https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рядом с забором, похилившись набок, стояла баржа, и в ней росли лопухи. Весной в ледоход здесь отстаивались суда, и шкипер этой баржи загулял, а загулявши, позабыл о вверенном ему судне, и оно осталось на суше, да так вот и плавает по косогору. Об этом Кате тоже успел сообщить Генка.
Генка, Генка, Генка! На что бы ни глядела Катя, он глядел вместе с нею. Никогда бы и ни к кому не решилась поехать Катя, тем более что дальше дома отдыха она и не уезжала, а вот к Генке поехала. К Генке можно, он какой-то такой, сродственный ей, что ли. А чем? Только «мастью», так сказал однажды, еще в доме отдыха Генка потому, что волосы у нее такие же светлые, как у Генки.
Катя у матери и отца была единственной дочерью. Отец ее всю жизнь проработал сапожником, вначале в какой-то частной мастерской, а потом на фабрике, в цехе раскроя. Мать в войну года три работала на заводе, а потом тяжело заболела и по сей день лежала в постели с отнявшимися ногами.
Все заботы по дому легли на Катю. Она не доучилась и тоже поступила на работу, на ту же фабрику, где трудился отец. Они ходили всегда в разные смены, чтобы дома постоянно кто-нибудь находился при матери.
И так бы они жили, уединенно, со своими невеселыми заботами, да вот все переменилось с тех пор, как бригада, в которой работала Катя, начала бороться за звание коммунистической. Кончилось ее одиночество. Девочки из бригады помогали ей по дому, она устроилась учиться заочно в техникум, сумела в дом отдыха съездить. Они же сделали все для того, чтобы Катя отправилась и «на край света» к Генке Гущину. Отец было в сомнение впал. Он уже привык к тому, что дочь постоянно дома, на глазах, но мать и девочки уломали отца.
— Не вековать же ей со мною, — сказала отцу мать, да и девчата очень уговаривали, — и он сдался.
А то бы и не побывать Кате в краю незакатного солнца, не повидать Генку и город этот, воспетый в стихах, и траву-пушицу. Вон ее сколько! Сплошь усеяла Медвежий лог махонькими облачками. Травка эта вроде длинной сапожной иглы, бледно-зеленая и пустая в середине. Стоит, стоит она, незаметная, тощенькая, и вдруг без всякой предварительной подготовки выстрелит пушком, и пушок болтается на ее острие до тех пор, пока ветер не оторвет его и не унесет туда, где он прорастает иголками.
Долго смотрела Катя на пушицу, на голубичник и карликовые березки, еще не вытоптанные скотом подле огорода. Было все так же светло, и все так же неназойливо, осторожно светило солнце, будто и ему было известно, что по человеческим законам сейчас все-таки ночь и людям полагается спать.
В городе и впрямь тихо и спокойно. Только покрикивали на протоке пароходы, глухо шумел лесозавод. А потом по Медвежьему логу, крадучись, пополз туман, и на острове тоже появились пятна тумана. Там озера, и они, невзирая на солнце, туманились по утрам, как им и полагалось. Сделалось прохладно. Катя закрыла окно, поставила на подоконник горшки с зелеными помидорами и юркнула в постель, закрыла глаза. Перед ней замелькала пушица. Мягкая, шелковистая пушица.
Катя проснулась поздно, и первое, что ей бросилось в глаза, это записка, прицепленная рыболовным крючком к ее платью. «Катюха! — писал Генка. — Приходи на морпричалы, поглядеть на иностранцев. На причалах законно, не покаесся».
Катя позавтракала и отправилась на морпричалы. Дежурному на проходной было уже известно, что придет такая-то и такая-то, и ей беспрепятственно выдали пропуск.
Генка работал на погрузке кокетливо раскрашенного греческого парохода. Он еще издали заметил Катю, махнул ей рукавицей и закричал:
— Ребята! Катюха пришла, знакомая моя, почти что невеста! — и тут же хлопнул по пачке досок, которая спускалась на тросах лебедкою в люк. — Катюха, ты видишь законное соседство коммунизма с капитализмом. Из этих досок капиталист какой-нибудь кресло соорудит, будет сидеть и думать, когда придет Советская власть и с дому его выгонит. Или пушку сделает и по ним стрельнет…
— Ну уж, из дерева и пушку, — возразила Катя, заглядывая вверх.
— А что? Из нашей древесины все можно сделать. Запросто! Ты лезь сюда, Катюха. Посиди маленько. Скоро обед. Мы к одному норвегу кофий пить пойдем. Знакомый. Третью Карскую в Игарку приходит. Здорово кофий делает!
Об этом «норвеге» и «кофие» Генка еще вчера не раз начинал рассказывать, да все не мог дорассказать.
Что уж за такой за «кофий» готовил иностранец, одному Богу известно, а только поглянулся он Генке до крайности. Купил однажды Генка самый дорогой кофе, сахару купил, молока, приволок все это домой и дал команду:
— Мама, орудуй! Я тебе буду говорить, а ты орудуй. Я высмотрел, как он все делает.
Генка руководил, мать заваривала, но кофе получился далеко не тот, что у иностранца.
— Нет, по кофию нам их еще долго не догнать, — сокрушался Генка. — Тут у них, Катюха, норма своя и секрет. А разом у буржуя разве секрет выпытаешь? Слушай, Катюха, ты, может, сумеешь? Все-таки глаз у тебя женский, приспособленный к таким делам. Давай, а? Главное — норма, понимаешь? Ты ему про норвегов говори, про знаменитых. Он и расплывется, и все выдаст. Я как скажу ему: «Амундсен, во! Нансен, во!» Он аж икру от радости мечет. Да я вот только двух этих и слышал. Может, еще есть знаменитые норвеги?
— Есть, Григ, например.
— Кто такой? Не фашист?
Катя захохотала:
— Да нет, композитор. Давно жил.
— Композитора давай. Композитор подойдет. А еще нет ли?
— Ну, Ибсен — драматург.
Генка замялся и сказал, что лучше про этого не поминать. По-ихнему, по-норвеговски, может-де, и ладно звучит, а по-русски — неприлично. Катя опять захохотала. А Генка повторил:
— Да-а, по кофию мы их не скоро догоним. Зато по табаку догнали. Знаешь, мы здесь вот, в этом порту, когда маленькие были, дни и ночи околачивались. Ага. Сигареты просили. Бегаем, как щенята, за иностранцами и тявкаем: «Комрад — сигарет, комрад — сигарет». Ну, которые давали, которые — нет. Ребята все больше наперехвате были, там, на улицах стреляли, — махнул рукой Генка на город. — А я, понимаешь, проворный был. Я на пароход заберусь, бывало, и представляюсь. У меня зубы лопатой вышиблены, вот, — показал Генка рукавицей на два вставных зуба. — Ну я и шепелявлю, слова коверкаю. Они хохочут и сигарет дают. Полную горсть настреляю, бывало. И, понимаешь, обидно все ребятам отдавать, я и сам засмолю. Я через них, через этих буржуев, сколько здоровья потратил — ужасть! А что? Девяти лет курить начал. Сказывается, поди, на детском-то организме?
Катя покосилась на приземистого, плотного Генку, у которого грудь выпирала из тельняшки, а мускулы так и ходили, комками перекатываясь, и сказала, что не очень-то заметно, чтоб ему буржуи здоровье подорвали.
— Незаметно? Тогда хорошо. А то из-за каких-то сигарет паршивых веку бы не дожил. И чем брали-то? Завертками блескучими да всякими коробочками. Ну, наши все это научились делать и теперь у иностранцев сигареты никто не просит. А то ведь фотографировали. Да, для своих газеток. Вот, дескать, советские дети попрошайничают. Меня тоже пытались фотографировать. Я говорю: «Пожалуйста, гуд бай». А как они на меня аппарат наставят, я скосоротюсь и такую рожу сделаю, что ни на какую карточку не годится, — тут Генка остановился и схватил Катю за руку. — Слушай, Катюха! Ты не думай, что я к норвегу тебя за так веду. Я его тоже угощал. Ухой. Из налима. В прошлом годе. Думаю: ты меня кофием пришиб, так я тебя ухой доконаю…
— Ген, Ген, — перебила Катя Генку, — кофе. Понимаешь — кофе. И не норвег, а норвежец.
— Ладно. Пусть норвежец, — подхватил Генка. — Все одно — буржуй. Ну вот, в гости я его зазвал. Уху сварил. Сам варил. Рыбацкую. Будь здоров, уха получилась! Поели мы с ним, выпили. Раздобрел он, вроде как бы малохольненький сделался. Плясать под радиолу ударился. Ну, думаю, сейчас самый момент — и давай я его агитировать: «Переходи, — говорю, — на нашу сторону». Ну, не в смысле границы. А чтоб он за трудящийся народ стоял до скончания. Но он ничего этого не понял. Язык-то ихний я не знаю, и он нашего не знает тоже. А то бы я из него сторонника мира сделал. Запросто!
Все, кто жил по ту сторону нашей земли, должно быть, казались Генке буржуями, а из политических деятелей колючей занозой застряла в Генкином мозгу фамилия одного Аденауэра.
— Ты знаешь, Катюха, после того разговора с норвегом, ну с норвежцем, решил я язык ихний учить. Книжек набрал. Долблю. Двадцать слов выучил. Через три дня забыл. Опять выучил. Опять забыл. Я к переводчику нашему. Так и так, хочу, мол, по-иностранному выучиться. Он мне толкует: «Надо, Генка, систематически, каждый день заниматься». Ну, тут я и понял, что не по мне это дело, и бросил. Мне бы, понимаешь, такой язык, чтоб его сразу выучить. Привет передовикам коммунизма! — заорал Генка, проходя с Катей мимо большого английского парохода. — Комбригада здесь на погрузке работает Кости Путинцева, — пояснил он Кате. — Я в ней раньше тоже работал. Не подошел. По номенклатуре не подошел. Вижу, понимаешь, мнутся мои ребятки. А чего мнутся — не пойму. Потом услышал, что они бригаду сколачивают, которая, значит, будет за коммунизм бороться. Так бы сразу, говорю, и сказали: «Мы, Генка, такое дело затеваем, при котором ты будешь компроментирующей еденицей». Ну и все, а то жметесь, как девочки. Я, говорю, и в другой бригаде не пропаду. А для вас, я и сам знаю, что неподходящий. Ишачить я — пожалуйста. Пить — тоже могу бросить, не больно много пью. Курить даже могу бросить, если надо, а учиться не пойду. Чтоб я в таком возрасте пошел в четвертый класс — этого не будет! Ну и расстались. У нас бригада тоже законная. А что? Неужто мне сейчас учиться? Я шесть лет учился — четыре группы кончил, так через это учительница на четыре года раньше на пенсию пойдет. Зачем вред учителям делать? Я их уважаю. Но прижима никакого не люблю. За всю жизнь только в одной организации состоял. В пионерах. Неделю. Выгнали, а в комсомол уж и не приглашали. Я тоже не просился. Обрати внимание, — вдруг остановился Генка. — Обрати внимание на пароход, который грузит Костина бригада. — Катя внимательно осмотрела большой, угрюмый пароход. Краска на нем облупилась, по бортам вниз тянулись широкие ржавые полосы — это из гальюнов и кухонь. Лебедки работали с визгом.
— Ты на флаг, на флаг посмотри.
Флаг выцвел и по краям растрепался до того, что цветастый жук уже с трудом угадывался на материи.
— А ты знаешь, какие до войны английские пароходы были? О-о! Войдет, бывало, в протоку чистенький, голосистый, у капитана и у всей команды нос выше трубы. А теперь, ты видишь, полное увядание капитализма. На износ работают. Правда, нос они еще задирают. Но мы-то уж видим — карачун им подходит, карачун. У-у, аденауровец проклятый! — покосился Генка на рядом стоявший пароход. — Я бы им камней и то пожалел. А тут нашу древесину. У баб вон руки в кровь — и кому? Фашистам стараются. Не понимаю я, Катя, этого. Заедаются только. Обзывают нас всяко. И обзывают-то как? Выучили два-три слова, которые у нас ребятишки на подступах к настоящему матюку употребляют, и этими детскими словами донимают. Слова — что, словами можешь. Но ты не лезь под руку, гад! Работать не мешай, не делай международный конфликт…
Катя уже знала: раз Генка зашумел, начал рукой рубить, значит, тут дело касалось его, и осторожно спросила, что же это за конфликт такой был.
— Не знаешь? Я тут одного аденаурца учил советский трудовой народ уважать.
У Кати даже спина похолодела, когда она это услышала.
Грузила бригада стивидоров прошлым летом западногерманский лесовоз на рейде. Лесовоз был хороший, лебедки исправные, и все было ладно. Шли стивидоры с перевыполнением плана. На заносчивость и недружелюбие команды грузчики уже привыкли не обращать внимания. Да и предупреждены они все строго: «Делайте свое дело и не отвечайте на вылазки. Вы — работники советского порта».
Но на этом лесовозе команда оказалась уж особенно едучая. Вахтенные матросы тем только и развлекались, что, свесившись через борт, плевали на баржу, норовя попасть в грузчиков, кричали обидные слова и даже показывали язык, как дети.
У причалов такие действия происходят редко. Там властей много и они быстро призовут к порядку, а на рейде совсем другое дело. Тут вся власть — дежурный вахтер. Он, бедняга, стоит на корме баржи с ружьем, видит все это мелкое издевательство над своими рабочими, и по лицу его желваки от бессилия ходят. Хоть он и с ружьем, а все равно что безоружный перед такими гадкими действиями, ибо нарушений-то в международном масштабе никаких нет, а так, плевки одни.
Видя такую выдержанность рабочих, на лесовозе вовсе обнаглели. В особенности один из штурманов. Он даже на баржу по стремянке стал спускаться и привязываться к грузчикам. А они отстранят его рукой или доской нечаянно пихнут, и все это молчком, с полным презрением.
Но однажды этот штурман спустился на баржу пьяненький, а может, и представился пьяненьким, и уж куражился он, куражился. Несколько раз вахтер вежливо просил его подняться на корабль, но он не подчинился власти. Почему-то прилип этот немец, как банный лист, к Генке. Здоровяк Генка, в руках у него все горит, двигается, живет. Работает играючи. Возможно, зависть взяла немца. Вот он и привязался к Генке, мускулы его щупает, руки сгибает: «О-о, — кричит, — гут арбайтер», — а сам волком на Генку смотрит, ну и Генка на него тоже соответственно.
По взгляду оба готовы съесть друг друга сырьем, а нельзя. Генка так и рассказывал Кате:
— Гляжу на него — облизьяна, форменная облизьяна. Глаза возле ушей, а между глаз точь-в-точь две говядины висит. И вот так меня и подмывает закатать в эти говядины. А я терплю. Законно работаю. Работой только и дразню его, и зло срываю. От лебедки дым идет.
И стерпел бы, наверное, Генка всякие надругательства аденауэрского штурмана, да тот уж совсем распоясался и давай изображать, как он во время войны таких, как Генка, на штык подымал и через себя бросал. Прямо так и показывает: поддеваю, мол, и бросаю. И зубы ощеряет при этом.
Тут вахтер не вытерпел и сказал что-то тому недобитку по-немецки. Один стивидор немного знал немецкий язык и сразу перевел его слова.
1 2 3 4


А-П

П-Я