Качество супер, цены ниже конкурентов
Когда будут апрель и май. И зазмеится змеями зелень, и лопнут растения, и завоняют женщины из-под юбок или сквозь ткань брюк – занеряшливятся и покроются прыщами наши городские секретарши. Когда совершится в природе очередная абсолютно необходимая революция, я попробую кое-какие приемы. Я знаю состояние, которое у меня при этом будет, и заранее мелко дрожу… Одни коллекционируют бабочек, другие – добродушные и покорные бугаи – играют в мяч. Я – странный мужчина.
Я вижу: почти все несчастливы. Что с ними делать?
Некоторые – часто актер и актриса – сойдутся, устав годам к сорока, и живут вместе. Страшно ведь поодиночке. И уж не перебирают друг в друге – терпят друг друга – лишь бы не одному – страшно ведь. И оголенные их глаза ужасом горят, когда они, друг в друга вцепившись, вдруг в «Пипле» напечатаны. Боязно. Оторвут.
В Нью-Йорке почти мертвецов не видно. Ухитрились их из жизни незаметно изымать. В домах трупы, кажется, не держат, друзьям для прощания не выставляют. Однако как бы части жизни лишены этим.
А помню, в Москве комнату снимал. Иду домой как-то, а там свет ночью. Необычно. Простые люди – соседи-рабочие всегда спят в это время. Вошел – стало понятно. «Толик-то наш отмучился!» – бабка-соседка говорит. Сосед – слесарь, 44, хрипевший за стеной от рака желудка, наконец покинул сей мир.
«Иди погляди! – потащила меня бабка, – мы уже его сами и обмыли, и одели».
Я пошел, я как они, русский человек к смерти с почтением. Лежит на столе в черном костюме, только без туфель, в носках. «Потрогай – ноги уж захололи», – говорит бабка – она пожала рукой его ступню в носке. Потрогал и я – холодная. Вещи слесаря Толика по обычаю роздали. И мне достались две белые рубашки и почти новые кожаные перчатки. Большое только все. Крупный мужик был. Я их кому-то отдал. Кажется, художнику Ворошилову.
Интересно, а счастливы ли Даяна фон Фюрстенберг или Джекки Онассис? Из журналов этого не узнаешь, из ТВ не увидишь, сами они этого не расскажут. Как-то показывали обезьян по ТВ. В Африке изучают их любознательные японцы.
Обезьяны выглядели счастливыми, но потом один лысый мужчина-обезьян устроил такую яростную истерику, что я изменил свое мнение. Лес, наверное, тоже осточертел. Все стволы да стволы. А вот лежат они хорошо. Дети, девочки, самки взрослые – кто кого поглаживает, кто еще что делает во взаимной ласке. Это бы у них перенять.
Дочь мадам Анго
Ох эта дочь этой самой мадам. Мадам, судя по имени, была особа легкого весьма поведения, а дочь, очевидно, тоже двусмысленная особа, ибо яблоко от яблони, как говорится, недалеко падает. И характеристика в самом даже только названии заключена. Можете себе представить на минуточку, если мадам Анго переступила через все приличия и уже звучит двусмысленно, то какая же штучка дочь мадам Анго… Полный выходит разврат. Небось, на голое тело шубу наденет и в ресторан, роза или какой другой цветок в волосах, а в ресторане скандалы устраивает и мужчины из-за ее дьяволицы дерутся. Кровь течет, зеркала вдребезги, многие токсидо порваны, и фраки. А она прохладной кожей из-под шубы пахнет, грудь с непристойным надтреснутым соском обнажит – и довольна.
Живет одна. Квартиру снимает. То один мужчина к ней подселивается, то сразу дюжина в гости похаживает. Никакой системы. Одевается так, что всем все ясно. Шляпа набок, почти пол-лица не видать. Штаны какие белые наденет, или платье как флаг на пол-квартала волочится. Уж и не шестнадцать лет, однако серьезности не видать. Курит, пьет и нюхает как лошадь. Втайне от всех страдает слабым здоровьем. Любит ебаться, даже пыхтит. Плохо кончит.
Мундштук всегда длинный в пальцах вертит. Плохо кончит. Умрет под забором. И все же забавна.
Ее система жизненных ценностей покоится на икре и шампанском. В литературе дочь мадам Анго выходит замуж за генерала или сенатора, или умирает от роковой злой болезни (туберкулез, рак). В жизни – не всегда.
Любит свою п. Ласково ее называет, уменьшительно, употребляя многие суффиксы и окончания.
Я никогда не встречал человека, перед которым мог бы стать на колени, поцеловать ему ноги и ниц преклониться. Я бы это сделал, я пошел бы за ним и служил бы ему. Но нет такого. Все служат. Никто не ведет. Новой дорогой никто не ведет.
Никого нет на дороге.
Чистый двор вижу. Молодых людей вижу, мужчин, женщин. Сидят по-восточному, поют, друг друга касаясь и покачиваясь согласно. «Боишься ли ты воды?» – спрашиваю себя, проснувшись. «Я ее давно уже не видел», – отвечаю себе.
В чистый двор бы, к тем людям, не важно во что одетым, не важно – мало ли, много едящим, но с ними, – руки других чувствовать, без злобы вместе быть.
Купите мне белые одежды! Дайте мне в руки огонь! Обрежьте мне воротник. Отправьте меня на гильотину. Я хочу умереть молодым. Прекратите мою жизнь насильственно, пустите мне кровь, убейте меня, замучайте, изрубите меня на куски! Не может быть Лимонова старого! Сделайте это в ближайшие годы. Лучше в апреле-мае!
В туманные весенние дни наш Нью-Йорк необыкновенно прекрасен для одинокого человека.
В таком тумане хорошо искать тюльпаны на вершинах небоскребов, мило и одиноко перелетая с крыши на крышу на домосделанных шелковых крыльях.
К Р.
Черные ткани хорошо впитывают солнце. Хорошо в них преть весной. Когда-то, может быть, у меня было такое пальто. Сейчас я уже не помню. Хорошо скинуть пальто в лужи, перешагнуть, зайти в дверь, она хлопнет за спиной, купить жареного, выпить спиртного, утереться салфеткой, сойти со стула. Сказать ха-ха-ха! Выйти в дверь, завернуть за угол налево, вынуть нож, спрятать его в правый рукав, нырнуть в подъезд Вашего дома, – ударить ножом швейцара, прыгнуть в лифт и очутиться на девятнадцатом этаже. Поцеловать Вас в глупые губы, раздеть Вас к чертовой матери, выебать Вас, задыхаясь, в неразработанное детское отверстие, в слабую глупую дырочку. Шатнуться обратно к двери и получить в живот горячий кусок металла. И умирать на паркете. Лишь я Вас любил, пожалуй. Ботинки полицейских чинов в последний момент увидать.
– Друг мой Габриэль – любите ли Вы пытки? В сущности, приятно же наблюдать перекошенные лица.
– Я люблю пытки, соприкасающиеся с сексом. Чистая боль неприятна для наблюдающего – Эдвард.
– Согласен. Я – азиат, Габриэль, а восточная утонченность в этих делах общеизвестна. Азиаты – мы любим кое-что практиковать.
Грустная карьера майора из южной страны протекала под кипарисами и пальмами.
Я люблю дерево смерти в крови у ствола и чью-нибудь судьбу короткую для примера.
Нож, проткнувший географическую карту.
Офицера в берете – это мой адъютант.
Кровь на бинтах отвалившегося в траву солдата.
Запах одеколона и коньяка.
Я люблю свое будущее.
И черные южные тени.
И женщину двадцати трех лет, пробравшуюся, чтобы меня застрелить.
Вчера идет черный по Бродвею и меланхолически произносит: «Я люблю Кинг-Конга… Я люблю Кинг-Конга… Я люблю Кинг-Конга…»
Я ему улыбнулся. И он улыбнулся. Как заговорщики, переглянулись.
Мы-то знаем. И не в большой обезьяне дело.
Вчера же еще одного своего встретил. Он, согнувшись, жестом артиста предлагал автомобилю передвинуться. Белый, высокий, смешной. Этот сам мне так улыбнулся. Отец мой мне так не улыбался. Свой – ясно.
Два за день – не так плохо.
Парикмахер Жюль, коллекционер марок Серж и я как-то само собой подружились и образовали компанию. Сплотила нас страсть к общим полетам на закате дня. Часто в безоблачную погоду вы можете нас увидеть парящими над ближними холмами и озерами близ городка Сент-Поль – мы возлежим все трое в воздухе над большой сосновой рощей к юго-востоку от Пиэрии и вдыхаем ароматы.
Порою мы устаем. Больше всех достается парикмахеру. Он толстый, и чтобы не отстать от других, энергично машет руками и ногами – загребая широко и неуклюже. Потеет, бедный. К тому же он женат.
В мои годы, наблюдая всегда со стороны – знаю о людях все. Очень смешные. Те танцуют. Эти поют. Многие пьяны или накурились. Солидный человек, молчащий весь вечер, вдруг вскакивает и исполняет дикий подсознательный танец.
Все известно. Скушно. Кто постарел, кто стареет. Кто собирается стареть.
Как будто цель жизни – чтобы Эн устроился на работу куда хочет, Эм выпустил книгу, Е удачно вышла замуж, а Дэ купил браунстоун в Нью-Йорке.
Я – монгол-татарин. Мама моя из Казани. Мы, монголы, – хитрые и мудрые. Я хожу среди них с челочкой до бровей, вежливо улыбаюсь и скрываю дикую монгольскую скуку, которая зародилась в почерневших степях, у развалин городов, когда всех мужчин прирезали, наелись мяса, выебли всех полонянок – и что еще делать на этой земле? Полнота жизни.
Ой, братцы – скушно!
И ни к кому сердце с интересом не потянется – разглядывая…
Из магазина, а тепло ведь – переходя с пакетом еды улицу – ожидая зеленый огонь. А на другой стороне – лицами ко мне – школьники, самые младшие, с учителем. Вторая авеню.
И что вижу – она – лет шести, распущенные принцессины волосы, дубленочка, мехом отороченная и вышитая, распахнута, бесстыдно задрала левой ручкой коротенькую клеточную юбочку и чешет щелку. Голые ножки (носочки только) просматриваются до самого соединения, до щелки.
И так это все жутко волнующе – эти голые, очень выпуклые ножки, чарующе-серьезное личико с подпухшими губками. Боже мой! – все во мне заныло… А она спокойно чешет щелку. Дали зеленый, и они проследовали. Я оглянулся – уносилась вскачь с ранцем за плечами, опираясь на руки двух мальчиков…
Реклама:
Прежде чем люди в самолет садятся – через таможню все идут, и электронные двери свистят беспрерывно – у всех калькулейтор-спешиалист в кармане или в сумочке. Девушки, юноши, старики, черные, белые – все имеют.
– Я ебал ваш калькулейтор – ничего считать не буду!
– Я ебал ваш калькулейтор – ничего считать не буду! – пропел вдруг я громко и согласно и подпрыгнул даже в ответ на эту рекламу. Ну, на меня они не рассчитывали.
– Эй, перевозчик! Перевези меня на тот берег Бродвея – я еду купить немного соли для моей семьи. У нас двадцать восемь человек – трое соли совсем не едят.
И ступил ногой на мокрые, плохо обработанные доски парома. Кое-как наладили паром сообща несколько семей с правого и левого берегов. Вот уже и «Спички – Соль» видно. В камнях-развалинах приютилась. Солнышком освещена.
– Принесите мне букет, Розали – когда Вы будете идти ко мне.
Я тотчас верну Вам деньги. Купите мне голубые ирисы, потому что сегодня у меня дико болит правое легкое.
На студеном ветру ледяном
Стынет желтая бритая щелка китайской
красавицы.
– Наползай, наползай на мой синий член,
слегка червивое мясо…
Как была ты прекрасна у трех сосен,
Когда начинается ветер.
Я грущу. А ты уже умерла.
Груди-шары унесла.
Спокойно-спокойно через желтую землю. Наш катится ветер.
Нет тебя на моем хую. Пуст член.
И только припадок пейзажа.
Да кусок глаза.
– так написал, глядя на китайский рисунок.
Хорошо в мае, в замечательном влажном мае быть председателем Всероссийской Чрезвычайной комиссии в городе Одессе, стоять в кожаной куртке на балконе, выходящем в сторону моря, поправлять пенсне и вдыхать одуряющие запахи.
А потом вернуться в глубину комнаты, кашляя закурить, и приступить к допросу княгини Эн, глубоко замешанной в контрреволюционном заговоре и славящейся своей замечательной красотой двадцатидвухлетней княгини.
Когда-то садился на велосипед и плакал. Хмурое черное небо, апрельский полдень.
Грустно и тогда, когда в марте-апреле нет денег и идет снег. Как сейчас. И облупленные здания Бродвея в окне, и ты переселился – четвертый день живешь в грязном отеле один, уже второй год без любви. И двадцать пять центов на телефонные звонки. А еще грустнее, когда тонко-тон ко потянет горячим железом от внезапно затопленного радиатора. И как расплачешься тогда…
Сухо щелкает утюг, идет длинный снег. О, какая отрава эти весенние дни! И не прижмешься щекой к телу своего автомата. А ведь легче бы стало.
Возьму я рыбину – положу ее на скалу, отерев предварительно скалу ладонью, – и стану есть рыбину, погрузив в нее руки. Копченая рыбина хороша. И бутыль вина белого со мною. И солнце голову мою печет добросовестно. И птички поют. И сердце чему-то радуется, хотя чему радоваться, а вот видно и этой малости ему достаточно – вино, рыбина, солнце, и птички поют. Хорошо еще, что я не виконт или маркиз. А то и вовсе было бы невыносимо хорошо.
Пойдем купаться. Вода теплая. Окунем наши тела в озеро. В озере нет тревоги, какая есть в море и океане. Полежим в хлипкой воде, хотя тяжелее будет нам плавать. Повернемся на спину – увидим медный закат и тяжелые облака. И вспомним прошлое и заплачем в воде. А по берегу пройдет человек с сумкой или, может быть, с мешком.
Пойдем – искупаемся по отдельности и в разные дни. Ведь мы с тобой давно уже не муж и жена. Просто была у нас общая юность.
Бедный мой. Милый мой. Сонный. Вспомни штурм Ботанического сада, когда пули сбивали ветки веерной пальмы, из жирного алоэ прямо на лица раненых брызгал сок, убитых ребят осеняли голубые пинии, и среди всеобщего жаркого ада то и дело появлялась сумасшедшая контесса Эва Гонзалес в белой шляпке и разорванном в клочья белом же платье. Вспомни, как мы ее гнали и как орала павлинья ферма, прошитая случайной автоматной очередью. И ветер пах гарью и цветами. И мы знали, что нас перебьют неизбежно и что новый 1933 год будет всходить без нас. И вновь отстроят здание пограничной охраны…
А ветер Ботанического сада, я говорю, пах цветами, тропическими цветами и гробницей. И иногда наши парни отклеивали усы, тщетно спасаясь бегством в глубоких деревьях или в костяном бамбуке.
И я помню некоего Карлоса Акуна с накрашенными синей помадой губами, истерически смеющегося над своей оторванной рукой. О, запахи Ботанического сада!
Наши раны гнили, как бананы.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3