джакузи гидромассажные ванны
Началось это в сорок шестом голодном году. Мать отхлопотала ему путевку в первый открывшийся у них после войны пионерский лагерь санаторного типа. Был он тогда слаб после войны и скарлатины, и мать решила, что в санатории его подкормят. Мать на станции видела, как сгружали для лагеря гречневую крупу. Она посадила его на тачку и повезла за семь километров. Мать везла тачку быстро, бойко, закатав выше колен старую сатиновую юбку. Было естественно – видеть мать в оглоблях. И сидеть в тачке было естественно. Они так ездили копать картошку. В поле он ехал как барин, а обратно – пешком, подталкивая тачку с мешками сзади. И других детей также возили матери в поле и обратно. Слабые они тогда были, дети войны и послевойны. «Все в синюю вену», – говорила бабушка. Он ехал на тачке в лагерь-санаторий, чтобы поесть гречки, и пел песню «Скакал казак через долину…».
Мать стучала по дорожной пыли черными репаными пятками, время от времени поправляя на голове белую хусточку. Когда показался лагерь, он попросил мать остановиться, сказал, что пойдет пешком. Мать повела тачку по дороге, а он свернул в кукурузную гущу по малой нужде. Он весело поливал во все стороны сухую огубину, продолжая петь казачью песню. А когда кончил поливать и петь, увидел стоявшую на коленях девчонку. Он так растерялся, что не убежал, а замер и смотрел на нее в упор, разглядывая разложенный на земле белый платочек и зажатый в руке костяной частый гребень. Девчонка вычесывала вшей. Светлые прямые пряди волос падали на ее лицо, и она смотрела на него сквозь них со стыдом и ужасом. Потом он увидел ее в лагере, уже в тугих косичках, она бросила на него быстрый умоляющий взгляд, и он понял: она боится, что он расскажет, как он ее видел. А ведь он, дурак, боялся другого, как она его видела! Он, когда вернулся из кукурузы на дорогу, стал тянуть мать назад, домой, стал кричать и плакать, как маленький, и мать, развернувшись, дала ему как следует по заднице. Надо было увидеть испуганную девчонку, чтобы понять, что его позор не шел в сравнение с ее позором.
Он знал, как выводились в войну вши в их семье. Мать разбивала градусник и смешивала прыгающе-скользящие комочки ртути с каким-нибудь жиром. Потом этой смесью мазались волосы и покрывались платком на час. Рецепт выведения передавался из дома в дом, соседки и родственницы, повизгивая, бегали во дворе в накрученных чалмах. Ртутная мазь переходила из рук в руки, как сокровище. Он не понимал, почему эта девчонка так испугалась того, что он видел. Делов! Не понимал, но радовался, что она испугалась. Всю жизнь вшивая Наташка смотрела на него умоляюще и просяще.
Он встретил ее через много лет, вернувшись из армии, на танцах в железнодорожном клубе. Сразу обратил внимание. Изящненькая, точеная, в пышном дурацком перманенте. Пригласил танцевать и тогда узнал глаза. И почувствовал какую-то враз оробевшую спину и безвольную мягкую руку. Они сбивались, танцуя, а он перед этим видел: танцует она хорошо, ловко. Ему польстили ее робость, ее податливость в его руках. То, что их ноги заплетались, было обещающе. Он неожиданно для себя подумал: именно такая девушка годилась ему не просто для танцев. Вот такая, сдерживающая дыхание, с опущенными ресницами, покорно ждущая его решений, годилась для всей жизни. Он ее угостил в буфете лимонадом и ирисками, проводил домой. У самого крыльца сжал ее лицо ладонями и поцеловал прямо в губы раз, другой, удивляясь тому, как он решительно и по-мужски это делает, и восхищаясь ее слабостью и готовностью подчиниться ему целиком.
– Пойдешь за меня? – спросил он, как спрашивают, можно ли войти, уже переступив порог.
– М-мм, – ответила она, как немая.
– Ну помычи, – засмеялся он. – Помычи.
Сразу после свадьбы он привез ее к себе домой. Мать, следуя обычаю, обсыпала их пшеницей. Оставшись с ним наедине, Наталья стала вытаскивать из спиралек перманента зерна, а он засмеялся и сказал:
– Вшивая ты моя! Вшивая!
Как она расплакалась! Оказывается, всю свою жизнь она стыдилась той своей детской беды. Она рассказывала, как ей ничего от вшей не помогало – ни ртуть, ни керосин, ни дуст. Как она хотела отрезать косы, а родители не давали, а она отрезала их сама, тупыми ножницами. И куда что делось! Но до сих пор, чуть зачешется, бежит к своей тетке, чтоб «поискала».
С Натальей он прожил девятнадцать лет и четыре месяца.
Нет, сейчас, в «момент гармонии», он не бросит в нее камня. Не скажет, что все было плохо. Куда денешь то счастье, когда родился Мишка? Они тогда все одинаково пахли – молоком, детской чистотой и пудрой «Красная Москва», которую Наталья использовала вместо талька. Он ходил, обсыпанный пудрой, и в редакции острили по этому поводу. Все знали, от чего пудра, но дразнили, придумывали ему женщину. Такая веселая была игра в то, как «Валька Кравчук от нее пришел, а Наташка, не будь дурой…». И так далее. На день его рождения поставили на эту тему целый спектакль. «Даму» играл их редакционный художник. Он обсыпался пудрой, подложил под рубашку два теннисных шарика и говорил: «Вальочек! Жизнь коротка, денег нету, а я в страсте». Наталья тоже прибежала на спектакль, смеялась до икоты, но с пудрой стала обращаться осторожно и перед его уходом на работу бежала за ним со щеткой. «Да брось», – говорил он ей. «Валечка! Чтоб не смеялись…»
Было хорошо с ней, было… Как смешно и трогательно она испугалась, когда начались перебои с хлебом.
– Ой! А у нас нет запасов! Ой! Что же будет?
Сплошное «ой».
– Ты что, дура?! – кричал он на нее. – Не понимаешь, что это просто головотяпство? Не устраивай паники. Без хлеба не будем!
– Так и молока нет, – всхлипывала она.
– Да! – кричал он. – И молока! Так, моя дорогая, коров доить же некому! У твоей матери-доярки четверо вас, девок, а кто коров доит? Никто! Все в городе, все при часах и маникюре! Не будет молока!
– Так как же? – робко спрашивала Наталья. – А дети?
– Укороти претензии! Детям найдем. Сам пойду доить…
Она потом очень смешно рассказывала, как он кричал «сам пойду доить».
– В самом же деле! Мы ж все деревенские, в городе осели, так откуда ж чему браться? – разводила руками Наталья. – Все при часах.
Наталья – податливая глина. Лепи из нее, что хочешь. Он любил проверять на ней свои мысли.
– Слушай, – говорил он. – Вот завтра, положим, сказали: твое дело, хочешь – молись, хочешь – не молись. Пошла бы в церковь?
– Да ты что! – пугалась Наталья. – Я ж комсомолка!
– А это не препятствие!
– А устав? Там же про религиозные предрассудки…
– Другой устав. Терпимость к любому верованию и так далее.
– Тот же самый комсомол, а устав другой? – дотошно так интересовалась.
– Да чего ты к этому прицепилась? Я тебя спрашиваю: пошла бы в церковь?
– Как же пошла, если комсомолка?..
Она смотрела на него любопытными смеющимися глазами, и он утверждался в своей мысли, что нам никак нельзя назад. Что в избранном пути надо быть последовательным и точным. Иначе будет хуже.
Позвонил шофер. Сказал, что у него забарахлило сцепление. Но ребята подправляют, скоро будет. Не горит? Кравчук посмотрел на часы. Пока не горит. Но все-таки поторопись… Мигом домчу, ответил шофер. Хороший парень. Тоже из их деревни. После армии зацепился в Подмосковье, а потом Кравчук ему помог с квартирой и пропиской.
– Вася? А кто же будет хлеб с поля возить? – спросил он его, когда тот пришел к нему в первый раз.
– А пусть идет своими ножками, – ответил Вася. – Я свое отвозил…
– Свое – это сколько? – вцепился в него Валентин Петрович. Запружинилась, забилась в руках тема.
– Сколько мне съесть, – ответил Вася. – А больше мне не надо!
– Нет, постой, постой! – засмеялся Кравчук. – Что значит тебе? А матери твоей, а супруге?
– И для них отвозил, – ответил Вася. – На своих наработал. А теперь с полным правом хочу жить как человек. С ванной и теплым сортиром.
– Минуточку! – кричал Кравчук. – Минуточку! Я даю тебе сортир в деревню…
– Где вы его возьмете? – отвечал Вася. – Это мы уже слышали. Да и не только сортир мне нужен… Не хочу я грязь месить. Я не энтузиаст.
Валентин Петрович написал тогда статью о непродуктивности расчета на энтузиазм. Его пожурили, объяснив, что еще рано принижать энтузиазм, ибо нет ему эквивалентной замены. И надо его, «пока надо», возжигать в сердцах.
– Трудно, – честно сказал Кравчук.
– Ну, ну… – ответили ему. – Ты нарисуй такого Васю в ситуации, когда он вернулся в деревню, хотя мог и не вернуться, когда он месит там грязь, но счастлив этой своей жизнью. Что, разве нет там счастливых?
– Конечно, есть…
– Ну вот…
Он помог Васе тут… Он нашел счастливых там… И грязь месят, и баб любят, и детей рожают… Деньги, хрусталь, стенки, все при них… Это объективно, не для рекламы. А кое-где уже и теплые сортиры. Статья называлась «Ответ шоферу Василию».
– А если я на ваш ответ напишу свой? Напечатаете? – спросил Вася.
– А тебе сказать нечего, – засмеялся Кравчук. – Я тебя побил по всем статьям.
– Мне не нравится, когда решают за человека, где ему жить, – ответил Вася. – У меня ж десять классов. Я могу и сам разобраться.
– А ты не думал, что ты за свои десять классов кое-кому должен?
– Кому?
– Народу, который тебя учил.
– Врете! Меня силой гнали в десятилетку. Нельзя человека силой накормить и потребовать за это оплаты.
– Ты демагог!
– Вы тоже.
И оба засмеялись.
Великое это дело – землячество.
Им всегда славились евреи. Их спайка и помощь друг другу были притчей во языцех. Им это ставили, да и ставят в упрек, а что плохого, в сущности? Он лично никогда не был антисемитом. Хватало ума. И как в воду глядел. Его креолка – козырной туз жизни. Николай тогда, правда, свел желваки, но он их сводит и по менее значительным поводам. Николай – это Николай. Если придется когда-нибудь на пенсионном досуге написать что-нибудь вольное, он напишет о Николае. О том, как этот совершил переход из грязи в князи. И порушил, к чертовой матери, поговорку. Потому что смотреть на Николая на каком-нибудь приеме – одно удовольствие. Откуда что взялось… И этот же Николай, к примеру, на рыбалке. Без мата червяка не насадит, водички не попьет. Голос делается хриплый, глаза мутные, желваки дергаются, будто под током. И несет он всех их по матушке и по батюшке, а рыба к нему прет как завороженная. Он только успевает ей пасть рвать.
Кравчук посмотрел на Бэлу. Он помнит, хорошо помнит, как это выглядело, когда он предъявил ее землякам. Вся его беда с Натальей была у них на виду. Да и как это скроешь? Даже то, что у него появилась другая, когда он еще таскал Наталью по больницам, тоже знали, и понимали, и сочувствовали.
А когда он уже развелся и Бэла переехала к нему, был такой момент, когда он почувствовал: они его выталкивают. Земляки. И стало страшно. На мгновение, но стало… Будто качнуло тебя на мосточке над пропастью. А все ничего. Просто Николай свел желваки.
Нет, землячество – это ракетная сила! И то, что он сейчас ждет, когда этот чертов Васька починит сцепление и он поедет на самое главное в жизни утверждение, так это Виктор. Их старшой. И Николай, конечно, тоже. Вот уже двадцать лет они в одной связке. Голову за такую дружбу отдать мало. Надо будет – отдаст…
Креолка ухмыльнулась ему с портрета. Лапочка ты моя! Испугалась, что я сейчас в припадке сентиментальности сниму свою голову?.. Нет необходимости, детка. Все в полном порядке. Вот видишь, звонок… Сукин сын, пролетариат наконец сделал свою работу.
Но звонил не Вася. Бесстрастный женский голос выразил удовлетворение, что Валентин Петрович на месте, и сказал, что ему не надо приезжать на утверждение. Его вопрос сегодня рассматриваться не будет.
– Почему?! – закричал он. И это было неправильно, потому что туда кричать не принято.
– Не готовы бумаги, – ответил голос. Трубка запела отбой.
Это была неправда.
Три дня назад он лично каждую бумажку общупал глазами и пальцами. Двойным, так сказать, восприятием. Все в них было точно.
– Красиво написано? – спросил потом Виктор по телефону. – То-то… Соответствуй теперь… Наташка не возникает?
– Нет, – соврал Валентин.
– Возникает, – поправил его Виктор. – Не бреши, сынок, по-мелкому. Но границу ей не перебечь, – хохотнул он и тут же посочувствовал: – Жалко бабу. С нашими русскими только так и бывает – они уж если воз везут, то мужичий, а если проваливаются, то в преисподнюю… Ну, ладно. Через три дня тебя утвердят, и собирай чемоданы…
В тот же день – три дня тому! – он счел возможным сказать обо всем своему заместителю. Тайны большой во всем, конечно, не было. Слухи давно ходили. Удивительное это явление – московские слухи! Для человека рядового, обывателя, их появление так же понятно, как циклон и антициклон. Нечто где-то возникает, нечто и двигается, и несет, и путает карты хлеборобам, и гадит транспортникам… Одним словом, непредсказуемая мать-стихия.
Вот и слухи… Тоже группируются в клубок и идут будоражить люд. Валентин уже давно знал, что нет тайны в возникновении слуха. Слух – это скрытая и важнейшая часть общественной жизни. Это тот самый клапан, через который выпускается дошедшая до взрывоопасной кондиции потребность в информации. Передал лично дальше какой-то неизвестно как пришедший к тебе слух-сплетню и будто поучаствовал в плебисците… Разрядился… Слухи создаются… Они как будто инъекционно вводятся в отупевшую, инертную человеческую массу, и остается только наблюдать, как гримасой, вскриком, пройдя через их толпу, слух создает ровно столько энергии, чтобы жизнь массы продолжалась при определенной температуре. Человеку, как животному общественному, надо мало… Передать по телефону сплетню, рассказать анекдот… Пых – и все… Заместителем у Валентина Петровича был Борис Шихман. Журнальчик их был неказистый, из полуведомственных, тщетно рвущихся в большой тираж. Писать в нем Кравчуку было все равно что сильному певцу петь в подвале клуба домоуправления.
1 2 3 4
Мать стучала по дорожной пыли черными репаными пятками, время от времени поправляя на голове белую хусточку. Когда показался лагерь, он попросил мать остановиться, сказал, что пойдет пешком. Мать повела тачку по дороге, а он свернул в кукурузную гущу по малой нужде. Он весело поливал во все стороны сухую огубину, продолжая петь казачью песню. А когда кончил поливать и петь, увидел стоявшую на коленях девчонку. Он так растерялся, что не убежал, а замер и смотрел на нее в упор, разглядывая разложенный на земле белый платочек и зажатый в руке костяной частый гребень. Девчонка вычесывала вшей. Светлые прямые пряди волос падали на ее лицо, и она смотрела на него сквозь них со стыдом и ужасом. Потом он увидел ее в лагере, уже в тугих косичках, она бросила на него быстрый умоляющий взгляд, и он понял: она боится, что он расскажет, как он ее видел. А ведь он, дурак, боялся другого, как она его видела! Он, когда вернулся из кукурузы на дорогу, стал тянуть мать назад, домой, стал кричать и плакать, как маленький, и мать, развернувшись, дала ему как следует по заднице. Надо было увидеть испуганную девчонку, чтобы понять, что его позор не шел в сравнение с ее позором.
Он знал, как выводились в войну вши в их семье. Мать разбивала градусник и смешивала прыгающе-скользящие комочки ртути с каким-нибудь жиром. Потом этой смесью мазались волосы и покрывались платком на час. Рецепт выведения передавался из дома в дом, соседки и родственницы, повизгивая, бегали во дворе в накрученных чалмах. Ртутная мазь переходила из рук в руки, как сокровище. Он не понимал, почему эта девчонка так испугалась того, что он видел. Делов! Не понимал, но радовался, что она испугалась. Всю жизнь вшивая Наташка смотрела на него умоляюще и просяще.
Он встретил ее через много лет, вернувшись из армии, на танцах в железнодорожном клубе. Сразу обратил внимание. Изящненькая, точеная, в пышном дурацком перманенте. Пригласил танцевать и тогда узнал глаза. И почувствовал какую-то враз оробевшую спину и безвольную мягкую руку. Они сбивались, танцуя, а он перед этим видел: танцует она хорошо, ловко. Ему польстили ее робость, ее податливость в его руках. То, что их ноги заплетались, было обещающе. Он неожиданно для себя подумал: именно такая девушка годилась ему не просто для танцев. Вот такая, сдерживающая дыхание, с опущенными ресницами, покорно ждущая его решений, годилась для всей жизни. Он ее угостил в буфете лимонадом и ирисками, проводил домой. У самого крыльца сжал ее лицо ладонями и поцеловал прямо в губы раз, другой, удивляясь тому, как он решительно и по-мужски это делает, и восхищаясь ее слабостью и готовностью подчиниться ему целиком.
– Пойдешь за меня? – спросил он, как спрашивают, можно ли войти, уже переступив порог.
– М-мм, – ответила она, как немая.
– Ну помычи, – засмеялся он. – Помычи.
Сразу после свадьбы он привез ее к себе домой. Мать, следуя обычаю, обсыпала их пшеницей. Оставшись с ним наедине, Наталья стала вытаскивать из спиралек перманента зерна, а он засмеялся и сказал:
– Вшивая ты моя! Вшивая!
Как она расплакалась! Оказывается, всю свою жизнь она стыдилась той своей детской беды. Она рассказывала, как ей ничего от вшей не помогало – ни ртуть, ни керосин, ни дуст. Как она хотела отрезать косы, а родители не давали, а она отрезала их сама, тупыми ножницами. И куда что делось! Но до сих пор, чуть зачешется, бежит к своей тетке, чтоб «поискала».
С Натальей он прожил девятнадцать лет и четыре месяца.
Нет, сейчас, в «момент гармонии», он не бросит в нее камня. Не скажет, что все было плохо. Куда денешь то счастье, когда родился Мишка? Они тогда все одинаково пахли – молоком, детской чистотой и пудрой «Красная Москва», которую Наталья использовала вместо талька. Он ходил, обсыпанный пудрой, и в редакции острили по этому поводу. Все знали, от чего пудра, но дразнили, придумывали ему женщину. Такая веселая была игра в то, как «Валька Кравчук от нее пришел, а Наташка, не будь дурой…». И так далее. На день его рождения поставили на эту тему целый спектакль. «Даму» играл их редакционный художник. Он обсыпался пудрой, подложил под рубашку два теннисных шарика и говорил: «Вальочек! Жизнь коротка, денег нету, а я в страсте». Наталья тоже прибежала на спектакль, смеялась до икоты, но с пудрой стала обращаться осторожно и перед его уходом на работу бежала за ним со щеткой. «Да брось», – говорил он ей. «Валечка! Чтоб не смеялись…»
Было хорошо с ней, было… Как смешно и трогательно она испугалась, когда начались перебои с хлебом.
– Ой! А у нас нет запасов! Ой! Что же будет?
Сплошное «ой».
– Ты что, дура?! – кричал он на нее. – Не понимаешь, что это просто головотяпство? Не устраивай паники. Без хлеба не будем!
– Так и молока нет, – всхлипывала она.
– Да! – кричал он. – И молока! Так, моя дорогая, коров доить же некому! У твоей матери-доярки четверо вас, девок, а кто коров доит? Никто! Все в городе, все при часах и маникюре! Не будет молока!
– Так как же? – робко спрашивала Наталья. – А дети?
– Укороти претензии! Детям найдем. Сам пойду доить…
Она потом очень смешно рассказывала, как он кричал «сам пойду доить».
– В самом же деле! Мы ж все деревенские, в городе осели, так откуда ж чему браться? – разводила руками Наталья. – Все при часах.
Наталья – податливая глина. Лепи из нее, что хочешь. Он любил проверять на ней свои мысли.
– Слушай, – говорил он. – Вот завтра, положим, сказали: твое дело, хочешь – молись, хочешь – не молись. Пошла бы в церковь?
– Да ты что! – пугалась Наталья. – Я ж комсомолка!
– А это не препятствие!
– А устав? Там же про религиозные предрассудки…
– Другой устав. Терпимость к любому верованию и так далее.
– Тот же самый комсомол, а устав другой? – дотошно так интересовалась.
– Да чего ты к этому прицепилась? Я тебя спрашиваю: пошла бы в церковь?
– Как же пошла, если комсомолка?..
Она смотрела на него любопытными смеющимися глазами, и он утверждался в своей мысли, что нам никак нельзя назад. Что в избранном пути надо быть последовательным и точным. Иначе будет хуже.
Позвонил шофер. Сказал, что у него забарахлило сцепление. Но ребята подправляют, скоро будет. Не горит? Кравчук посмотрел на часы. Пока не горит. Но все-таки поторопись… Мигом домчу, ответил шофер. Хороший парень. Тоже из их деревни. После армии зацепился в Подмосковье, а потом Кравчук ему помог с квартирой и пропиской.
– Вася? А кто же будет хлеб с поля возить? – спросил он его, когда тот пришел к нему в первый раз.
– А пусть идет своими ножками, – ответил Вася. – Я свое отвозил…
– Свое – это сколько? – вцепился в него Валентин Петрович. Запружинилась, забилась в руках тема.
– Сколько мне съесть, – ответил Вася. – А больше мне не надо!
– Нет, постой, постой! – засмеялся Кравчук. – Что значит тебе? А матери твоей, а супруге?
– И для них отвозил, – ответил Вася. – На своих наработал. А теперь с полным правом хочу жить как человек. С ванной и теплым сортиром.
– Минуточку! – кричал Кравчук. – Минуточку! Я даю тебе сортир в деревню…
– Где вы его возьмете? – отвечал Вася. – Это мы уже слышали. Да и не только сортир мне нужен… Не хочу я грязь месить. Я не энтузиаст.
Валентин Петрович написал тогда статью о непродуктивности расчета на энтузиазм. Его пожурили, объяснив, что еще рано принижать энтузиазм, ибо нет ему эквивалентной замены. И надо его, «пока надо», возжигать в сердцах.
– Трудно, – честно сказал Кравчук.
– Ну, ну… – ответили ему. – Ты нарисуй такого Васю в ситуации, когда он вернулся в деревню, хотя мог и не вернуться, когда он месит там грязь, но счастлив этой своей жизнью. Что, разве нет там счастливых?
– Конечно, есть…
– Ну вот…
Он помог Васе тут… Он нашел счастливых там… И грязь месят, и баб любят, и детей рожают… Деньги, хрусталь, стенки, все при них… Это объективно, не для рекламы. А кое-где уже и теплые сортиры. Статья называлась «Ответ шоферу Василию».
– А если я на ваш ответ напишу свой? Напечатаете? – спросил Вася.
– А тебе сказать нечего, – засмеялся Кравчук. – Я тебя побил по всем статьям.
– Мне не нравится, когда решают за человека, где ему жить, – ответил Вася. – У меня ж десять классов. Я могу и сам разобраться.
– А ты не думал, что ты за свои десять классов кое-кому должен?
– Кому?
– Народу, который тебя учил.
– Врете! Меня силой гнали в десятилетку. Нельзя человека силой накормить и потребовать за это оплаты.
– Ты демагог!
– Вы тоже.
И оба засмеялись.
Великое это дело – землячество.
Им всегда славились евреи. Их спайка и помощь друг другу были притчей во языцех. Им это ставили, да и ставят в упрек, а что плохого, в сущности? Он лично никогда не был антисемитом. Хватало ума. И как в воду глядел. Его креолка – козырной туз жизни. Николай тогда, правда, свел желваки, но он их сводит и по менее значительным поводам. Николай – это Николай. Если придется когда-нибудь на пенсионном досуге написать что-нибудь вольное, он напишет о Николае. О том, как этот совершил переход из грязи в князи. И порушил, к чертовой матери, поговорку. Потому что смотреть на Николая на каком-нибудь приеме – одно удовольствие. Откуда что взялось… И этот же Николай, к примеру, на рыбалке. Без мата червяка не насадит, водички не попьет. Голос делается хриплый, глаза мутные, желваки дергаются, будто под током. И несет он всех их по матушке и по батюшке, а рыба к нему прет как завороженная. Он только успевает ей пасть рвать.
Кравчук посмотрел на Бэлу. Он помнит, хорошо помнит, как это выглядело, когда он предъявил ее землякам. Вся его беда с Натальей была у них на виду. Да и как это скроешь? Даже то, что у него появилась другая, когда он еще таскал Наталью по больницам, тоже знали, и понимали, и сочувствовали.
А когда он уже развелся и Бэла переехала к нему, был такой момент, когда он почувствовал: они его выталкивают. Земляки. И стало страшно. На мгновение, но стало… Будто качнуло тебя на мосточке над пропастью. А все ничего. Просто Николай свел желваки.
Нет, землячество – это ракетная сила! И то, что он сейчас ждет, когда этот чертов Васька починит сцепление и он поедет на самое главное в жизни утверждение, так это Виктор. Их старшой. И Николай, конечно, тоже. Вот уже двадцать лет они в одной связке. Голову за такую дружбу отдать мало. Надо будет – отдаст…
Креолка ухмыльнулась ему с портрета. Лапочка ты моя! Испугалась, что я сейчас в припадке сентиментальности сниму свою голову?.. Нет необходимости, детка. Все в полном порядке. Вот видишь, звонок… Сукин сын, пролетариат наконец сделал свою работу.
Но звонил не Вася. Бесстрастный женский голос выразил удовлетворение, что Валентин Петрович на месте, и сказал, что ему не надо приезжать на утверждение. Его вопрос сегодня рассматриваться не будет.
– Почему?! – закричал он. И это было неправильно, потому что туда кричать не принято.
– Не готовы бумаги, – ответил голос. Трубка запела отбой.
Это была неправда.
Три дня назад он лично каждую бумажку общупал глазами и пальцами. Двойным, так сказать, восприятием. Все в них было точно.
– Красиво написано? – спросил потом Виктор по телефону. – То-то… Соответствуй теперь… Наташка не возникает?
– Нет, – соврал Валентин.
– Возникает, – поправил его Виктор. – Не бреши, сынок, по-мелкому. Но границу ей не перебечь, – хохотнул он и тут же посочувствовал: – Жалко бабу. С нашими русскими только так и бывает – они уж если воз везут, то мужичий, а если проваливаются, то в преисподнюю… Ну, ладно. Через три дня тебя утвердят, и собирай чемоданы…
В тот же день – три дня тому! – он счел возможным сказать обо всем своему заместителю. Тайны большой во всем, конечно, не было. Слухи давно ходили. Удивительное это явление – московские слухи! Для человека рядового, обывателя, их появление так же понятно, как циклон и антициклон. Нечто где-то возникает, нечто и двигается, и несет, и путает карты хлеборобам, и гадит транспортникам… Одним словом, непредсказуемая мать-стихия.
Вот и слухи… Тоже группируются в клубок и идут будоражить люд. Валентин уже давно знал, что нет тайны в возникновении слуха. Слух – это скрытая и важнейшая часть общественной жизни. Это тот самый клапан, через который выпускается дошедшая до взрывоопасной кондиции потребность в информации. Передал лично дальше какой-то неизвестно как пришедший к тебе слух-сплетню и будто поучаствовал в плебисците… Разрядился… Слухи создаются… Они как будто инъекционно вводятся в отупевшую, инертную человеческую массу, и остается только наблюдать, как гримасой, вскриком, пройдя через их толпу, слух создает ровно столько энергии, чтобы жизнь массы продолжалась при определенной температуре. Человеку, как животному общественному, надо мало… Передать по телефону сплетню, рассказать анекдот… Пых – и все… Заместителем у Валентина Петровича был Борис Шихман. Журнальчик их был неказистый, из полуведомственных, тщетно рвущихся в большой тираж. Писать в нем Кравчуку было все равно что сильному певцу петь в подвале клуба домоуправления.
1 2 3 4