https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-30/ploskie/
Пенн думал про Аллеганские горы, Уотерхауз пытался понять, что в девушке его мучит. Это походило на свербящее чувство, будто где-то человека встречал, но не помнишь, при каких обстоятельствах, однако он точно знал, что видит её впервые. И тем не менее внутри что-то зудело.
Она сказала Пенну несколько слов. Тот вышел из задумчивости и строго взглянул на Даниеля.
— Девица оскорблена. Она говорит, что, возможно, есть женщины непроизносимого свойства в Амстердаме, которые не прочь, когда на них смотрят; но как смеете вы, гость на голландской земле, позволять себе такую вольность?
— Много же она сказала, в пяти французских словах.
— Она выражалась кратко, ибо верит в мой ум. Я выражаюсь пространно, ибо не верю в ваш.
— Знаете, капитулировать перед королём только из-за того, что он помахал у вас перед носом Декларацией о Веротерпимости — отнюдь не признак ума. Некоторые бы даже сказали, что наоборот.
— Вы и впрямь хотите новой гражданской войны, Даниель? Мы с вами оба выросли во время такой войны. Одни из нас решили двигаться дальше, другим, сдаётся, охота заново пережить детство.
Даниель закрыл глаза и увидел картину, впечатавшуюся в его сетчатку тридцать пять лет назад: Дрейк швыряет мраморную голову святого в витраж, вместо пёстрых стекляшек возникает зелёный английский холм, серебристая изморось влетает в окно, словно Святой Дух, холодит и освежает лицо.
— Вы не понимаете, какой мы можем сделать Англию, если только постараемся. Меня воспитывали на вере в грядущий Апокалипсис. Затем я много лет в него не верил. Однако я плоть от плоти веривших и мыслю так же. Только я зашёл с другой стороны и смотрю с другой точки, как выразился бы Лейбниц. Есть что-то в идее Апокалипсиса: внезапная перемена всего, низвержение старого. Дрейк и другие ошиблись в частностях: заклинились на определённой дате, превратили её в идола. Если идолопоклонство — в поклонении образу вместо первообразного, то именно так они поступили с символическими образами из Откровения. Дрейк и другие подобны птичьей стае, которая, почувствовав что-то, разом взлетает в воздух: дивное зрелище и чудо Божьего мира. Однако они по ошибке залетели в сеть, их возмущение кончилось ничем. Означает ли это, что вообще не следовало расправлять крылья? Нет, они чувствовали верно, просто их подвёл разум. Должны ли мы вечно презирать их за ошибку? Неужто их наследие достойно лишь осмеяния? Напротив, я бы сказал, что теперь мы без особых усилий можем осуществить Апокалипсис... не так, каким мнилось, а лучше.
— Вам правда следовало бы переехать в Пенсильванию, — задумчиво проговорил Пенн. — Вы одарённый человек, Даниель, и некоторые из ваших дарований, за которые вас в Лондоне лишь повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют, сделали бы вас видным гражданином Филадельфии — или по крайней мере распахнули бы перед вами двери гостиных.
— Я ещё не разуверился в Англии, спасибо.
— Англия, возможно, охотнее пережила бы ваше разочарование, чем еще одну Гражданскую войну или ещё одни Кровавые ассизы.
— Большая часть Англии считает иначе.
— Вы можете причислять меня к этой партии, Даниель, но кучке нонконформистов не по силам осуществить перемены, которыми вы грезите.
— Ваша правда... а как насчёт людей, чьи подписи стоят под этими письмами? — Даниель вытащил стопку сложенных бумаг, каждая из которых была обвязана лентой и запечатана воском.
Рот Пенна сжался до размеров пупка, мозг напряжённо работал. Девушка подошла и подала шоколад.
— Не по-джентльменски так меня огорошивать...
— Когда Адам пахал, а Ева пряла...
— Бросьте глумиться, Владение Пенсильванией не подняло меня в очах Господа выше простого бродяги, но служит напоминанием, что со мной лучше не шутить.
— Вот потому-то, брат Уильям, я с риском для жизни пересёк штормовое Северное море и скакал во весь опор по мёрзлой грязи, чтобы перехватить вас до встречи с вашим будущим королём. — Даниель вытащил гуковы часы и повернул к свету циферблат из слоновой кости. — Вы ещё успеете написать свое письмо и положить сверху на эту стопку.
* * *
— Я намеревался спросить, известно ли вам, сколько людей в Амстердаме жаждет вас убить... однако, приехав сюда, вы ответили на мой вопрос: «Нет», — сказал Вильгельм, принц Оранский.
— Вы получили мое предупреждение в письме к д'Аво, не так ли?
— Оно еле-еле поспело... главный удар пришёлся по тем крупным акционерам, которых я не стал предупреждать.
— Франкофилам?
— Ну, этот рынок совершенно подорван, мало кто из голландцев теперь продаётся французам. Сегодня мои враги — те, кого можно назвать политически недальновидными. Так или иначе, ваша батавская шарада доставила мне уйму хлопот.
— Первоклассный источник сведений при дворе Людовика XIV не мог обойтись дешево.
— Ваш убогий трюизм легко вывернуть наизнанку: сведения, купленные столь дорого, обязаны быть первоклассными. К слову, что вы узнали от двух англичан? — Вильгельм взглянул на грязную ложку и раздул ноздри. Юный слуга-голландец, куда красивей Элизы, засуетился и принялся убирать свидетельства того, что здесь долго пили горячий шоколад. Звон чашек и ложек, казалось, досаждал Вильгельму больше грохота канонады на поле боя. Он откинулся в кресле, закрыл глаза и повернулся лицом к огню. Мир для него представал тёмным подвалом с натянутой внутри хрупкой, как паутина, сетью тайных каналов, по которым время от времени поступают слабые шифрованные сигналы: огонь, открыто рассылающий во все стороны явное тепло, был своего рода чудом, явлением языческого божества средь готического храма. Лишь когда слуга закончил уборку и в комнате снова стало тихо, морщины на лице принца слегка разгладились. Он не достиг ещё и сорока лет, но выглядел и вёл себя как человек преклонного возраста: солнце и солёные брызги преждевременно состарили кожу, сражения испортили характер.
— Оба верят в одно и то же и верят искренне, — сказала наконец Элиза, имея в виду двух англичан. — Оба прошли через горнило страданий. Сперва я думала, что толстый свернул с пути. Однако худой так не считает.
— Быть может, худой наивен.
— Он наивен в ином. Нет, оба принадлежат к одной секте или чему-то в таком роде — они знают и узнают друг друга. Они испытывают взаимную неприязнь и стремятся к разному, однако предательство, продажность и отступление от избранной цели для них немыслимо. Это та же секта, что у Гомера Болструда?
— И да, и нет. Пуритане — как индуисты, бесконечное разнообразие, а по сути одно и то же.
Элиза кивнула.
— Чем вас так завораживают пуритане?
Вопрос прозвучал неласково. Вильгельм подозревал какую-то детскую слабость, некий оккультный мотив. Элиза взглянула на него, как девочка, которую переехало телегой. От такого взгляда большинство мужчин распалось бы, словно вареная курица. Не сработало. Элиза видела, что Вильгельм окружает себя красивыми мальчиками. Однако у него была и любовница, англичанка Элизабет Вилльерс, умеренно красивая, зато очень умная и острая на язык. Принц Оранский никогда не позволил бы себе такую слабость, как зависимость от одного пола, любые чувства, которые внушала ему Элиза, он мог с легкостью направить на прислужника, как голландский крестьянин, открывая и закрывая шлюз, направляет воду на то или иное поле. А возможно, он лишь старался произвести такое впечатление, окружая себя красавчикам.
Элиза чувствовала, что допустила опасный промах. Вильгельм нашел в ней изъян, и если она немедленно не рассеет его подозрений, запишет ее в недруги. И если Людовик держит врагов в золоченой клетке Версаля, то Вильгельм, надо полагать, расправляется со своими куда проще.
Элиза решила, что сказать правду — не самое плохое.
— Я нахожу их занятными, — проговорила она наконец. — Они так не похожи на других. Такие странные. Однако они не простачки — в них есть пугающее величие. Кромвель был лишь прелюдией, упражнением. Пенн владеет немыслимо огромными землями. Нью-Джерси также принадлежит квакерам, и различные пуритане закрепились по всему Массачусетсу. Гомер Болструд говорил поразительнейшие вещи, низвержение монархии из них — самая заурядная. Он говорил, что негры и белые равны перед Богом, что с рабством надо покончить повсеместно и что его единоверцы не успокоятся пока не убедят всех в своей правоте. «Сперва мы склоним на свою сторону квакеров, ибо они богаты, — сказал он, — потом других нонконформистов, затем англикан, следом католиков, а там и весь христианский мир».
Покуда Элиза говорила, Вильгельм перевел взгляд на огонь, показывая, что верит ей.
— Ваша одержимость неграми внушает удивление. Однако я заметил, что лучшие люди частенько обладают той или иной странностью. Я взял себе за правило выискивать их и не доверять тем, у кого странностей нет. Ваши несуразные идеи по поводу рабства мне глубоко безразличны. Однако то, что у вас есть взгляды, внушает к вам некоторое, пусть и малое, доверие.
— Если вы доверяете моему мнению, обратите внимание на худого пуританина.
— Однако у него нет ни обширных владений в Америке, ни денег, ни последователей!
— Потому на него и следует обратить внимание. Готова поспорить, у него был властный отец и. наверное, старшие братья. Его постоянно проверяли и тюкали. Он никогда не был женат, не самоутвердился даже в такой малости, как рождение сына, и теперь достиг той поры, когда либо что-то свершит, либо уже не свершит никогда. Всё это смешалось в его голове с грядущим восстанием против английского короля. Он решил поставить на успех восстания свою жизнь; не в смысле — жить или умереть, а в смысле — добьётся в ней чего-нибудь или нет.
Вильгельм поморщился.
— Никогда не заглядывайте так глубоко в меня.
— Почему? Может быть, вам это было бы на пользу.
— Нет, нет, вы уподобляетесь члену Королевского общества, режущему живую собаку, — вы преисполнены холодной жестокости.
— Я?! А вы? Воевать — доброта?
— Для многих легче получить стрелу в грудь, чем выслушать ваше описание.
Элиза невольно рассмеялась.
— Не думаю, что жестоко описываю худого. Напротив, я верю, что он преуспеет. Судя по стопке писем, за ним стоят влиятельные англичане. Завербовать столько сторонников, оставаясь в такой близости к королю, очень трудно.
Элиза надеялась, что сейчас Вильгельм хотя бы отчасти проговорится, чьи это письма. Однако он едва ли не с первых слов разгадал её игру и отвёл взгляд.
— Безумно опрометчиво, — сказал он. — Не знаю, стоит ли полагаться на человека, затеявшего столь отчаянный план.
Наступила тишина. Одно из поленьев в камине с шипением и треском рассыпалось на угольки.
— Вы хотите мне что-то в связи с ним поручить?
Снова молчание, однако теперь бремя ответа лежало на Вильгельме. Элиза, отдыхая, изучала его лицо. Судя по всему, роль испытуемого ему не нравилась.
— У меня для вас важное дело в Версале, — признал он. — Я не могу отправлять вас в Лондон возиться с Даниелем Уотерхаузом. Впрочем, что касается него, в Версале вы будете даже полезней.
— Не понимаю.
Вильгельм широко открыл глаза, набрал в грудь воздуха и выдохнул, прислушиваясь к своим лёгким. Потом выпрямился, хотя его маленькое поджарое тело всё равно утопало в кресле, и взглянул на огонь.
— Я могу сказать Уотерхаузу, чтобы он был осмотрительнее. Он ответит: «Да, сир», но то лишь слова. Он не будет по-настоящему осторожен, пока ему не для чего жить.
— И вы хотите, чтобы я дала ему этот смысл.
— Я не могу потерять его. И тех, кто поставил свою подпись под письмами, из-за того, что однажды ему станет безразлично, жить или умереть. Ему нужна причина, чтобы цепляться за жизнь.
— Не вижу сложностей.
— Вот как? Я не могу придумать предлога, чтобы свести вас в одной комнате.
— У меня есть ещё одна странность, сир. Я увлекаюсь натурфилософией.
— Ах да. Вы остановились у Гюйгенса.
— А сейчас в городе находится ещё один друг Гюйгенса, швейцарский математик Фатио. Он молод, честолюбив и отчаянно хочет вступить в Королевское общество. Даниель Уотерхауз — секретарь Общества. Я устрою обед.
— Имя Фатио мне знакомо, — рассеянно произнёс Вильгельм. — Он назойливо добивается аудиенции.
— Я выясню, что ему нужно.
— Отлично.
— А что касательно остального?
— Простите?
— Вы упомянули, что у вас для меня важное дело в Версале.
— Да. Зайдите еще раз перед отъездом, и я объясню. Сейчас я утомился, устал говорить. То, что вам предстоит сделать, очень существенно, от этого зависит всё остальное. Я должен собраться с мыслями, прежде чем давать вам указания.
Г-н Декарт умеет весьма правдоподобно подавать, свои умопостроения и выдумки. С тем, кто читает его: «Начала философии», происходит то же, что с читателем романов, которые доставляют удовольствие и производят впечатление подлинных истории. Образы мельчайших частиц и вихрей увлекают своей новизной. Когда я читал его книгу... впервые, мне казалось, будто всё превосходно обосновано; сталкиваясь с затруднениями, я полагал, что недостаточно хорошо понял его мысль... Однако со временем, обнаруживая вновь и вновь утверждения явно ложные или весьма сомнительные, я полностью избавился от былого преклонения и теперь не нахожу в его физике ничего, что могу принять как истину.
Гюйгенс. «Концепция силы в ньютоновой физике: динамика в семнадцатом столетии»,
Уэстфолл. 1971 г., стр. 186
Христиан Гюйгенс сидел во главе стола, в перигелии эллипса, Даниель Уотерхауз — напротив него, в афелии. Элиза и Николя Фатио де Дюийер — друг напротив друга посередине. Обед — жареного гуся, ветчину и овощи — подавали члены семьи, давно превратившиеся в слуг. Где кому сидеть, Элиза продумала заранее. Уотерхауза с Гюйгенсом нельзя было сажать рядом — они бы замкнулись на себя и больше ни с кем не разговаривали. Так получилось лучше; Фатио хотел говорить только с Уотерхаузом, Уотерхауз — только с Элизой, Элиза притворялась, будто слушает только Гюйгенса, и в итоге разговор шёл вокруг стола по часовой стрелке.
Приближалось зимнее солнцестояние, солнце зашло в середине дня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Она сказала Пенну несколько слов. Тот вышел из задумчивости и строго взглянул на Даниеля.
— Девица оскорблена. Она говорит, что, возможно, есть женщины непроизносимого свойства в Амстердаме, которые не прочь, когда на них смотрят; но как смеете вы, гость на голландской земле, позволять себе такую вольность?
— Много же она сказала, в пяти французских словах.
— Она выражалась кратко, ибо верит в мой ум. Я выражаюсь пространно, ибо не верю в ваш.
— Знаете, капитулировать перед королём только из-за того, что он помахал у вас перед носом Декларацией о Веротерпимости — отнюдь не признак ума. Некоторые бы даже сказали, что наоборот.
— Вы и впрямь хотите новой гражданской войны, Даниель? Мы с вами оба выросли во время такой войны. Одни из нас решили двигаться дальше, другим, сдаётся, охота заново пережить детство.
Даниель закрыл глаза и увидел картину, впечатавшуюся в его сетчатку тридцать пять лет назад: Дрейк швыряет мраморную голову святого в витраж, вместо пёстрых стекляшек возникает зелёный английский холм, серебристая изморось влетает в окно, словно Святой Дух, холодит и освежает лицо.
— Вы не понимаете, какой мы можем сделать Англию, если только постараемся. Меня воспитывали на вере в грядущий Апокалипсис. Затем я много лет в него не верил. Однако я плоть от плоти веривших и мыслю так же. Только я зашёл с другой стороны и смотрю с другой точки, как выразился бы Лейбниц. Есть что-то в идее Апокалипсиса: внезапная перемена всего, низвержение старого. Дрейк и другие ошиблись в частностях: заклинились на определённой дате, превратили её в идола. Если идолопоклонство — в поклонении образу вместо первообразного, то именно так они поступили с символическими образами из Откровения. Дрейк и другие подобны птичьей стае, которая, почувствовав что-то, разом взлетает в воздух: дивное зрелище и чудо Божьего мира. Однако они по ошибке залетели в сеть, их возмущение кончилось ничем. Означает ли это, что вообще не следовало расправлять крылья? Нет, они чувствовали верно, просто их подвёл разум. Должны ли мы вечно презирать их за ошибку? Неужто их наследие достойно лишь осмеяния? Напротив, я бы сказал, что теперь мы без особых усилий можем осуществить Апокалипсис... не так, каким мнилось, а лучше.
— Вам правда следовало бы переехать в Пенсильванию, — задумчиво проговорил Пенн. — Вы одарённый человек, Даниель, и некоторые из ваших дарований, за которые вас в Лондоне лишь повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют, сделали бы вас видным гражданином Филадельфии — или по крайней мере распахнули бы перед вами двери гостиных.
— Я ещё не разуверился в Англии, спасибо.
— Англия, возможно, охотнее пережила бы ваше разочарование, чем еще одну Гражданскую войну или ещё одни Кровавые ассизы.
— Большая часть Англии считает иначе.
— Вы можете причислять меня к этой партии, Даниель, но кучке нонконформистов не по силам осуществить перемены, которыми вы грезите.
— Ваша правда... а как насчёт людей, чьи подписи стоят под этими письмами? — Даниель вытащил стопку сложенных бумаг, каждая из которых была обвязана лентой и запечатана воском.
Рот Пенна сжался до размеров пупка, мозг напряжённо работал. Девушка подошла и подала шоколад.
— Не по-джентльменски так меня огорошивать...
— Когда Адам пахал, а Ева пряла...
— Бросьте глумиться, Владение Пенсильванией не подняло меня в очах Господа выше простого бродяги, но служит напоминанием, что со мной лучше не шутить.
— Вот потому-то, брат Уильям, я с риском для жизни пересёк штормовое Северное море и скакал во весь опор по мёрзлой грязи, чтобы перехватить вас до встречи с вашим будущим королём. — Даниель вытащил гуковы часы и повернул к свету циферблат из слоновой кости. — Вы ещё успеете написать свое письмо и положить сверху на эту стопку.
* * *
— Я намеревался спросить, известно ли вам, сколько людей в Амстердаме жаждет вас убить... однако, приехав сюда, вы ответили на мой вопрос: «Нет», — сказал Вильгельм, принц Оранский.
— Вы получили мое предупреждение в письме к д'Аво, не так ли?
— Оно еле-еле поспело... главный удар пришёлся по тем крупным акционерам, которых я не стал предупреждать.
— Франкофилам?
— Ну, этот рынок совершенно подорван, мало кто из голландцев теперь продаётся французам. Сегодня мои враги — те, кого можно назвать политически недальновидными. Так или иначе, ваша батавская шарада доставила мне уйму хлопот.
— Первоклассный источник сведений при дворе Людовика XIV не мог обойтись дешево.
— Ваш убогий трюизм легко вывернуть наизнанку: сведения, купленные столь дорого, обязаны быть первоклассными. К слову, что вы узнали от двух англичан? — Вильгельм взглянул на грязную ложку и раздул ноздри. Юный слуга-голландец, куда красивей Элизы, засуетился и принялся убирать свидетельства того, что здесь долго пили горячий шоколад. Звон чашек и ложек, казалось, досаждал Вильгельму больше грохота канонады на поле боя. Он откинулся в кресле, закрыл глаза и повернулся лицом к огню. Мир для него представал тёмным подвалом с натянутой внутри хрупкой, как паутина, сетью тайных каналов, по которым время от времени поступают слабые шифрованные сигналы: огонь, открыто рассылающий во все стороны явное тепло, был своего рода чудом, явлением языческого божества средь готического храма. Лишь когда слуга закончил уборку и в комнате снова стало тихо, морщины на лице принца слегка разгладились. Он не достиг ещё и сорока лет, но выглядел и вёл себя как человек преклонного возраста: солнце и солёные брызги преждевременно состарили кожу, сражения испортили характер.
— Оба верят в одно и то же и верят искренне, — сказала наконец Элиза, имея в виду двух англичан. — Оба прошли через горнило страданий. Сперва я думала, что толстый свернул с пути. Однако худой так не считает.
— Быть может, худой наивен.
— Он наивен в ином. Нет, оба принадлежат к одной секте или чему-то в таком роде — они знают и узнают друг друга. Они испытывают взаимную неприязнь и стремятся к разному, однако предательство, продажность и отступление от избранной цели для них немыслимо. Это та же секта, что у Гомера Болструда?
— И да, и нет. Пуритане — как индуисты, бесконечное разнообразие, а по сути одно и то же.
Элиза кивнула.
— Чем вас так завораживают пуритане?
Вопрос прозвучал неласково. Вильгельм подозревал какую-то детскую слабость, некий оккультный мотив. Элиза взглянула на него, как девочка, которую переехало телегой. От такого взгляда большинство мужчин распалось бы, словно вареная курица. Не сработало. Элиза видела, что Вильгельм окружает себя красивыми мальчиками. Однако у него была и любовница, англичанка Элизабет Вилльерс, умеренно красивая, зато очень умная и острая на язык. Принц Оранский никогда не позволил бы себе такую слабость, как зависимость от одного пола, любые чувства, которые внушала ему Элиза, он мог с легкостью направить на прислужника, как голландский крестьянин, открывая и закрывая шлюз, направляет воду на то или иное поле. А возможно, он лишь старался произвести такое впечатление, окружая себя красавчикам.
Элиза чувствовала, что допустила опасный промах. Вильгельм нашел в ней изъян, и если она немедленно не рассеет его подозрений, запишет ее в недруги. И если Людовик держит врагов в золоченой клетке Версаля, то Вильгельм, надо полагать, расправляется со своими куда проще.
Элиза решила, что сказать правду — не самое плохое.
— Я нахожу их занятными, — проговорила она наконец. — Они так не похожи на других. Такие странные. Однако они не простачки — в них есть пугающее величие. Кромвель был лишь прелюдией, упражнением. Пенн владеет немыслимо огромными землями. Нью-Джерси также принадлежит квакерам, и различные пуритане закрепились по всему Массачусетсу. Гомер Болструд говорил поразительнейшие вещи, низвержение монархии из них — самая заурядная. Он говорил, что негры и белые равны перед Богом, что с рабством надо покончить повсеместно и что его единоверцы не успокоятся пока не убедят всех в своей правоте. «Сперва мы склоним на свою сторону квакеров, ибо они богаты, — сказал он, — потом других нонконформистов, затем англикан, следом католиков, а там и весь христианский мир».
Покуда Элиза говорила, Вильгельм перевел взгляд на огонь, показывая, что верит ей.
— Ваша одержимость неграми внушает удивление. Однако я заметил, что лучшие люди частенько обладают той или иной странностью. Я взял себе за правило выискивать их и не доверять тем, у кого странностей нет. Ваши несуразные идеи по поводу рабства мне глубоко безразличны. Однако то, что у вас есть взгляды, внушает к вам некоторое, пусть и малое, доверие.
— Если вы доверяете моему мнению, обратите внимание на худого пуританина.
— Однако у него нет ни обширных владений в Америке, ни денег, ни последователей!
— Потому на него и следует обратить внимание. Готова поспорить, у него был властный отец и. наверное, старшие братья. Его постоянно проверяли и тюкали. Он никогда не был женат, не самоутвердился даже в такой малости, как рождение сына, и теперь достиг той поры, когда либо что-то свершит, либо уже не свершит никогда. Всё это смешалось в его голове с грядущим восстанием против английского короля. Он решил поставить на успех восстания свою жизнь; не в смысле — жить или умереть, а в смысле — добьётся в ней чего-нибудь или нет.
Вильгельм поморщился.
— Никогда не заглядывайте так глубоко в меня.
— Почему? Может быть, вам это было бы на пользу.
— Нет, нет, вы уподобляетесь члену Королевского общества, режущему живую собаку, — вы преисполнены холодной жестокости.
— Я?! А вы? Воевать — доброта?
— Для многих легче получить стрелу в грудь, чем выслушать ваше описание.
Элиза невольно рассмеялась.
— Не думаю, что жестоко описываю худого. Напротив, я верю, что он преуспеет. Судя по стопке писем, за ним стоят влиятельные англичане. Завербовать столько сторонников, оставаясь в такой близости к королю, очень трудно.
Элиза надеялась, что сейчас Вильгельм хотя бы отчасти проговорится, чьи это письма. Однако он едва ли не с первых слов разгадал её игру и отвёл взгляд.
— Безумно опрометчиво, — сказал он. — Не знаю, стоит ли полагаться на человека, затеявшего столь отчаянный план.
Наступила тишина. Одно из поленьев в камине с шипением и треском рассыпалось на угольки.
— Вы хотите мне что-то в связи с ним поручить?
Снова молчание, однако теперь бремя ответа лежало на Вильгельме. Элиза, отдыхая, изучала его лицо. Судя по всему, роль испытуемого ему не нравилась.
— У меня для вас важное дело в Версале, — признал он. — Я не могу отправлять вас в Лондон возиться с Даниелем Уотерхаузом. Впрочем, что касается него, в Версале вы будете даже полезней.
— Не понимаю.
Вильгельм широко открыл глаза, набрал в грудь воздуха и выдохнул, прислушиваясь к своим лёгким. Потом выпрямился, хотя его маленькое поджарое тело всё равно утопало в кресле, и взглянул на огонь.
— Я могу сказать Уотерхаузу, чтобы он был осмотрительнее. Он ответит: «Да, сир», но то лишь слова. Он не будет по-настоящему осторожен, пока ему не для чего жить.
— И вы хотите, чтобы я дала ему этот смысл.
— Я не могу потерять его. И тех, кто поставил свою подпись под письмами, из-за того, что однажды ему станет безразлично, жить или умереть. Ему нужна причина, чтобы цепляться за жизнь.
— Не вижу сложностей.
— Вот как? Я не могу придумать предлога, чтобы свести вас в одной комнате.
— У меня есть ещё одна странность, сир. Я увлекаюсь натурфилософией.
— Ах да. Вы остановились у Гюйгенса.
— А сейчас в городе находится ещё один друг Гюйгенса, швейцарский математик Фатио. Он молод, честолюбив и отчаянно хочет вступить в Королевское общество. Даниель Уотерхауз — секретарь Общества. Я устрою обед.
— Имя Фатио мне знакомо, — рассеянно произнёс Вильгельм. — Он назойливо добивается аудиенции.
— Я выясню, что ему нужно.
— Отлично.
— А что касательно остального?
— Простите?
— Вы упомянули, что у вас для меня важное дело в Версале.
— Да. Зайдите еще раз перед отъездом, и я объясню. Сейчас я утомился, устал говорить. То, что вам предстоит сделать, очень существенно, от этого зависит всё остальное. Я должен собраться с мыслями, прежде чем давать вам указания.
Г-н Декарт умеет весьма правдоподобно подавать, свои умопостроения и выдумки. С тем, кто читает его: «Начала философии», происходит то же, что с читателем романов, которые доставляют удовольствие и производят впечатление подлинных истории. Образы мельчайших частиц и вихрей увлекают своей новизной. Когда я читал его книгу... впервые, мне казалось, будто всё превосходно обосновано; сталкиваясь с затруднениями, я полагал, что недостаточно хорошо понял его мысль... Однако со временем, обнаруживая вновь и вновь утверждения явно ложные или весьма сомнительные, я полностью избавился от былого преклонения и теперь не нахожу в его физике ничего, что могу принять как истину.
Гюйгенс. «Концепция силы в ньютоновой физике: динамика в семнадцатом столетии»,
Уэстфолл. 1971 г., стр. 186
Христиан Гюйгенс сидел во главе стола, в перигелии эллипса, Даниель Уотерхауз — напротив него, в афелии. Элиза и Николя Фатио де Дюийер — друг напротив друга посередине. Обед — жареного гуся, ветчину и овощи — подавали члены семьи, давно превратившиеся в слуг. Где кому сидеть, Элиза продумала заранее. Уотерхауза с Гюйгенсом нельзя было сажать рядом — они бы замкнулись на себя и больше ни с кем не разговаривали. Так получилось лучше; Фатио хотел говорить только с Уотерхаузом, Уотерхауз — только с Элизой, Элиза притворялась, будто слушает только Гюйгенса, и в итоге разговор шёл вокруг стола по часовой стрелке.
Приближалось зимнее солнцестояние, солнце зашло в середине дня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47