установка шторки на ванну
Он не терпел беспорядка. Все у него лежало на своих местах. Нигде ни пылинки.
Пространство стен, свободное от полок, занимали фотографии. Выпуски с шестьдесят пятого по две тысячи второй. Его ученики.
Самые старые снимки были украшены колосьями, профилями Ленина, Маркса, Энгельса, силуэтами кремлёвских башен и фабричных труб. Непременно присутствовали серп и молот, герб СССР. К семидесятым стал иногда мелькать водянистый бровастый Брежнев. Чем ближе к девяностым, тем жиже становилась советская символика. Коммунистическая бородатая тройка уступила место Пушкину, Толстому, Горькому, Маяковскому. На двух последних фотографиях Горького сменил Достоевский, Маяковского — Пастернак.
Классное руководство Борис Александрович брал каждые три года, вёл классы с восьмого по десятый. За тридцать семь лет у него было двенадцать выпусков. Почти четыре тысячи учеников. Он помнил всех поимённо.
Кроме школьных, были ещё семейные фотографии. Несколько поколений Родецких. Молодая бабушка Мария в форме сестры милосердия (Артистическая фотография И.И. Розенблата, Екатеринбург, 1912). Молодой дед Станислав Родецкий в офицерской форме. Поручик царской армии, поляк, из мелких дворян. Тот же год, тот же город. Клеймо той же Артистической фотографии. Они познакомились, когда пришли забирать снимки.
Пухлый испуганный младенец в кружевной сорочке на фоне кудрявого грота, намалёванного на фанерной декорации. Фотография Фр. Де Мезера, Москва, 1917. Годовалый Саша Родецкий. Отец Бориса Александровича.
На всех прочих снимках уже не было вензелей фотографов, не было никаких кружев и гротов. Дед Станислав в красноармейской форме, бабушка Мария в потёртой кожанке, стриженая, суровая. Папа-школьник под портретом Сталина, в пионерском галстуке.
В 1912 году дед-католик принял православие, чтобы обвенчаться с Марией Кузиной, которая происходила из строгой купеческой семьи. В 1919-м дед-офицер перешёл из Белой армии в Красную, чтобы избежать расстрела.
Борис Александрович помнил деда-инвалида, беззубого, страшно худого старика в телогрейке. Он появился в доме в пятьдесят четвёртом, когда Боре было одиннадцать лет. Ребёнку объяснили, что дедушка вернулся из Сибири, из долгой командировки. Строил секретный военный завод. Но Боря знал, что никакая это не командировка. Дед был в лагере, куда его посадил Сталин. Теперь Сталин умер, и Хрущёв деда выпустил.
Дед Стас курил вонючие папиросы и тяжело кашлял ночами. У него была болезнь Паркинсона, тряслась голова, и казалось, он постоянно слушает кого-то незримого, быстро мелко кивает в ответ.
Фотографии мамы, Надежды Ильиничны, и жены, Надежды Николаевны, были помещены вместе, в одной рамке. У обеих светлые волосы, гладко зачёсанные назад и убранные в тяжёлый пучок на затылке. Прямые тёмные брови, мягкие лёгкие черты лица. У мамы глаза карие, с золотом, у жены — серые, в голубизну. На чёрно-белых фотографиях не видна разница в цвете. И разница во времени не видна. Маме тридцать пять, жене столько же. Они похожи, как родные сестры.
Рядом, тоже в одной рамке, портрет отца, Александра Станиславовича, и сына, Станислава Борисовича, тоже в одном возрасте: тридцать семь лет. Но никакого сходства. Отец лысый, с широким крупным носом, в круглых очках. У сына светлая шевелюра, правильное удлинённое лицо, тонкий благородный нос.
Из четверых самых близких людей сейчас был жив только сын. В последний раз Борис Александрович виделся с ним три года назад, когда умерла Надежда Николаевна. Стас, врач-офтальмолог, приехал из Америки, но на похороны матери не успел. Прожил с отцом неделю и улетел в свой Бостон. Там у него была отличная высокооплачиваемая работа в клинике, жена-американка Джой и две дочери, пятилетняя Соня и трёхлетняя Надя. Борис Александрович внучек никогда не видел. Большая цветная фотография двух светловолосых девочек занимала самое почётное место — на письменном столе.
Стас звал отца к себе в Бостон, но Борис Александрович медлил, хотел довести до выпуска очередной класс.
Школа, в которой он проработал всю жизнь, считалась одной из самых престижных московских спецшкол. Менялась власть, переписывались учебники, приходили и уходили директора. Борис Александрович неизменно вёл литературу и русский язык в старших классах.
Литература была для него интересней и надёжней реальной жизни. Он, зажмурившись, нырял в тексты русских классиков, и в этой тёплой стихии чувствовал себя как рыба в воде. Но стоило вынырнуть, он задыхался, не только в переносном, но и в прямом смысле. У него начинались приступы астмы. Прочитанные про себя, как молитва, несколько строк из «Евгения Онегина» или «Медного всадника» помогали лучше любых лекарств. Когда случались неприятности, мелкие и крупные, ему даже не надо было раскрывать книгу. Он знал наизусть огромное количество стихов, мог думать кусками из «Мёртвых душ» или «Анны Карениной».
Проблемы в школе, сложные ученики, интриги учительского коллектива, смерть родителей, отъезд сына в Америку, денежные реформы и кризисы, маленькая зарплата — все это скользило по поверхности и не проникало внутрь. Злая рутина реальности таяла, стоило произнести про себя: «Мой дядя самых честных правил» — и пуститься дальше в странствие по первой главе, а потом отправиться в гости к сумасшедшему Плюшкину и поразмышлять о том, как странно переплетены два великих сюжета. Путешествовать по России должен был Онегин, но вместо него отправился пройдоха Чичиков. Идею «Мёртвых душ» подарил Гоголю Пушкин. У Онегина были не те глаза? Или роман должен был закончиться отповедью Татьяны? Действительно, более гениального финала придумать невозможно. Всё, что за ним, — лишнее. А как интересно сравнивать Татьяну Ларину с Анной Карениной! Два бессмертных женских характера, альтер эго двух великих авторов. Убивая Анну, Толстой убивал в себе плотскую страсть, удалял её, как опухоль. Рельсы и паровозные колеса вроде хирургических инструментов.
Кажется, именно на этом месте очередного внутреннего монолога его однажды прихлопнула, как муху, чугунная ладонь реальности.
— Боря, у меня рак, — сказала Надя.
Он тут же вспомнил шутку поэта Светлова: «Рак у меня уже есть. А где же пиво?» — и странно, дико усмехнулся.
— Два варианта, — спокойно продолжала Надежда Николаевна, не заметив его усмешки, — послушай меня внимательно и помоги принять решение. Вариант первый, традиционный. Операция, химия, лечение по полной программе. Это даст мне в лучшем случае полтора-два года жизни. Вариант второй — оставить все как есть. Тогда я умру через пять-шесть месяцев. Но умру легко. Боли отлично снимаются наркотиками.
«Не исключено, что если бы Татьяна поддалась страсти и изменила бы своему генералу с Онегиным, которого любила, пожалуй, ещё сильней, чем Анна Вронского, она бы в итоге погибла. Стало быть, порядочность, чистота для Пушкина — это так же естественно, как инстинкт самосохранения. Или дело совсем в другом? Пушкин свою Татьяну уважал, берег, а Толстой испытывал к Анне смешанные чувства, одновременно страсть и ненависть, что, пожалуй, одно и то же…»
— Боря, ты меня слышишь?
— Да, Наденька.
«Убийца русской императорской семьи Юровский в молодости был ярым толстовцем, сохранилось три его письма, адресованных Льву Николаевичу. Будущий убийца делился своей проблемой. Он любил замужнюю женщину. На два его письма Толстой ответил. В этом есть нечто таинственное и жуткое. Толстой — редкий пример русского гения, дожившего до старости и уставшего от собственной гениальности. Гигантскому, космическому дару к концу жизни он предпочёл плоское рациональное поучительтво. Ему хотелось упроститься, спуститься с небес на землю. Небеса показались слишком холодными. Старики часто зябнут. Земля влекла рыхлостью, мягкостью, он даже принялся ходить босиком, до того влекла земля. Но потом ему это стало скучно, и он умер, взбудоражив Россию и весь мир».
— Боря, как мне быть? Лечиться или нет? Понимаешь, лечение очень мучительно, и стоит ли ради лишних нескольких месяцев жизни…
«Анна чувствовала, как у неё блестят глаза в темноте, и ещё, эти тёмные завитки на шее. А сцена, когда она приходит к ребёнку? У Серёжи жирные ножки. И сама Анна жирная, вся колышется. Вечная война духа и плоти, долга и страсти. Анна — это война Толстого с самим собой. Война, от которой он так устал к старости. Татьяна — это…»
Он не сумел сформулировать, что же такое Татьяна. Он вдруг физически ощутил, как распадается в его душе великая гармония, как слой за слоем улетучиваются волшебные тексты, стихи и проза. Нет ничего, кроме жуткой, наглой опухоли в животе его жены.
— Надо ещё раз проконсультироваться с врачами, — сказал Борис Александрович, — ведь случаются ошибки. Как это — ничего не было, и вдруг рак. Невозможно.
Он говорил ещё что-то, но слова не имели смысла. У него начался приступ астмы, по привычке он попытался прочитать про себя какое-нибудь стихотворение, но не сумел вспомнить ни единой строчки. Пришлось воспользоваться баллончиком с лекарством.
Вместе с женой они приняли решение всё-таки лечиться, и следующий год прошёл в мучительной бесполезной борьбе. Химия, от которой тошнит, лезут волосы, любая царапина заживает месяцами, пухнет и гноится. Операция, после которой из живота вывели трубку. Борис Александрович до последнего момента не верил, что его Наденька умирает, и когда это случилось, он как будто умер вместе с ней.
Через десять дней после похорон, проводив сына в аэропорт, вернувшись в пустой дом, он взял с полки томик Чехова, раскрыл и тут же отложил. Ни Толстой, ни Бунин, ни даже Пушкин больше не спасали его. Одиночество обрушилось на старого учителя всей своей ледяной мощью.
Он продолжал работать, ходил каждый день в школу, проверял сочинения, давал дополнительные уроки. Однажды наткнулся на два совершенно одинаковые сочинения по «Войне и миру», написанные вполне бойко и грамотно двумя очень слабыми учениками.
— Они просто скачали из Интернета, — объяснил ему кто-то из молодых учителей.
Сын в последний свой приезд купил ему стационарный компьютер, чтобы общаться по электронной почте. Борис Александрович вёл переписку с сыном, но в паутину никогда не влезал. А тут решил попробовать. Новая забава понравилась ему. Через Сеть можно было получать огромное количество информации, не выходя из кабинета, не заваливая дом газетами и журналами, не включая телевизор.
Вечерами он стал бродить по энциклопедиям, по самым знаменитым музеям мира, по городам, в которых не суждено побывать. Ему нравилось отыскивать статейки на литературные темы, проглядывать рейтинги книжных новинок. Иногда он залезал в чаты, читал диалоги разных пользователей, но сам никогда в них не участвовал.
В своих путешествиях он часто натыкался на грязь. В Сети жило огромное количество психов. Вампиры, ведьмы, чёрные и белые маги, сатанисты, фашисты, извращенцы всех видов и мастей. Но особенно много было порнографии. Борис Александрович обходил это, как грязные лужи, быстро и осторожно, стараясь не вляпаться.
И всё-таки однажды вляпался.
Это был вполне благопристойный чат, где велись умные диалоги о литературе. Один из участников дискуссии доказывал, что некто Марк Молох — гений, новый Набоков. Борису Александровичу стало интересно. Он вышел из чата, набрал «Марк Молох» и нажал «поиск».
«Новый Набоков» оказался всего лишь очередным порнографом. Бегло, брезгливо пробежав тексты, Борис Александрович всё-таки успел заметить, что Марк Молох довольно бойко пишет, с некоторым даже литературным блеском. То есть это не просто озабоченный болван, который тешит собственное больное воображение блеклыми картинками разнообразных соитий. Это автор с претензией, автор грамотный, образованный, умелый. Ну что ж, тем хуже, тем гаже.
Старый учитель готов был уже покинуть мерзкий сайт, но завис. Нажал куда-то не туда. На дисплее появилась подвижная картинка. Кадр из порнофильма. Все бы ничего, но актёрами были дети. Две девочки и два мальчика, от десяти до четырнадцати лет. Худые голые тела переплетались в такой кошмарной композиции, что у Бориса Александровича пересохло во рту.
«Как же это?! Разве такое возможно? Должна существовать какая-то цензура! Ведь это уголовщина! И так открыто, нагло! Господи, что происходит? Почему? За что?»
Следовало убрать страшную картинку с дисплея. Убрать и забыть. Начинался тяжёлый приступ астмы. Он захлёбывался кашлем. Руки тряслись, он не мог справиться с мышью. Оставил все, как есть, бросился в ванную за баллончиком. Снял приступ, вернулся к компьютеру. Картинка на дисплее сменилась. Теперь детей показывали по отдельности. Голых. В разных позах. Убрать и забыть. Иначе можно сойти с ума. Выключить компьютер и больше никогда не влезать в паутину.
Он прикоснулся к мыши и громко, хрипло вскрикнул. Только что на дисплее извивался мальчик, теперь появилась девочка. Борис Александрович узнал свою ученицу, восьмиклассницу Женю Качалову.
Глава третья
Ольга Юрьевна Филиппова никак не могла проснуться. Звенел будильник, она ставила его на паузу, накрывалась одеялом с головой. Через пять минут он опять звенел. Ей хотелось плакать. Она села на кровати и тут же увидела себя в зеркале. Старое трюмо в спальне было самым добрым из всех зеркал в доме, но на этот раз оно не собиралась льстить.
«Чего же ты хочешь? — холодно спрашивало зеркало. — Сорок один год. То есть пятый десяток. Хронический недосып. Застарелые следы усталости, неизжитые детские фобии, комплексы. Седина лезет у висков. Не нравится — закрашивай. А лень закрашивать — смирись. Меньше кури, меньше нервничай, больше времени проводи на свежем воздухе, не работай по выходным, не грызи себя за то, в чём не виновата, и за то, в чём виновата, тоже не грызи, никому от твоего самоедства легче не станет».
Оля пошевелила бровями, показала себе язык. Если долго смотреть в зеркало, оттуда выскочит черт. Так говорит мамочка. Или так говорит Заратустра? А может, это вообще цитатник Мао?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Пространство стен, свободное от полок, занимали фотографии. Выпуски с шестьдесят пятого по две тысячи второй. Его ученики.
Самые старые снимки были украшены колосьями, профилями Ленина, Маркса, Энгельса, силуэтами кремлёвских башен и фабричных труб. Непременно присутствовали серп и молот, герб СССР. К семидесятым стал иногда мелькать водянистый бровастый Брежнев. Чем ближе к девяностым, тем жиже становилась советская символика. Коммунистическая бородатая тройка уступила место Пушкину, Толстому, Горькому, Маяковскому. На двух последних фотографиях Горького сменил Достоевский, Маяковского — Пастернак.
Классное руководство Борис Александрович брал каждые три года, вёл классы с восьмого по десятый. За тридцать семь лет у него было двенадцать выпусков. Почти четыре тысячи учеников. Он помнил всех поимённо.
Кроме школьных, были ещё семейные фотографии. Несколько поколений Родецких. Молодая бабушка Мария в форме сестры милосердия (Артистическая фотография И.И. Розенблата, Екатеринбург, 1912). Молодой дед Станислав Родецкий в офицерской форме. Поручик царской армии, поляк, из мелких дворян. Тот же год, тот же город. Клеймо той же Артистической фотографии. Они познакомились, когда пришли забирать снимки.
Пухлый испуганный младенец в кружевной сорочке на фоне кудрявого грота, намалёванного на фанерной декорации. Фотография Фр. Де Мезера, Москва, 1917. Годовалый Саша Родецкий. Отец Бориса Александровича.
На всех прочих снимках уже не было вензелей фотографов, не было никаких кружев и гротов. Дед Станислав в красноармейской форме, бабушка Мария в потёртой кожанке, стриженая, суровая. Папа-школьник под портретом Сталина, в пионерском галстуке.
В 1912 году дед-католик принял православие, чтобы обвенчаться с Марией Кузиной, которая происходила из строгой купеческой семьи. В 1919-м дед-офицер перешёл из Белой армии в Красную, чтобы избежать расстрела.
Борис Александрович помнил деда-инвалида, беззубого, страшно худого старика в телогрейке. Он появился в доме в пятьдесят четвёртом, когда Боре было одиннадцать лет. Ребёнку объяснили, что дедушка вернулся из Сибири, из долгой командировки. Строил секретный военный завод. Но Боря знал, что никакая это не командировка. Дед был в лагере, куда его посадил Сталин. Теперь Сталин умер, и Хрущёв деда выпустил.
Дед Стас курил вонючие папиросы и тяжело кашлял ночами. У него была болезнь Паркинсона, тряслась голова, и казалось, он постоянно слушает кого-то незримого, быстро мелко кивает в ответ.
Фотографии мамы, Надежды Ильиничны, и жены, Надежды Николаевны, были помещены вместе, в одной рамке. У обеих светлые волосы, гладко зачёсанные назад и убранные в тяжёлый пучок на затылке. Прямые тёмные брови, мягкие лёгкие черты лица. У мамы глаза карие, с золотом, у жены — серые, в голубизну. На чёрно-белых фотографиях не видна разница в цвете. И разница во времени не видна. Маме тридцать пять, жене столько же. Они похожи, как родные сестры.
Рядом, тоже в одной рамке, портрет отца, Александра Станиславовича, и сына, Станислава Борисовича, тоже в одном возрасте: тридцать семь лет. Но никакого сходства. Отец лысый, с широким крупным носом, в круглых очках. У сына светлая шевелюра, правильное удлинённое лицо, тонкий благородный нос.
Из четверых самых близких людей сейчас был жив только сын. В последний раз Борис Александрович виделся с ним три года назад, когда умерла Надежда Николаевна. Стас, врач-офтальмолог, приехал из Америки, но на похороны матери не успел. Прожил с отцом неделю и улетел в свой Бостон. Там у него была отличная высокооплачиваемая работа в клинике, жена-американка Джой и две дочери, пятилетняя Соня и трёхлетняя Надя. Борис Александрович внучек никогда не видел. Большая цветная фотография двух светловолосых девочек занимала самое почётное место — на письменном столе.
Стас звал отца к себе в Бостон, но Борис Александрович медлил, хотел довести до выпуска очередной класс.
Школа, в которой он проработал всю жизнь, считалась одной из самых престижных московских спецшкол. Менялась власть, переписывались учебники, приходили и уходили директора. Борис Александрович неизменно вёл литературу и русский язык в старших классах.
Литература была для него интересней и надёжней реальной жизни. Он, зажмурившись, нырял в тексты русских классиков, и в этой тёплой стихии чувствовал себя как рыба в воде. Но стоило вынырнуть, он задыхался, не только в переносном, но и в прямом смысле. У него начинались приступы астмы. Прочитанные про себя, как молитва, несколько строк из «Евгения Онегина» или «Медного всадника» помогали лучше любых лекарств. Когда случались неприятности, мелкие и крупные, ему даже не надо было раскрывать книгу. Он знал наизусть огромное количество стихов, мог думать кусками из «Мёртвых душ» или «Анны Карениной».
Проблемы в школе, сложные ученики, интриги учительского коллектива, смерть родителей, отъезд сына в Америку, денежные реформы и кризисы, маленькая зарплата — все это скользило по поверхности и не проникало внутрь. Злая рутина реальности таяла, стоило произнести про себя: «Мой дядя самых честных правил» — и пуститься дальше в странствие по первой главе, а потом отправиться в гости к сумасшедшему Плюшкину и поразмышлять о том, как странно переплетены два великих сюжета. Путешествовать по России должен был Онегин, но вместо него отправился пройдоха Чичиков. Идею «Мёртвых душ» подарил Гоголю Пушкин. У Онегина были не те глаза? Или роман должен был закончиться отповедью Татьяны? Действительно, более гениального финала придумать невозможно. Всё, что за ним, — лишнее. А как интересно сравнивать Татьяну Ларину с Анной Карениной! Два бессмертных женских характера, альтер эго двух великих авторов. Убивая Анну, Толстой убивал в себе плотскую страсть, удалял её, как опухоль. Рельсы и паровозные колеса вроде хирургических инструментов.
Кажется, именно на этом месте очередного внутреннего монолога его однажды прихлопнула, как муху, чугунная ладонь реальности.
— Боря, у меня рак, — сказала Надя.
Он тут же вспомнил шутку поэта Светлова: «Рак у меня уже есть. А где же пиво?» — и странно, дико усмехнулся.
— Два варианта, — спокойно продолжала Надежда Николаевна, не заметив его усмешки, — послушай меня внимательно и помоги принять решение. Вариант первый, традиционный. Операция, химия, лечение по полной программе. Это даст мне в лучшем случае полтора-два года жизни. Вариант второй — оставить все как есть. Тогда я умру через пять-шесть месяцев. Но умру легко. Боли отлично снимаются наркотиками.
«Не исключено, что если бы Татьяна поддалась страсти и изменила бы своему генералу с Онегиным, которого любила, пожалуй, ещё сильней, чем Анна Вронского, она бы в итоге погибла. Стало быть, порядочность, чистота для Пушкина — это так же естественно, как инстинкт самосохранения. Или дело совсем в другом? Пушкин свою Татьяну уважал, берег, а Толстой испытывал к Анне смешанные чувства, одновременно страсть и ненависть, что, пожалуй, одно и то же…»
— Боря, ты меня слышишь?
— Да, Наденька.
«Убийца русской императорской семьи Юровский в молодости был ярым толстовцем, сохранилось три его письма, адресованных Льву Николаевичу. Будущий убийца делился своей проблемой. Он любил замужнюю женщину. На два его письма Толстой ответил. В этом есть нечто таинственное и жуткое. Толстой — редкий пример русского гения, дожившего до старости и уставшего от собственной гениальности. Гигантскому, космическому дару к концу жизни он предпочёл плоское рациональное поучительтво. Ему хотелось упроститься, спуститься с небес на землю. Небеса показались слишком холодными. Старики часто зябнут. Земля влекла рыхлостью, мягкостью, он даже принялся ходить босиком, до того влекла земля. Но потом ему это стало скучно, и он умер, взбудоражив Россию и весь мир».
— Боря, как мне быть? Лечиться или нет? Понимаешь, лечение очень мучительно, и стоит ли ради лишних нескольких месяцев жизни…
«Анна чувствовала, как у неё блестят глаза в темноте, и ещё, эти тёмные завитки на шее. А сцена, когда она приходит к ребёнку? У Серёжи жирные ножки. И сама Анна жирная, вся колышется. Вечная война духа и плоти, долга и страсти. Анна — это война Толстого с самим собой. Война, от которой он так устал к старости. Татьяна — это…»
Он не сумел сформулировать, что же такое Татьяна. Он вдруг физически ощутил, как распадается в его душе великая гармония, как слой за слоем улетучиваются волшебные тексты, стихи и проза. Нет ничего, кроме жуткой, наглой опухоли в животе его жены.
— Надо ещё раз проконсультироваться с врачами, — сказал Борис Александрович, — ведь случаются ошибки. Как это — ничего не было, и вдруг рак. Невозможно.
Он говорил ещё что-то, но слова не имели смысла. У него начался приступ астмы, по привычке он попытался прочитать про себя какое-нибудь стихотворение, но не сумел вспомнить ни единой строчки. Пришлось воспользоваться баллончиком с лекарством.
Вместе с женой они приняли решение всё-таки лечиться, и следующий год прошёл в мучительной бесполезной борьбе. Химия, от которой тошнит, лезут волосы, любая царапина заживает месяцами, пухнет и гноится. Операция, после которой из живота вывели трубку. Борис Александрович до последнего момента не верил, что его Наденька умирает, и когда это случилось, он как будто умер вместе с ней.
Через десять дней после похорон, проводив сына в аэропорт, вернувшись в пустой дом, он взял с полки томик Чехова, раскрыл и тут же отложил. Ни Толстой, ни Бунин, ни даже Пушкин больше не спасали его. Одиночество обрушилось на старого учителя всей своей ледяной мощью.
Он продолжал работать, ходил каждый день в школу, проверял сочинения, давал дополнительные уроки. Однажды наткнулся на два совершенно одинаковые сочинения по «Войне и миру», написанные вполне бойко и грамотно двумя очень слабыми учениками.
— Они просто скачали из Интернета, — объяснил ему кто-то из молодых учителей.
Сын в последний свой приезд купил ему стационарный компьютер, чтобы общаться по электронной почте. Борис Александрович вёл переписку с сыном, но в паутину никогда не влезал. А тут решил попробовать. Новая забава понравилась ему. Через Сеть можно было получать огромное количество информации, не выходя из кабинета, не заваливая дом газетами и журналами, не включая телевизор.
Вечерами он стал бродить по энциклопедиям, по самым знаменитым музеям мира, по городам, в которых не суждено побывать. Ему нравилось отыскивать статейки на литературные темы, проглядывать рейтинги книжных новинок. Иногда он залезал в чаты, читал диалоги разных пользователей, но сам никогда в них не участвовал.
В своих путешествиях он часто натыкался на грязь. В Сети жило огромное количество психов. Вампиры, ведьмы, чёрные и белые маги, сатанисты, фашисты, извращенцы всех видов и мастей. Но особенно много было порнографии. Борис Александрович обходил это, как грязные лужи, быстро и осторожно, стараясь не вляпаться.
И всё-таки однажды вляпался.
Это был вполне благопристойный чат, где велись умные диалоги о литературе. Один из участников дискуссии доказывал, что некто Марк Молох — гений, новый Набоков. Борису Александровичу стало интересно. Он вышел из чата, набрал «Марк Молох» и нажал «поиск».
«Новый Набоков» оказался всего лишь очередным порнографом. Бегло, брезгливо пробежав тексты, Борис Александрович всё-таки успел заметить, что Марк Молох довольно бойко пишет, с некоторым даже литературным блеском. То есть это не просто озабоченный болван, который тешит собственное больное воображение блеклыми картинками разнообразных соитий. Это автор с претензией, автор грамотный, образованный, умелый. Ну что ж, тем хуже, тем гаже.
Старый учитель готов был уже покинуть мерзкий сайт, но завис. Нажал куда-то не туда. На дисплее появилась подвижная картинка. Кадр из порнофильма. Все бы ничего, но актёрами были дети. Две девочки и два мальчика, от десяти до четырнадцати лет. Худые голые тела переплетались в такой кошмарной композиции, что у Бориса Александровича пересохло во рту.
«Как же это?! Разве такое возможно? Должна существовать какая-то цензура! Ведь это уголовщина! И так открыто, нагло! Господи, что происходит? Почему? За что?»
Следовало убрать страшную картинку с дисплея. Убрать и забыть. Начинался тяжёлый приступ астмы. Он захлёбывался кашлем. Руки тряслись, он не мог справиться с мышью. Оставил все, как есть, бросился в ванную за баллончиком. Снял приступ, вернулся к компьютеру. Картинка на дисплее сменилась. Теперь детей показывали по отдельности. Голых. В разных позах. Убрать и забыть. Иначе можно сойти с ума. Выключить компьютер и больше никогда не влезать в паутину.
Он прикоснулся к мыши и громко, хрипло вскрикнул. Только что на дисплее извивался мальчик, теперь появилась девочка. Борис Александрович узнал свою ученицу, восьмиклассницу Женю Качалову.
Глава третья
Ольга Юрьевна Филиппова никак не могла проснуться. Звенел будильник, она ставила его на паузу, накрывалась одеялом с головой. Через пять минут он опять звенел. Ей хотелось плакать. Она села на кровати и тут же увидела себя в зеркале. Старое трюмо в спальне было самым добрым из всех зеркал в доме, но на этот раз оно не собиралась льстить.
«Чего же ты хочешь? — холодно спрашивало зеркало. — Сорок один год. То есть пятый десяток. Хронический недосып. Застарелые следы усталости, неизжитые детские фобии, комплексы. Седина лезет у висков. Не нравится — закрашивай. А лень закрашивать — смирись. Меньше кури, меньше нервничай, больше времени проводи на свежем воздухе, не работай по выходным, не грызи себя за то, в чём не виновата, и за то, в чём виновата, тоже не грызи, никому от твоего самоедства легче не станет».
Оля пошевелила бровями, показала себе язык. Если долго смотреть в зеркало, оттуда выскочит черт. Так говорит мамочка. Или так говорит Заратустра? А может, это вообще цитатник Мао?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11