Сантехника, аккуратно доставили
Я помню, как, указывая на меня, она (говорила:
– Ну этот еще ничего, зато другой – просто негодяй, его надо в исправительный отдать. Мало того, он даже не сын Чарли.
Ее нападки на Сиднея пугали и угнетали меня. Я печально ложился в кровать, но долго не мог уснуть от огорчения. Мне тогда еще не было восьми, но эти дни навсегда остались в моей памяти самыми долгими и самыми грустными в моей жизни.
Иногда субботними вечерами под окном спальни внезапно раздавались звуки веселой шотландской жиги – кто-то играл на концертино; вместе с музыкой доносились возгласы парней, женский визг и смех. Никому дела не было до моей тоски и печали, и тем не менее мне было жаль, когда веселье и музыка затихали вдали. Порой по улице проходили разносчики. Особенно хорошо я запомнил одного – каждый вечер он кричал что-то вроде: «Правь, Британия!» Потом он еще что-то приговаривал, видимо, расхваливал свой товар – свежие устрицы. Я слышал, как гурьбой высыпали на улицу пьяные, когда закрывалась соседняя пивная. Они во все горло распевали унылую чувствительную песенку, которая тогда была очень популярна:
В память прошлого пусть наша сгинет вражда,
И скажите, что все прощено навсегда.
Жалко жизни для ссор,
Жаль для злобы сердец.
И в честь дружбы старинной
Всем распрям – конец!
Смысл песенки был мне далек, но мотив казался подходящим аккомпанементом моим грустным настроениям, и песня убаюкивала меня.
Если Сидней возвращался домой поздно – а это случалось почти каждый вечер, – он, перед тем как лечь спать, устраивал набеги на кладовую, чем приводил Луизу в неистовство. И как-то ночью Луиза совершенно пьяная вбежала в комнату, сорвала с Сиднея одеяло и стала кричать, чтобы он убирался вон из дому. Но Сидней был готов к этому – он быстро выхватил из-под подушки свой «стилет», длинный крючок для застегивания ботинок, который он заранее остро отточил.
– Только попробуйте подойти, – сказал он, – и я всажу его вам прямо в живот!
Пораженная, она отступила.
– Ах мерзавец! Хочешь убить меня?!
– Да, – мелодраматично подтвердил Сидней, – я убью вас!
– Ну погоди, вернется домой мистер Чаплин, ты у меня узнаешь!
Но мистер Чаплин редко возвращался домой. Впрочем, помню, как однажды субботним вечером отец с Луизой вместе напились, и мы почему-то все сидели внизу у хозяйки. Отец выглядел мертвенно бледным при газовом свете и все время что-то мрачно бормотал про себя. Вдруг он выхватил из кармана горсть монет и яростно бросил их на пол – золотые и серебряные монетки раскатились по всем углам. Эффект был зловещий. Никто не двинулся с места. Однако я заметил, что хозяйка, сидя с каменным лицом, проследила украдкой, куда закатился один золотой соверен. Я тоже его высмотрел: он очутился в углу под стулом. Никто не двигался, и я решил подобрать соверен. За мной последовали хозяйка и все остальные, спеша подобрать остальные монеты и стараясь, чтобы каждое их движение было видно отцу, который с угрозой смотрел на всех.
Как-то в субботу я прибежал из школы, но дома никого не застал. Сидней, как обычно, играл весь день в футбол, а Луиза, по словам хозяйки, еще с утра куда-то ушла с малышом. Сначала я даже обрадовался – не надо было мыть полы и чистить ножи. Я ждал почти до вечера, но потом меня охватило беспокойство. Может быть, бросили меня? Что случилось? Комната показалась мне мрачной и страшной – меня пугала пустота. К тому же, почувствовав голод, я заглянул в кладовую, но там не оказалось никакой еды. Я не мог больше выносить эту зияющую пустоту, в полном отчаянии вышел из дому и провел весь остаток дня на соседних рынках. Я бродил по Ламбет-уок и Кат, поглядывая голодными глазами в витрины кулинарных магазинов, и испытывал танталовы муки при виде аппетитных кусков жареного мяса, свинины и золотисто-коричневого картофеля, плавающего в жиру. Не один час я провел, глазея, как самозванные лекари продают свои сомнительные снадобья. Увлеченный таким зрелищем, я забыл и беспокойство и голод.
Когда я вернулся домой, была уже ночь. Я постучал в дверь, но никто не ответил, – никого не было дома. Усталый, я вышел на угол Кеннингтон-кросс и сел на обочине тротуара, напротив дома, чтобы увидеть, если кто-нибудь вернется. Я был очень утомлен, чувствовал себя несчастным и все думал, где же Сидней. Дело шло к полуночи, площадь опустела, лишь изредка проходил какой-нибудь бродяга. Окна лавок погасли одно за другим, только аптека и пивные были еще освещены. Я пришел в отчаяние.
И вдруг послышалась музыка. Какой восторг! Музыка слышалась из «Белого оленя» – пивной на углу,– она восхитительно звучала на опустевшей площади. Кто-то мастерски играл на аккордеоне и кларнете милую песенку «Жимолость и пчела». Мне еще никогда не нравилась ни одна мелодия без слов, но эта была такая красивая, такая душевная, она звучала радостно и весело, она внушала надежду, сулила тепло. Я забыл о своем горе и перешел через улицу туда, где находились музыканты. Аккордеонист был слепой – на месте глаз зияли пустые глазницы, а на кларнете играл человек с озлобленным, испитым лицом.
Песенка, увы, кончилась, музыканты ушли, а с их уходом ночь стала еще печальнее. Совсем ослабев от усталости, я повернул к дому, уже не думая о том, вернулся кто-нибудь или нет. Я мечтал только добраться до постели. И тут я увидел, что как будто бы по дорожке палисадника кто-то идет к дому. Это оказалась Луиза, а впереди нее бежал малыш. Я испугался, увидев, что она сильно хромает, припадая на одну ногу. Сначала я подумал, что с ней приключилось несчастье, и она сломала ногу, но потом я понял, что она просто пьяна. До этого дня я никогда не видел до такой степени пьяного человека. Я подумал, что сейчас лучше не попадаться ей на глаза и дождаться минуты, когда она войдет в дом. Через некоторое время вернулась домой хозяйка, и я вошел вместе с ней. Но когда я уже взбирался по темной лестнице, стараясь потихоньку добраться до кровати, Луиза, пошатываясь, вышла на площадку.
– Куда лезешь, а? – закричала она. – Это не твой дом!
Я замер.
– Больше не будешь здесь спать! Хватит с меня, все вы мне надоели. Убирайся отсюда! Вместе со своим братцем! Пусть ваш отец сам о вас позаботится.
Не колеблясь, я повернулся, спустился вниз и вышел из дому. Я больше не чувствовал усталости, я обрел второе дыхание. Вспомнив, что отец обычно проводит время в пивной на Принс-роуд, примерно в полумиле от дома, я направился туда, надеясь его найти. Но скоро в тусклом свете фонаря я увидел его, бредущего по улице мне навстречу.
– Она меня не пускает в дом, – захныкал я, – и, кажется, она пьяная.
Отец тоже сильно пошатывался.
– Я и сам выпил, – сказал он.
Я пытался уверить его, что он трезв.
– Нет, я пьян, – бормотал он виновато.
Кое-как добравшись до дому, он открыл дверь в гостиную и молча остановился на пороге, с угрозой глядя па Луизу. Она стояла, пошатываясь, и держалась за каминную полку.
– Почему ты не впустила его в дом? – спросил отец.
Она растерянно взглянула на него, а потом пробормотала:
– Иди ты тоже к черту! Все разом – к дьяволу!
Тогда, схватив с буфета тяжелую платяную щетку, отец вдруг изо всех сил швырнул ее в Луизу. Удар пришелся по лицу, и она с закатившимися глазами упала без памяти на пол, словно радуясь этому беспамятству.
Я был потрясен поступком отца – при виде такой жестокости я потерял к нему уважение. Я плохо помню, что произошло затем. Кажется, Сидней вернулся позднее, а отец, уложив нас в постель, ушел из дому.
Впоследствии я узнал, что в это утро отец поссорился с Луизой и на целый день ушел в гости к своему брату Спенсеру Чаплину – владельцу нескольких пивных в Лэмбете. Остро чувствуя двусмысленность своего положения, Луиза не любила ходить в гости к богатым родственникам, и отец пошел один, а она из мести провела весь день где-то на стороне.
Луиза любила отца. Хотя я был еще очень мал, я увидел это по ее взгляду в ту ночь, когда она стояла у камина, по тому смятению и боли, которые она испытала от жестокости отца. Я уверен, что и он любил ее, – я видел подтверждение тому много раз. По временам он бывал с ней ласков и нежен – тогда он не уходил в театр, не поцеловав ее на прощанье. А в воскресенье утром, если не слишком был пьян накануне, он садился с нами завтракать и рассказывал Луизе о мюзик-холльных номерах актеров, которые выступали с ним в одной программе. Мы сидели словно завороженные. Я следил за ним, как ястреб, высматривая и запоминая каждый жест. Однажды, придя в веселое настроение, он обмотал голову полотенцем и стал гоняться вокруг стола за малышом, приговаривая: «Я – султан турецкий, грозный Рыбий жир!»
Вечером, часов около восьми, перед отъездом в театр отец проглатывал шесть сырых яиц, смешанных с портвейном, – больше он за целый день обычно ничего не ел. Домой он приходил редко и большей частью только для того, чтобы проспаться после пьянства.
Однажды Луизе нанесли визит члены «Общества защиты детей от жестокого обращения», чем она была крайне возмущена. Они пришли, узнав из донесения полиции, что Сиднея и меня нашли в три часа ночи уснувшими подле костра ночного сторожа. В эту ночь Луиза выгнала нас обоих из дому, но полиция заставила ее открыть дверь и впустить нас.
Несколько дней спустя – отец в это время был на гастролях в провинции – Луиза получила письмо, в котором сообщалось, что наша мать выздоровела и вышла из больницы. А через день или два к нам вошла хозяйка и объявила, что какая-то дама пришла навестить Сиднея и Чарли.
– Это ваша мать, – сказала Луиза.
После минутного замешательства Сидней бросился вниз, чтобы обнять маму, а я побежал за ним вслед. Мать нежно расцеловала нас – она была все та же, наша милая улыбающаяся мама.
Мать, как и Луизу, очень смущала возможная встреча, и она предпочла подождать нас с Сиднеем внизу, у двери, пока мы собирали свои пожитки. Никто из нас в эту минуту не испытывал обиды или какого-нибудь дурного чувства. Прощаясь, Луиза держалась приветливо не только со мной, но даже с Сиднеем.
Мать сняла комнату на одной из уличек позади Кеннингтон-кросс, поблизости от консервной фабрики Хэйуорда, откуда по вечерам разносились острые и пряные запахи. Но комната была дешевая, и к тому же мы опять были все вместе. Здоровье матери совсем поправилось, и мы даже не вспоминали о ее болезни.
Как мы существовали в то время, я понятия не имею. Однако никаких особых трудностей и лишений я не помню – видно, отец аккуратно платил свои десять шиллингов в неделю, а мать, конечно, снова взялась за шитье и возобновила свои хождения в церковь.
Вспоминается мне один случай. В конце нашей улицы была бойня, и часто мимо нашего дома гнали овец на убой. Как-то одна из них вырвалась из стада и побежала по улице к великому восторгу прохожих. Кто-то бросился ее ловить, кто-то побежал и, споткнувшись, растянулся – словом, было весело. Я тоже смеялся, глядя, как мечется овца, в страхе и ужасе спасаясь от людей, – мне это казалось очень забавным. Но когда овцу поймали и повели на бойню, я вдруг осознал ужасный смысл происходящего и, рыдая, помчался домой к маме.
– Они ее убьют! Сейчас убьют ее! – кричал я, обливаясь слезами.
Этот ясный весенний вечер и смешная погоня надолго остались в моей памяти. Иногда я думаю, может быть, этот эпизод в какой-то степени предопределил характер моих будущих фильмов, соединявших трагическое с комичным.
Школа открыла передо мной новые горизонты: историю, поэзию и естественные науки. Но некоторые предметы были слишком прозаичны и скучны, в особенности арифметика – сложение и вычитание немедленно вызывали в моем представлении образ клерка и бухгалтерской книги; от арифметики была только одна польза – в лавочке не так будут обсчитывать.
История была летописью злобы и насилия, перечислением убиенных королей вперемешку с другими королями, которые сами убивали своих жен, братьев и племянников; географию составляли карты, поэзию сочиняли, наверное, исключительно для упражнения памяти. Факты и сведения не вызывали у меня особого интереса, сбивали с толку.
Если бы только кто-нибудь из учителей сумел показать «товар лицом», сделав завлекательное предисловие к своему предмету, сумел бы расшевелить мое воображение и разжечь фантазию вместо того чтобы вбивать мне в голову факты, открыл бы мне тайны цифр и романтику географических карт, помог бы мне ощутить идею в истории и музыку в поэзии, – кто знает, может быть, я и стал бы ученым.
С тех пор как мать вернулась к нам, она снова стала пробуждать во мне интерес к театру. Она внушила мне, что у меня есть к тому способности. И когда перед рождеством у нас в школе стали репетировать «Золушку», мне вдруг страстно захотелось показать то, чему меня учила мама. Не знаю почему, но меня не взяли играть в «Золушке», и я в глубине души остро завидовал тем, кого выбрали, чувствуя, что сыграл бы лучше их. Мне не нравилась скучная, лишенная воображения игра моих соучеников. Злые сестры казались плоскими и несмешными. Мальчики проговаривали свои роли заученным тоном, срываясь на фальцет. Вот бы мне сыграть уродливую сестрицу! И мама бы мне помогла… Однако я был очарован девочкой, игравшей Золушку. Она была так красива, изящна – ей уже было лет четырнадцать, и я был тайно в нее влюблен. Но она была недосягаема для меня, как небо, и по годам и по положению наших семей.
Спектакль показался мне очень унылым – его спасала лишь красота Золушки, которая была так хороша, что даже навевала на меня грусть. Однако спустя два месяца я, сам того не ведая, добился невероятного успеха. Меня водили из класса в класс, и я декламировал «Есть у мисс Присциллы кошечка пушистая…». Это был смешной стишок, который мать прочла в витрине книжного магазина. Он показался ей таким забавным, что она тут же с витрины переписала его и принесла домой. На переменке я прочел его одному из мальчиков. Случайно меня услышал наш учитель, мистер Рейд, и я ему так понравился, что, когда собрались все наши ребята, он заставил меня повторить стишок перед классом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Ну этот еще ничего, зато другой – просто негодяй, его надо в исправительный отдать. Мало того, он даже не сын Чарли.
Ее нападки на Сиднея пугали и угнетали меня. Я печально ложился в кровать, но долго не мог уснуть от огорчения. Мне тогда еще не было восьми, но эти дни навсегда остались в моей памяти самыми долгими и самыми грустными в моей жизни.
Иногда субботними вечерами под окном спальни внезапно раздавались звуки веселой шотландской жиги – кто-то играл на концертино; вместе с музыкой доносились возгласы парней, женский визг и смех. Никому дела не было до моей тоски и печали, и тем не менее мне было жаль, когда веселье и музыка затихали вдали. Порой по улице проходили разносчики. Особенно хорошо я запомнил одного – каждый вечер он кричал что-то вроде: «Правь, Британия!» Потом он еще что-то приговаривал, видимо, расхваливал свой товар – свежие устрицы. Я слышал, как гурьбой высыпали на улицу пьяные, когда закрывалась соседняя пивная. Они во все горло распевали унылую чувствительную песенку, которая тогда была очень популярна:
В память прошлого пусть наша сгинет вражда,
И скажите, что все прощено навсегда.
Жалко жизни для ссор,
Жаль для злобы сердец.
И в честь дружбы старинной
Всем распрям – конец!
Смысл песенки был мне далек, но мотив казался подходящим аккомпанементом моим грустным настроениям, и песня убаюкивала меня.
Если Сидней возвращался домой поздно – а это случалось почти каждый вечер, – он, перед тем как лечь спать, устраивал набеги на кладовую, чем приводил Луизу в неистовство. И как-то ночью Луиза совершенно пьяная вбежала в комнату, сорвала с Сиднея одеяло и стала кричать, чтобы он убирался вон из дому. Но Сидней был готов к этому – он быстро выхватил из-под подушки свой «стилет», длинный крючок для застегивания ботинок, который он заранее остро отточил.
– Только попробуйте подойти, – сказал он, – и я всажу его вам прямо в живот!
Пораженная, она отступила.
– Ах мерзавец! Хочешь убить меня?!
– Да, – мелодраматично подтвердил Сидней, – я убью вас!
– Ну погоди, вернется домой мистер Чаплин, ты у меня узнаешь!
Но мистер Чаплин редко возвращался домой. Впрочем, помню, как однажды субботним вечером отец с Луизой вместе напились, и мы почему-то все сидели внизу у хозяйки. Отец выглядел мертвенно бледным при газовом свете и все время что-то мрачно бормотал про себя. Вдруг он выхватил из кармана горсть монет и яростно бросил их на пол – золотые и серебряные монетки раскатились по всем углам. Эффект был зловещий. Никто не двинулся с места. Однако я заметил, что хозяйка, сидя с каменным лицом, проследила украдкой, куда закатился один золотой соверен. Я тоже его высмотрел: он очутился в углу под стулом. Никто не двигался, и я решил подобрать соверен. За мной последовали хозяйка и все остальные, спеша подобрать остальные монеты и стараясь, чтобы каждое их движение было видно отцу, который с угрозой смотрел на всех.
Как-то в субботу я прибежал из школы, но дома никого не застал. Сидней, как обычно, играл весь день в футбол, а Луиза, по словам хозяйки, еще с утра куда-то ушла с малышом. Сначала я даже обрадовался – не надо было мыть полы и чистить ножи. Я ждал почти до вечера, но потом меня охватило беспокойство. Может быть, бросили меня? Что случилось? Комната показалась мне мрачной и страшной – меня пугала пустота. К тому же, почувствовав голод, я заглянул в кладовую, но там не оказалось никакой еды. Я не мог больше выносить эту зияющую пустоту, в полном отчаянии вышел из дому и провел весь остаток дня на соседних рынках. Я бродил по Ламбет-уок и Кат, поглядывая голодными глазами в витрины кулинарных магазинов, и испытывал танталовы муки при виде аппетитных кусков жареного мяса, свинины и золотисто-коричневого картофеля, плавающего в жиру. Не один час я провел, глазея, как самозванные лекари продают свои сомнительные снадобья. Увлеченный таким зрелищем, я забыл и беспокойство и голод.
Когда я вернулся домой, была уже ночь. Я постучал в дверь, но никто не ответил, – никого не было дома. Усталый, я вышел на угол Кеннингтон-кросс и сел на обочине тротуара, напротив дома, чтобы увидеть, если кто-нибудь вернется. Я был очень утомлен, чувствовал себя несчастным и все думал, где же Сидней. Дело шло к полуночи, площадь опустела, лишь изредка проходил какой-нибудь бродяга. Окна лавок погасли одно за другим, только аптека и пивные были еще освещены. Я пришел в отчаяние.
И вдруг послышалась музыка. Какой восторг! Музыка слышалась из «Белого оленя» – пивной на углу,– она восхитительно звучала на опустевшей площади. Кто-то мастерски играл на аккордеоне и кларнете милую песенку «Жимолость и пчела». Мне еще никогда не нравилась ни одна мелодия без слов, но эта была такая красивая, такая душевная, она звучала радостно и весело, она внушала надежду, сулила тепло. Я забыл о своем горе и перешел через улицу туда, где находились музыканты. Аккордеонист был слепой – на месте глаз зияли пустые глазницы, а на кларнете играл человек с озлобленным, испитым лицом.
Песенка, увы, кончилась, музыканты ушли, а с их уходом ночь стала еще печальнее. Совсем ослабев от усталости, я повернул к дому, уже не думая о том, вернулся кто-нибудь или нет. Я мечтал только добраться до постели. И тут я увидел, что как будто бы по дорожке палисадника кто-то идет к дому. Это оказалась Луиза, а впереди нее бежал малыш. Я испугался, увидев, что она сильно хромает, припадая на одну ногу. Сначала я подумал, что с ней приключилось несчастье, и она сломала ногу, но потом я понял, что она просто пьяна. До этого дня я никогда не видел до такой степени пьяного человека. Я подумал, что сейчас лучше не попадаться ей на глаза и дождаться минуты, когда она войдет в дом. Через некоторое время вернулась домой хозяйка, и я вошел вместе с ней. Но когда я уже взбирался по темной лестнице, стараясь потихоньку добраться до кровати, Луиза, пошатываясь, вышла на площадку.
– Куда лезешь, а? – закричала она. – Это не твой дом!
Я замер.
– Больше не будешь здесь спать! Хватит с меня, все вы мне надоели. Убирайся отсюда! Вместе со своим братцем! Пусть ваш отец сам о вас позаботится.
Не колеблясь, я повернулся, спустился вниз и вышел из дому. Я больше не чувствовал усталости, я обрел второе дыхание. Вспомнив, что отец обычно проводит время в пивной на Принс-роуд, примерно в полумиле от дома, я направился туда, надеясь его найти. Но скоро в тусклом свете фонаря я увидел его, бредущего по улице мне навстречу.
– Она меня не пускает в дом, – захныкал я, – и, кажется, она пьяная.
Отец тоже сильно пошатывался.
– Я и сам выпил, – сказал он.
Я пытался уверить его, что он трезв.
– Нет, я пьян, – бормотал он виновато.
Кое-как добравшись до дому, он открыл дверь в гостиную и молча остановился на пороге, с угрозой глядя па Луизу. Она стояла, пошатываясь, и держалась за каминную полку.
– Почему ты не впустила его в дом? – спросил отец.
Она растерянно взглянула на него, а потом пробормотала:
– Иди ты тоже к черту! Все разом – к дьяволу!
Тогда, схватив с буфета тяжелую платяную щетку, отец вдруг изо всех сил швырнул ее в Луизу. Удар пришелся по лицу, и она с закатившимися глазами упала без памяти на пол, словно радуясь этому беспамятству.
Я был потрясен поступком отца – при виде такой жестокости я потерял к нему уважение. Я плохо помню, что произошло затем. Кажется, Сидней вернулся позднее, а отец, уложив нас в постель, ушел из дому.
Впоследствии я узнал, что в это утро отец поссорился с Луизой и на целый день ушел в гости к своему брату Спенсеру Чаплину – владельцу нескольких пивных в Лэмбете. Остро чувствуя двусмысленность своего положения, Луиза не любила ходить в гости к богатым родственникам, и отец пошел один, а она из мести провела весь день где-то на стороне.
Луиза любила отца. Хотя я был еще очень мал, я увидел это по ее взгляду в ту ночь, когда она стояла у камина, по тому смятению и боли, которые она испытала от жестокости отца. Я уверен, что и он любил ее, – я видел подтверждение тому много раз. По временам он бывал с ней ласков и нежен – тогда он не уходил в театр, не поцеловав ее на прощанье. А в воскресенье утром, если не слишком был пьян накануне, он садился с нами завтракать и рассказывал Луизе о мюзик-холльных номерах актеров, которые выступали с ним в одной программе. Мы сидели словно завороженные. Я следил за ним, как ястреб, высматривая и запоминая каждый жест. Однажды, придя в веселое настроение, он обмотал голову полотенцем и стал гоняться вокруг стола за малышом, приговаривая: «Я – султан турецкий, грозный Рыбий жир!»
Вечером, часов около восьми, перед отъездом в театр отец проглатывал шесть сырых яиц, смешанных с портвейном, – больше он за целый день обычно ничего не ел. Домой он приходил редко и большей частью только для того, чтобы проспаться после пьянства.
Однажды Луизе нанесли визит члены «Общества защиты детей от жестокого обращения», чем она была крайне возмущена. Они пришли, узнав из донесения полиции, что Сиднея и меня нашли в три часа ночи уснувшими подле костра ночного сторожа. В эту ночь Луиза выгнала нас обоих из дому, но полиция заставила ее открыть дверь и впустить нас.
Несколько дней спустя – отец в это время был на гастролях в провинции – Луиза получила письмо, в котором сообщалось, что наша мать выздоровела и вышла из больницы. А через день или два к нам вошла хозяйка и объявила, что какая-то дама пришла навестить Сиднея и Чарли.
– Это ваша мать, – сказала Луиза.
После минутного замешательства Сидней бросился вниз, чтобы обнять маму, а я побежал за ним вслед. Мать нежно расцеловала нас – она была все та же, наша милая улыбающаяся мама.
Мать, как и Луизу, очень смущала возможная встреча, и она предпочла подождать нас с Сиднеем внизу, у двери, пока мы собирали свои пожитки. Никто из нас в эту минуту не испытывал обиды или какого-нибудь дурного чувства. Прощаясь, Луиза держалась приветливо не только со мной, но даже с Сиднеем.
Мать сняла комнату на одной из уличек позади Кеннингтон-кросс, поблизости от консервной фабрики Хэйуорда, откуда по вечерам разносились острые и пряные запахи. Но комната была дешевая, и к тому же мы опять были все вместе. Здоровье матери совсем поправилось, и мы даже не вспоминали о ее болезни.
Как мы существовали в то время, я понятия не имею. Однако никаких особых трудностей и лишений я не помню – видно, отец аккуратно платил свои десять шиллингов в неделю, а мать, конечно, снова взялась за шитье и возобновила свои хождения в церковь.
Вспоминается мне один случай. В конце нашей улицы была бойня, и часто мимо нашего дома гнали овец на убой. Как-то одна из них вырвалась из стада и побежала по улице к великому восторгу прохожих. Кто-то бросился ее ловить, кто-то побежал и, споткнувшись, растянулся – словом, было весело. Я тоже смеялся, глядя, как мечется овца, в страхе и ужасе спасаясь от людей, – мне это казалось очень забавным. Но когда овцу поймали и повели на бойню, я вдруг осознал ужасный смысл происходящего и, рыдая, помчался домой к маме.
– Они ее убьют! Сейчас убьют ее! – кричал я, обливаясь слезами.
Этот ясный весенний вечер и смешная погоня надолго остались в моей памяти. Иногда я думаю, может быть, этот эпизод в какой-то степени предопределил характер моих будущих фильмов, соединявших трагическое с комичным.
Школа открыла передо мной новые горизонты: историю, поэзию и естественные науки. Но некоторые предметы были слишком прозаичны и скучны, в особенности арифметика – сложение и вычитание немедленно вызывали в моем представлении образ клерка и бухгалтерской книги; от арифметики была только одна польза – в лавочке не так будут обсчитывать.
История была летописью злобы и насилия, перечислением убиенных королей вперемешку с другими королями, которые сами убивали своих жен, братьев и племянников; географию составляли карты, поэзию сочиняли, наверное, исключительно для упражнения памяти. Факты и сведения не вызывали у меня особого интереса, сбивали с толку.
Если бы только кто-нибудь из учителей сумел показать «товар лицом», сделав завлекательное предисловие к своему предмету, сумел бы расшевелить мое воображение и разжечь фантазию вместо того чтобы вбивать мне в голову факты, открыл бы мне тайны цифр и романтику географических карт, помог бы мне ощутить идею в истории и музыку в поэзии, – кто знает, может быть, я и стал бы ученым.
С тех пор как мать вернулась к нам, она снова стала пробуждать во мне интерес к театру. Она внушила мне, что у меня есть к тому способности. И когда перед рождеством у нас в школе стали репетировать «Золушку», мне вдруг страстно захотелось показать то, чему меня учила мама. Не знаю почему, но меня не взяли играть в «Золушке», и я в глубине души остро завидовал тем, кого выбрали, чувствуя, что сыграл бы лучше их. Мне не нравилась скучная, лишенная воображения игра моих соучеников. Злые сестры казались плоскими и несмешными. Мальчики проговаривали свои роли заученным тоном, срываясь на фальцет. Вот бы мне сыграть уродливую сестрицу! И мама бы мне помогла… Однако я был очарован девочкой, игравшей Золушку. Она была так красива, изящна – ей уже было лет четырнадцать, и я был тайно в нее влюблен. Но она была недосягаема для меня, как небо, и по годам и по положению наших семей.
Спектакль показался мне очень унылым – его спасала лишь красота Золушки, которая была так хороша, что даже навевала на меня грусть. Однако спустя два месяца я, сам того не ведая, добился невероятного успеха. Меня водили из класса в класс, и я декламировал «Есть у мисс Присциллы кошечка пушистая…». Это был смешной стишок, который мать прочла в витрине книжного магазина. Он показался ей таким забавным, что она тут же с витрины переписала его и принесла домой. На переменке я прочел его одному из мальчиков. Случайно меня услышал наш учитель, мистер Рейд, и я ему так понравился, что, когда собрались все наши ребята, он заставил меня повторить стишок перед классом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12