.
Маришка в вытянутой руке держала скалку, Грипка задорно трясла посевкой.
Запотевший, хмельной от водки Петро с поклоном поднес им в рюмке по полтиннику. Сваха мигнула Маришке, та – по столу скалкой:
– Мало! Не продадим невесту!..
Еще раз поднес Петро позванивающую в рюмке щепоть серебряной мелочи.
– Не отдадим! – лютовали сестры, толкая локтями потупившуюся Наталью.
– Чего уж там! И так плочено-переплочено.
– Уступайте, девки, – приказал Мирон Григорьевич и, улыбаясь, протиснулся к столу. Рыжие волосы его, приглаженные топленым коровьим маслом, пахли потом и навозной прелью.
Сидевшие за столом родственники и близкие невесты встали, очищая место.
Петро сунул Григорию в рук конец платка, вспрыгнул на лавку, повел его по-за столом к невесте, сидевшей под образами. Другой конец взяла Наталья потной от смущенья рукой.
За столом чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки о волосы. Аникей грыз куриную кобаргу, по голому подбородку стекал на воротник желтый жир.
Григорий с внутренним сожалением поглядывал на свою и Натальину ложки, связанные платочком, на дымившуюся в обливной чашке лапшу. Ему хотелось есть, неприятно и глухо бурчало в животе.
Дарья угощалась, сидя рядом с дядей Ильей. Тот, общипывая ядреными клыками баранье ребро, наверное, шептал Дарье непристойности, потому что та, суживая глаза, подрагивая бровями, краснела и посмеивалась.
Ели основательно и долго. Запах смолистого мужского пота мешался с едким и пряным бабьим. От слежавшихся в сундуках юбок, сюртуков и шалек пахло нафталином и еще чем-то сладко-тяжелым – так пахнут старушечьи затасканные канунницы.
Григорий искоса поглядывал на Наталью. И тут в первый раз заметил, что верхняя губа у нее пухловата, свисает над нижней козырьком. Заметил еще, что на правой щеке, пониже скулы, лепится коричневая родинка, а на родинке два золотистых волоска, и от этого почему-то стало муторно. Вспомнил Аксиньину точеную шею с курчавыми пушистыми завитками волос, и явилось такое ощущение, будто насыпали ему за ворот рубахи на потную спину колючей сенной трухи. Поежился, с задавленной тоской оглядел чавкающих, хлюпающих, жрущих людей.
Когда выходили из-за стола, кто-то, дыша взваром и сытой окисью пшеничного хлеба, нагнулся над ним, всыпал за голенище сапога горсть пшена: для того, чтобы не сделалось чего с женихом с дурного глаза. Всю обратную дорогу пшено терло ногу, тугой ворот рубахи душил горло, и Григорий – удрученный свадебными обрядами – в холодной отчаянной злобе шептал про себя ругательства.
XXII
Отдохнувшие у Коршуновых лошади шли, добираясь до мелеховского база, из последних сил. На ременных шлеях, стекая, клубилась пена.
Подвыпившие кучера гнали безжалостно.
Поезжанье встретили старики. Пантелей Прокофьевич, блистая чернью выложенной сединным серебром бороды, держал икону. Ильинична стояла рядом; каменно застыли ее тонкие губы.
Григорий с Натальей подошли под благословенье, засыпанные винным хмелем и зернами пшеницы. Благословляя, уронил Пантелей Прокофьевич слезу и засуетился, нахмурился, жалея, что люди были свидетелями такой его слабости.
Нареченные вошли в дом. Красная от водки, езды и солнцепека Дарья выскочила на крыльцо, обрушилась на бежавшую из стряпки Дуняшку:
– Где Петро?..
– Не видала.
– К попу надо бечь, а он, проклятый, запропал.
Петро, через меру хлебнувший водки, лежал на арбе, снятой с передка, и стонал. Дарья вцепилась в него коршуном.
– Нажра-а-ался, идолюка! К попу надо бечь!.. Вставай!
– Пошла ты! Не признаю! Ты что за начальство? – резонно заметил тот, шаря по земле руками, сгребая в кучу куриный помет и объедья соломы.
Дарья, плача, просунула два пальца, придавила болтавший несуразное язык, помогла облегчиться. Ошалелому от неожиданности, вылила Петру на голову цебарку колодезной воды, досуха вытерла подвернувшейся под руку попоной, проводила к попу.
Через час Григорий стоял в церкви рядом с похорошевшей в сиянии свечей Натальей, давил в руке восковой стержень свечки, скользя по густой стене шепчущегося народа невидящими глазами, повторял в уме одно назойливое слово: «Отгулялся… отгулялся». Сзади покашливал опухший Петро, где-то в толпе мельтешились Дуняшкины глаза, чьи-то как будто знакомые и незнакомые лица; доносились разнобоистый хор голосов и тягучие возгласы дьякона.
Безразличие оковало Григория. Он ходил вокруг налоя, наступая гундосому отцу Виссариону на задники стоптанных сапог, останавливался, когда Петро неприметно дергал его за полу сюртука; глядел на струйчатые косички огней и боролся с сонной, овладевшей им одурью.
– Поменяйтесь кольцами, – сказал отец Виссарион, тепловато глянув Григорию в глаза.
Поменялись. «Скоро кончится?» – спросил Григорий глазами, поймав сбоку Петров взгляд. И Петро шевельнул углами губ, гася улыбку: «Скоро». Потом Григорий три раза целовал влажные безвкусные губы жены, в церкви угарно завоняло чадом потушенных свечей, к выходу загоцали выпиравшие в притвор люди.
Держа в своей руке шершавую крупную руку Натальи, Григорий вышел на паперть. Кто-то нахлобучил ему на голову фуражку. Пахнуло полынным теплым ветерком с юга. Из степи тянуло прохладой. Где-то за Доном сине вилась молния, находил дождь, а за белой оградой, сливаясь с гулом голосов, зазывно и нежно позванивали бубенцы на переступавших с ноги на ногу лошадях.
XXIII
Коршуновы приехали уже после того, как жениха с невестой увезли в церковь. Пантелей Прокофьевич до этого выходил за ворота, взглядывался вдоль улицы, но серая дорога, промереженная зарослями игольчатой колючки, была наголо вылизана безлюдьем. Он переводил взгляд за Дон. Там приметно желтел лес, вызревший махорчатый камыш устало гнулся над задонским озерцом, над осокой.
Предосенняя, тоскливая, синяя дрема, сливаясь с сумерками, обволакивала хутор, Дон, меловые отроги, задонские, в лиловой дымке тающие леса, степь.
За поворотом на шляху у перекрестка тонко вырисовывалась остроугольная верхушка часовни.
До слуха Пантелея Прокофьевича доплыл чуть слышный строчащий перестук колес и собачий брех. С площади на улицу вырвались две брички. На передней, покачиваясь в люльке, сидели рядом Мирон Григорьевич с Лукиничной, против них – дед Гришака в свежем мундире с Георгиями и медалями. Правил Митька, небрежно сидя на козлах, не показывая озверевшим от скачки сытым вороным лошадям подоткнутого под сиденье кнута. На второй Михей, падая назад, передергивая вожжами, силился перевести скакавших лошадей на рысь. Остренькое безбровое лицо Михея крылось фиолетовым румянцем, из-под треснувшего пополам козырька обильно сыпался пот.
Пантелей Прокофьевич распахнул ворота, и брички одна за другой въехали на баз.
С крыльца гусыней поплыла Ильинична, обметая подолом ошлепки навозной грязи, занесенной на порожки.
– Милости просим, дорогие сваточки! Сделайте честь нашему бедному куреню! – И она гнула дородный стан.
Пантелей Прокофьевич, кособоча голову, широко разводил руками:
– Покорнейше просим, сваточки! Проходите. – Он крикнул, чтоб отпрягли лошадей, и пошел к свату.
Мирон Григорьевич тер ладонью шаровары, счищая пыль. Поздоровавшись, пошли к крыльцу. Дед Гришака, растрясенный небывалой ездой, приотстал.
– Проходите, сваточек, проходите! – упрашивала Ильинична.
– Ничего, благодарствуем… пройдем.
– Заждались вас, проходите. Зараз веник дам, свату мундир почистить.
Пыль ноне, ажник дыхнуть нечем.
– Так точно, сушь… Оттого и пыль. Не беспокойтесь, сваха, я вот толечко… – Дед Гришака, кланяясь недогадливой свахе, задом подвигался к сараю и скрылся за крашеным боком веялки.
– Привязалась к старику, дуреха! – накинулся Пантелей Прокофьевич, встречая Ильиничну у крыльца. – Он по своей стариковской надобности, а она… тьфу, господи, да и глупая!..
– Я-то почем знала? – смутилась Ильинична.
– Должна разуметь. Ну, нечего там. Иди проводи сваху.
За накрытыми столами нетрезвый гуд подвыпивших гостей. Сватов усадили в горнице за стол. Вскоре приехали из церкви молодые. Пантелей Прокофьевич, наливая из четверти, прослезился.
– Ну, сваточки, за наших детей. Чтоб оно все по-хорошему, как мы сходились… и чтоб они в счастье и здравии свою жизнь проживали…
Деду Гришаке налили пузатую рюмку и вылили половину в рот, залохматевший прозеленью бороды, половину за стоячий воротник мундира.
Пили, чокаясь. Просто пили. Гомон ярмарочный. Сидевший на самом краю стола дальний родственник Коршуновых, старый атаманец Никифор Коловейдин, поднимая раскляченную руку, ревел:
– Горька!
– Го-оръ-ко-а!.. – подхватывали за столом.
– Ох, горька!.. – отзывалась битком набитая кухня.
Хмурясь, Григорий целовал пресные губы жены, водил по сторонам затравленным взглядом.
Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачно жующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба – одним словом.
Никифор Коловейдин щерил щербатую пасть, поднимал руку.
– Горька!..
На рукаве его голубого атаманского мундира морщились три золотые загогулины – нашивки за сверхсрочную службу.
– Го-орь-ка!
Григорий с ненавистью вглядывался в щербатый рот Коловейдина. У того в порожнюю меж зубами скважину при слове «горько» трубочкой вылезал слизистый багровый язык.
– Целуйтесь, тетери-ятери… – шипел Петро, шевеля косичками намокших в водке усов.
В кухне Дарья, подпившая и румяная, завела песню. Подхватили.
Перекинули в горницу:
Вот и речка, вот и мост,
Через речку перевоз…
Плелись голоса, и, обгоняя других, сотрясая стекла окон, грохотал Христоня:
А кто ба нам поднес,
Мы ба вы-пи-и-ли.
А в спальне сплошной бабий визг:
Потерял, растерял
Я свой голосочек…
И в помощь – чей-то старческий, дребезжащий, как обруч на бочке, мужской голосок:
Потерял, ух, растерял, ух,
Я свой голосочек.
Ой, по чужим садам летучи,
Горькую ягоду-калину клюючи.
– Гуляем, люди добрые!..
– Баранинки опробуй.
– Прими лапу-то… муж, вон он, глядит.
– Горь-ка-а-а!..
– Дружко развязный, ишь со свахой как обходится.
– Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай… Я, может, стерлядь им…
И буду исть – она жир-на-я.
– Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем.
– Так по зебрам и пошел огонь…
– Семен Гордеевич!
– А?
– Семен Гордеевич!
– Да пошел ты!
В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять-семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями.
Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами.
– Круг дайте! Круг!
– Потеснитесь, гостечки! – упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы.
Григорий, оживившись, мигнул Наталье.
– Петро зараз казачка урежет, гляди.
– С кем это он?
– Не видишь? С матерью твоей.
Лукинична уперла руки в боки, в левой – утирка.
– Ходи, ну, а то я!..
Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, – выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски.
Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб.
Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей.
Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, – как и все, что он делал.
Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга.
Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнуть по-настоящему.
Всем кричали:
– Не подгадь!
– Режь мельче! Ух ты!..
– Ноги легкие, а зад мешается.
– Сыпь, сыпь!
– Наш край побивает.
– Дай взвару, а то я.
– Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой!
Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо:
– Какого года присяги?
Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой:
– Тридцать девятого, сынок.
– Какого? Ась? – Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха.
– Тридцать девятого, сказано тебе.
– Чей же будете? Из каких?
– Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора… с хутора Красный Яр.
– Родствие Мелеховым?
– Как?
– Родствие, говорю?
– Ага, дедом довожусь.
– Полка-то Баклановского?
Старик потухшими глазами глядел на деда Гришаку, катая по голым деснам непрожеванный кусок, кивал головой.
– Значится, в кавказской кампании пребывали?
– С самим покойничком Баклановым, царство небесное, служил, Кавказ покоряли… В наш полк шел казак редкостный… Брали гвардейского росту, одначе сутулых… – какие длиннорукие и в плечах тоже – нонешний казак поперек уляжется… Вот, сынок, какие народы были… Их превосходительство, покойник генерал, В ауле Челенджийском в одночась изволили меня плетью…
– А я в турецкой кампании побывал… Ась?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15