https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/
Рассказы –
Виктор Астафьев
СТАРЫЙ ДА МАЛЫЙ
Сто лет стояла на земле деревня Полуяры. И семьдесят лет прожила в ней Меланья Тимофеевна.
Сто войн, а может, и больше, гремело на земле, и все они стороной обходили Полуяры. Жила бабка Меланья Тимофеевна спокойно в своем доме, с дочерью и зятем, а потом осталась с внуком Колькой. Дни Меланьи Тимофеевны всегда были заполнены до краев привычными делами и заботами. Да и дней-то земных осталось у нее мало. Дожить бы их спокойно и отправиться к родителям своим. Потрудилась на своем веку, никому свет не застила, добра людям немало сделала, и они ей тоже. Добрыми делами и красна жизнь.
Одна, самая большая война докатилась и до Полуяров.
Колька болел, и бабка Меланья Тимофеевна тоже болела. Забились они на печь и дрожали в ознобе или метались в жару. Бабка, преодолевая слабость, утрами спускалась с печи и подавала Кольке водицы, сыпала курам овса, топила печь.
Люди к ним не заходили. Людям было не до них.
Отец Кольки воевал, мать тоже: медицинской сестрой.
Фронт перевалил Полуяры, где теперь отец и мать, Колька не знал, и бабка тоже про них ничего не знала.
Однажды в избу ввалились они — враги. Трое. Носами потянули, потом бабку Меланью Тимофеевну за ногу дернули. Она с печи голову свесила:
— Чево нада?
— Млеко, яйки!
— Дьявола плешивого не хотите? — поинтересовалась бабка и, обнаружив, что чужеземцы не поняли насчет дьявола, крикнула: — Убирайтесь из дому! Больные мы. Тиф!
Немцы вытаращили глаза и попятились, будто кто на них грудью надвинулся и потеснил к двери. Во дворе они подняли пальбу.
— За курями охотятся! — встрепенулась бабка и наладилась вниз спускаться.
Колька схватил ее обеими руками и захныкал:
— Не ходи, баб, не ходи! Убьют.
Меланья Тимофеевна негодующе размахивала руками, но все-таки смирилась, уступила больному внуку.
Насчет тифа бабка наврала.
Когда фронт подходил к Полуярам, надоумил их один добрый человек отыскать госпиталь, в котором работала дочь Меланьи Тимофеевны. Долго колесили по земле бабка с внуком, много госпиталей видели, да не нашли того, который им нужен был. Разве госпиталь-то один на свете?!
Полосовало старого и малого дождем, секло ледяной крупой, а они все шли и шли, надеясь отыскать или же нечаянно встретить среди военной сутолоки, среди тысяч людей хоть кого-нибудь из двух родных человек. Но затерялись они, вовсе затерялись в людской коловерти, куда-то занесли их нерадостные военные дороги, дороги отступления.
Потеряли бабка с внуком всякую надежду на встречу и притащились домой. Простыли, ослабели, едва до деревни добрались. И тут скрутила внука, а потом и бабку хворь. Два человека в доме, и оба больные — плохо, совсем плохо. Бабка парит в печке до ярости жгучую траву, дает Кольке пить настой и сама пьет.
Ночью на печи шуршат тараканы, за окном, в трубе ветер воет, и слышатся нерусские крики, хрип автомобильных гудков. Изредка хлопают, как деревья в мороз, выстрелы, да воют одичавшие собаки.
Бабка в бессонные ночи творила молитву на новый лад:
— Чтоб вам, смердящим мокрицам, ни дна ни покрышки! Чтоб вы, нехристи, околели все до единого!..
Напрасно бабка проявила находчивость и сказала насчет тифа — накликала беду, старая. Донесли, видно, те трое куда следует, и вот в избе появился немец с повязкой на рукаве, с чистенькими нашивками на воротнике мундира. За ним солдат с канистрой, наполненной керосином. Тот, что с повязкой на рукаве, был низенький, юркий. На щеках и на подбородке у него выводки бородавок, а в ушах рыжие волосы. Он деловито просеменил по избе, заглянул в горницу, затем ткнул пальцем в сторону Меланьи Тимофеевны, требуя внимания. Бабка свесила босые ноги с печки и подозрительно уставилась на чужеземца. А он весело и по-русски выкрикнул:
— Тиф! Будем сжигать.
Бабка смекнула — неладно дело. Однако никакого страха не выказала, а только насупилась:
— Сам тиф всемирнай! Кто ты — лекарь или кто?
— Я есгь доктор! — не без гордости отрекомендовался пришлый. — Доктор Кушке.
— Коновал ты, а не доктор, коли простуду от тифа отличить не умеешь, — буркнула бабка.
Не понравились Кушке такие слова, и он замахнулся на бабку. Она смерила его презрительным взглядом с высоты печки и выкрикнула:
— Но-но, не больно рукам волю давай, а то я возьму рогач да рогачом-то по башке и налажу. У меня хозяин поширше тебя костью был и нравом лютой, да и то пальцем не трагивал.
Кушке опять повысил голос, однако замахиваться уже не стал. Бабка и кричать ему не позволила, выставив довод, что, мол, если он в самом деле доктор, то не имеет никакого права гавкать. Она, бабка, в скольких больницах на своем веку побывала, и всегда доктора там были вежливые и полный порядок и тишину соблюдали.
— Это, может, у вас, в неметчине, доктора горластые, так туда и отваливай да там и ори, — прибавила она.
На это доктор Кушке ответил бабке, что германская медицина есть передовая медицина в мире, и что германская армия есть непобедимая армия, и что эта армия непременно наведет порядок в дикой стране — России. Кушке при этом напыжился, и бабка Меланья сокрушенно покачала головой;
— Звонарь.
— Что есть звонарь? — Кушке полез в карман за блокнотом.
Тут бабка не выдержала, махнув рукой, рассмеялась.
Немец, тоже развеселился, назвал ее маткой, хлопнул по спине, пощупал у Кольки пульс, глядя на золотые наручные часы.
— Момэнт!
Кушке отдал какие-то распоряжения молчаливому солдату, называя его Генрихом. Тот вытянулся, гаркнул и ушел, прихватив с собой канистру. Бабка Меланья проводила его облегченным вздохом и стала терпеливо слушать Кушке. А он опять толковал о великой германской нации, называл бабку варваром, на что бабка отвечала такой ухмылкой, будто слушала придурковатого человека, от которого умных речей ждать — дело бесполезное.
Заскрипели ворота. В окно было видно: в ограду въезжала длинная, как гроб, повозка. Повозку тянул короткохвостый пегий конь, а вожжи держал тот самый немец, которого Кушке называл Генрихом.
Доктор Кушке, как потом выяснилось, был вовсе не доктор, а всего лишь фельдшер, но форсил и выламывался не хуже, чем иной профессор. Он дал бабке Меланье порошки, велел пить их регулярно и снова начал распространяться насчет благородства германской медицинской науки. Но бабка Меланья не захотела пользовать внука германскими лекарствами и, когда Кушке ушел, бросила порошки в лоханку да еще и плюнула туда же.
Повозка и лошадь остались во дворе. Вечером заявился помощник Кушке — Генрих и занял горницу. Он быстро навел в передней комнате немецкий порядок, все переставил на свой лад, на заграничный. Над кроватью он повесил складной портрет Гитлера, пол и стены обрызгал вонючей жидкостью.
— Только появился и уже всю избу запоганил, — сердилась бабка Меланья, убирая со стены большую раму. В раме этой были тесно размещены фотокарточки покойных и живых родичей Меланьи Тимофеевны. Не желала бабка, чтобы достойные люди поганились в соседстве с такой нечистью, какую разместил постоялец на стене.
Генрих ткнул в одну из фотографий пальцем:
— Коммунист?
Это была фотография покойного мужа Меланьи Тимофеевны, убитого еще при Цусимском сражении. Снят он был в матросской форме, возле кокетливой тумбочки.
— А то не коммунист? — съязвила бабка. — Вон у него и значок на бескозырке. — И тут же вполголоса прибавила: — Моли Бога, что в живых нет, он бы из тебя кишки-то выпустил…
Генрих был тыловой вояка — санитар. Он вместе с Кушке обосновался в Полуярах и вроде бы не собирался покидать деревню. Кушке больше не заглядывал в избу бабки Меланьи. Он занимался какими-то своими делами. А какими — бабка разузнала после.
Как-то пришла она домой вся в слезах и рассказала Кольке о том, что за селом немцы расстреляли молодых девушек и парней. Расстреляли и бабкину племянницу Полю, и бабка сама видела, как Кушке бродил меж побитых людей, щупал у них руку, как тогда у Кольки, и добивал из пистолета.
— Я сразу раскумекала, что он за доктор! — возмущалась бабка. — Самый что ни на есть помощник смерти, самый что ни на есть лиходей!
Ночью бабка потихоньку выбралась из дому и вместе с соседями похоронила тех, кого раньше кляла за агитацию и пропаганду против Бога, тех, кого срамила не раз в клубе принародно, называя супостатами и антихристами. Видно, понарошку гневалась на полуярских комсомольцев бабка, иначе зачем бы пошла их тайком хоронить, не боясь немецкой пули.
Дела у немцев на фронте не ладились. В деревню все чаще и чаще привозили раненых и школу превратили в госпиталь. Там хозяйничал Кушке. Санитар Генрих приходил из госпиталя поздно, снимал шинель, запятнанную кровью, молча пил шнапс и зверем глядел на бабку Меланью и на Кольку.
Однажды бабку Меланью унесла нелегкая куда-то, и она целый день не появлялась дома. Санитар пришел рано, залез в подвал, свернул головы двум курицам, которых бдительная бабка сумела-таки упрятать от немцев. В присутствии бабки Генрих не смел тронуть кур, а без нее вот добрался. Он бросил еще теплых кур на пол и заставил Кольку ощипывать перья.
Колька никогда кур не теребил. Перья летели по всей избе, но дело вперед продвигалось медленно. Кольке было жаль хохлаток и не хотелось угождать немцу, может, поэтому он и работал медленно.
Санитар смотрел, смотрел, а потом поджал тонкие синеватые губы и, схватив Кольку, стал выдергивать его волосы. Не торопясь, с чувством наматывал он на палец клок кудельно-мягких Колькиных волос и, упершись другой рукой в затылок мальчишки, делал рывок, приговаривая:
— Так! Так! Так!
Таким методом он, должно быть, намеревался научить парнишку работать быстрее, а может, и слезы у него добыть. Но Колька не заревел, чем привел в исступление санитара. Он сунул в нос Кольке клок выдернутых волос, затем смазал упрямцу по затылку, затопал ногами.
Пока шлялась бабка по деревне, немец сварил кур и съел их. А вечером он сидел за столом и чесал голову гребнем. На бумагу сыпались крупные вши и прытко разбегались по сторонам. Немец давил их ногтем, и они хрустели, будто конопляные зерна. Бабка Меланья плевалась, поносила постояльца последними словами. Генрих сытно отрыгивал и хохотал. Колька с ненавистью глядел на лысеющую голову чужеземца, а глаза его горели лютой, немальчишеской ненавистью.
Колька ждал. Но Генрих не торопился спать в этот вечер. Пил шнапс, напевал какую-то бравую песню, делал страшные глаза и орал на бабку, которая обнаружила, что он съел последних кур, и грозила ему кулаком. На этот раз дело дошло и до ухвата. Бабка выхватила его из-под печи и грохнула санитара по спине. Тот вовсе освирепел, щелкнул затвором карабина. И чем бы все это кончилось, трудно сказать, если бы не вмешался Колька. Он оттолкнул бабку за печь и стал толковать немцу о том, что бабка старая, глупая, а он, Генрих, такой сильный воин и не к лицу ему вести бой со старухой. Генрих задумался, присмирел, но все-таки дал Кольке затрещину и пошел спать.
Оскорбленная бабка Меланья плакала на печи, намаливала всяческих напастей на голову всех ерманцев. а постояльцу желала даже килу и другие неудобные болезни. Кольке было жаль бабку. Он-то знал, какая она уже старенькая, немощная и добрая. Дивился мальчишка ее бесстрашию. И где только вмещалось оно в дряхлой старушонке! Колька обнял бабушку, утер дряблые щеки ее ладонью, отчего она совсем ослабела, уткнулась в его острое плечо мокрым лицом.
— Не плачь, баб… Не плачь…
— Как же не плакать? Бусурманин-живоглот в моем доме хозяйничает! А на деревне-то что делается: грабют, стреляют, вешают! И где это наши-то, где? Ушли, спокинули нас, сирот, на великую муку. Вот явятся зятек с дочкою, я их тоже рогачом отхожу, чтоб воевали как следует, раз взяли-ись…
— Чего ты городишь, старая? — заворчал Колька. — Они отступили по стратегическим соображениям.
— По каки-им? — всхлипнула бабка.
— По стра-те-ги-чес-ким!
— Ой, Колюшка, может, оно и так, может, я из ума выжила и ничего понимать не умею, только, по моим соображениям, не надо бы отдавать свою землю ворогу на поруганье…
— Ну ладно, спи ты! Погоди вот…
Поворчала еще бабка Меланья и утихла, сжалась в комочек. Колька осторожно спустился с печи, медленно потянул столешницу, где хранились вилки и ножи. Ящичек стола скрипнул. Колька замер.
Что-то бормотала во сне бабка, храпел с прихлюпом чужеземец. На дворе прерывисто выла буксующая машина, слышалась нерусская речь. Полосы от фар шарили по окнам, метались по избе, бросали на пол кресты от рам. И все время, словно из-под земли, доносились глухие удары. Это там, далеко, на фронте, били пушки.
Мальчишка дрожащими руками перебирал вилки, ложки и, наконец, отыскал нож, старый столовый нож, закругленный на конце и сношенный на середине от долгого пользования. Пальцы мальчишки стиснули плоскую ручку ножа. На цыпочках двинулся Колька в горницу, нащупал косяк, остановился. И вдруг он вздрогнул, услышав встревоженный голос:
— Колюшка, где ты? — И уже совсем испуганный: — Колька!
Метнулась бабка с печи, схватила Кольку, нож у него вывернула.
— Ты что? Ты что, Христос с тобой? — со страхом и гневом твердила бабка приглушенным шепотом. — Погубишь себя, аспид ты этакий! Батюшко, Колюшка, что ты надумал, родимый?! — заревела бабка снова, а Колька ей сквозь зубы:
— Все равно зарежу! Он куриц сожрал, голову ощипал, на тебя с ружьем! Хоть одного угроблю!
— Колюшка, кровиночка, где же тебе совладать с ним? Он ведь гладкий, что кабан, а ты еще ребенок. Ты вон и ножик-то такой взял, что им даже цыпленка не зарезать. Потерпи уж…
— Не буду терпеть, не буду! Ты не терпишь!..
— Дак я уж старая, Mнe уж все одно скоро помирать.
Заплакал и Колька. Бабка прижала его к сухонькой груди, дрожащей рукой по голове погладила, целовала в завихренную макушку, выщипанную злыми руками, и ворковала что-то ему на ухо нежное, убаюкивающее.
Уснули старый да малый в обнимку. Уснули со своей бедой и горем. A в трубе завывала, томилась метель, и снег сыпался на вьюшки, и скреблись о стены голые ветки кустов в палисаднике, и гудела вдали земля, и все так же громко, на всю горницу храпел пьяный враг, еще не разучившийся спать крепко.
1 2 3