Отличный магазин Wodolei
Завещав свою долю Титусу, за воспитание которого теперь отвечал Рембрандт, Саския эту самую половину сыну и оставила, когда же собственная Рембрандтова половина сошла на нет, все траты пришлось оплачивать из доли, полученной ребенком.
Из двадцати тысяч гульденов — такова сделанная задним числом оценка величины Титусова наследства — он, став молодым человеком, смог получить меньше семи.
Получив свои деньги, Титус с внушающей уважение сыновней преданностью расходовал их на то, чтобы содержать себя и отца, пока не женился в двадцать семь лет, меньше чем за год до собственной кончины.
У нас имеются причины подозревать, что увязший в долгах Рембрандт, не желая платить кредиторам, тайком продавал картины за границу, тем самым усложнив потомкам задачу отделения подлинных Рембрандтов от поддельных.
Аристотель, проявивший столько предусмотрительности и корректности при составлении своего завещания, временами дивился, о чем думал нотариус, помогавший Саскии ван Эйленбюрх составить его.
Хотя, не переведи она своего состояния на Титуса, ни отцу, ни сыну, как выяснилось в дальнейшем, вообще ничего не досталось бы после того, как Рембрандта официально объявили банкротом.
Аристотель мог, разумеется, слышать после того, как Рембрандт снабдил его ухом и затем, к великому удивлению и веселью философа, прицепил к нему серьгу, которую, будь она сделана из настоящего золота, а не подделана с помощью красок, можно было б продать на ювелирном рынке Амстердама по цене, значительно превышающей номинальную. И Аристотель услышал достаточно, чтобы понять, что голова создающего его живописца забита далеко не одними только мыслями о том, как бы закончить и это полотно, предназначенное для дона Антонио Руффо, и несколько других, расставленных по студии, над которыми он также работал. В приступах утомления и скуки, или в приливах внезапного вдохновения, или ожидая, пока на каком-то из полотен подсохнет краска, Рембрандт внезапно бросал одно и принимался за другое.
Часто он и не ждал, пока краска подсохнет, но намеренно проходился новой, набирая ее на почти сухую кисть, по еще мягким участкам, лессируя поверхность, налагая новый густой слой, обогащая разноцветие отражающих поверхностей различными пигментами.
Лучшие годы Рембрандта были позади, а лучшие полотна — впереди, и «Аристотелю», как мы теперь знаем, предстояло стать одним из первых в потоке ошеломляющих шедевров, наполнивших два последних, печальных десятилетия его жизни.
Лучшие свои работы он создал, ведя жизнь неудачника, и меланхолические размышления о деньгах уже начинали с завидным постоянством окрашивать собою выражения тех лиц, которые он писал, даже лиц Аристотеля и Гомера.
— Почему у вас теперь все люди такие грустные? — поинтересовался позировавший для Аристотеля высокий мужчина.
— Они беспокоятся.
— Из-за чего беспокоятся?
— Из-за денег, — ответил художник.
Впрочем, трепетная сосредоточенность этого рода отсутствовала в его собственном лице, которое глядело с висевшего на противоположной стене мансарды надменного автопортрета 1652 года; на нем Рембрандт стоит в своей рабочей тунике, выпрямившись, уперев руки в боки и представляясь ныне вызывающе несгибаемым любому зеваке, который рискнет помериться с ним взглядом в Венском музее истории искусств.
Мучительные размышления он сохранил для портретов других людей.
Есть скромная ирония в том, что созданное им замечательное изображение Аристотеля получило название, под которым мы его теперь знаем, лишь в 1936 году.
Только в 1917-м, через год после того, как были открыты архивы Руффо, картину удалось определенно идентифицировать как ту самую, которую дон Антонио заказал Рембрандту в 1652-м, а человека на ней — как самого что ни на есть Аристотеля.
Ни один из известных нам документов не подтверждает, что бюст изображает Гомера.
Ирония присутствует и в том, что одному из лучших среди наихудших полотен Рембрандта предстояло обрести наибольшую известность и стать именно тем полотном, за которое художника более всего превозносят.
Это групповой портрет восемнадцати изображенных под открытым небом и при дневном освещении вооруженных мужчин, членов отряда гражданского ополчения капитана Франса Баннинга Кока, движущихся в направлении пылающего пятна желтого солнечного света.
Называется она «Ночной дозор».
Стремление некоторых людей к бессмертию, говорит Платон, находит свое выражение в совершении ими деяний, за кои их с благоволением вспоминают позднейшие поколения. Египетские фараоны, желая свершить такое деяние, строили каждый по пирамиде. У американцев последняя порой принимает форму музея. Голландцы заказывали солидные портреты, как правило в черном, и выглядели на них людьми степенными, суровыми и основательными.
Из восемнадцати господ, заплативших по сотне гульденов каждый за привилегию попасть на картину Рембрандта «Отряд капитана Франса Баннинга Кока», по меньшей мере шестнадцать, по нашим оценкам, имели основания для недовольства.
Они заказали официальный групповой портрет наподобие тех, что висели по всему городу, портрет, на котором фигуры представлены формально, как на игральных картах, а лицо каждого, кто для портрета позирует, выглядит большим, ярко освещенным, бросающимся в глаза и мгновенно узнаваемым.
Получили же они картину огорчительно театральную, на которой их разодели, будто актеров, и заставили суетиться, как батраков. Лица у всех маленькие, повернутые в сторону, у кого заслоненные, у кого скраденные тенями. Даже два центральных, выходящих на передний план офицера — сам капитан Франс Баннинг Кок и его лейтенант, Вильям ван Рейтенбюрх, — слишком подчинены желаньям художника, как выразился один современный критик, предсказавший, впрочем, что картина переживет всех своих соперниц.
«Ночной дозор» их пережил.
Это произведение, на которое чаще всего указывают в подтверждение гения Рембрандта, даже по барочным стандартам совершенно ужасно почти во всех достойных упоминания отношениях, включая и замысел художника, направленный на разрыв с традицией. Краски здесь кричащие, позы оперные. Контрасты смазаны, акценты беспорядочны. Караваджо, доживи он до возможности увидеть эту картину, перевернулся бы в гробу.
Она является самой популярной, благо единственной, приманкой Государственного музея в Амстердаме.
В 1915 году некий сапожник, ставший жертвой безработицы, вырезал квадрат из правого сапога лейтенанта ван Рейтенбюрха.
Специалисты, починив сапог, восстановили картину. Предложение раскаявшегося сапожника сделать ту же работу бесплатно власти отклонили.
А в 1975 году бывший школьный учитель набросился на нижнюю часть картины с зазубренным хлебным ножом, прихваченным им из расположенного в деловой части Амстердама ресторана, в котором он только что позавтракал, и проделал в телах капитана Баннинга Кока и лейтенанта Рейтенбюрха вертикальные надрезы. Картина оказалась рассеченной в дюжине мест. Из правой ноги капитана была выдрана полоска холста размером двенадцать на два с половиной дюйма. Злоумышленник заявил свидетелям происшедшего, будто он послан Господом.
— Мне было приказано сделать это, — сказал, как уверяют, учитель. — Я должен был это сделать.
Газеты объяснили его поступок умственным расстройством.
Десять лет спустя учитель наложил на себя руки.
Описание полученных картиной повреждений читается как отчет судебного патологоанатома. Картина получила двенадцать ударов ножом, причем, судя по характеру повреждений, колющие и режущие удары наносились с большой силой. Вероятно, вследствие этого лезвие ножа несколько уходило влево, отчего разрезы получили наклон, направленный вовнутрь полотна, а края их размахрились. Из бриджей Баннинга Кока был вырезан треугольной формы кусок, каковой и выпал из картины на пол.
Бриджи починил портной из Лейдена, а все остальные повреждения устранили профессиональные реставраторы наивысшего калибра.
В запустелых церковках Амстердама суеверные кумушки и поныне шепчутся о том, что в этого вандала вселился дух одного из безутешных мушкетеров, заплатившего сотню гульденов, чтобы его на память потомству изобразили в достойном виде, и обнаружившего, что он обращен в мелкую деталь писанной маслом безвкусной иллюстрации, годной разве что в афиши для оперетки.
Есть и другие, кто уверяет, будто то был сам Рембрандт.
Саския умерла в год «Ночного дозора», 1642-й, и Рембрандт наделил ее чертами резвую девочку, бегущую с освещенным лицом слева направо сквозь толпу мушкетеров. Она умерла тридцатилетней.
То обстоятельство, что именно в год утраты жены состояние Рембрандта пошло на убыль, следует, видимо, считать не более чем совпадением — вот и биографы его не приводят свидетельств в пользу противного.
3
Аристотель, изгнанный из Афин в последний год его жизни, поселился во владениях своей матери в Эвбее и писал завещание. Ему было без малого шестьдесят два. Аристотель чувствовал, что это последний год его жизни, и часто размышлял о Сократе, за три четверти века до того сидевшем в тюрьме, ожидая дня казни. Аристотель сбежал из Афин, спасаясь от суда.
Снова и снова его беспокоил желудок. Аппетит шел на убыль. Он, знавший так много, не знал, в чем тут дело. Его отец, умерший еще в дни Аристотелевой молодости, был врачом. Аристотель же был ученым-первопроходцем, написавшим больше научных трудов, чем имелось в его распоряжении для исследовательской работы.
Среди многого, что он узнал к концу жизни, было и то, что не знает он куда больше.
Он, разумеется, не знал также, что в Голландской республике семнадцатого века, в Амстердаме, Рембрандт напишет его портрет и что почти две сотни лет практически никто в мире не будет знать, чей это, собственно говоря, портрет.
Зато о Сократе у Аристотеля имелось ясное представление.
При этом практически все, что он знал о Сократе, исходило от Платона, который, как он часто теперь думал, отличался скорее умением принимать желаемое за истинное, нежели глубиной, и не всегда был надежен по части приводимых им фактов.
Почти все остальное было изложено историком, биографом и воином-наемником Ксенофонтом, который, проведя последние сорок лет жизни изгнанником из демократических Афин, тоже не всегда был надежен, в том числе и как воин.
Ксенофонт также описал суд над Сократом и его казнь. Однако когда все это стряслось, Ксенофонт находился в Персии. Прежде чем он смог вернуться, его изгнали за службу спартанцам в кое-каких военных предприятиях, в которых Афины поддерживали другую сторону.
У нас имеются еще фрагменты из писаний Эсхина Сократика и Антисфена Киника, которые подтверждают, что Сократ действительно существовал, и которые вполне могут быть подделкой.
Затем имеются «Облака» Аристофана, в которых Сократ осмеян как софист, — это самое раннее из упоминаний о нем, какие мы знаем. Комедия, написанная за четверть века до того, как Сократ предстал перед судом, свидетельствует о том, что он был широко известен в Афинах еще в те времена, когда Платон и Ксенофонт пребывали в дитятях, слишком малых, чтобы уразуметь, кто он такой.
Аристофан же, с другой стороны, был его современником и другом, он мог писать о Сократе, основываясь на личном знакомстве, которым другие похвастаться не могли.
Но с другой опять-таки стороны, Сократ никогда не был софистом.
Однако судьи помнили пьесу, а в философии не разбирались, вот они и приговорили Сократа к смерти, полагая, что он софист.
Хотя не это было главной причиной. Горестные последствия капитуляции перед Спартой включали в себя и чад политической неприязни, оставленный его прежней дружбой с Алкивиадом, изменником, и Критием, тираном, да и терпимость к сатирическому инакомыслию, которым славился Сократ, истощилась, благо многим оно представлялось не менее предательским, чем само предательство, только еще более неприятным.
Софисты учили за деньги. Сократ, выступая в суде, привел оригинальное доказательство того, что он никогда за деньги не учил и всю жизнь радел о благе общества: свою бедность.
На судей оно впечатления не произвело.
К той поре, как мы теперь знаем, блеск и величие Греции, олицетворением коих более века служили Афины, пришли к концу. Война со Спартой была проиграна, империя распалась, Эсхил, Софокл и Еврипид умерли.
Ко времени, когда Платон основал свою Академию, а молодой Аристотель приехал на юг, чтобы стать его учеником, от этого блеска осталось и того меньше, собственно говоря, от него мало что уцелело уже к рождению Платона. Первые свои двадцать четыре года Платон прожил в городе, втянутом в войну, которой он выиграть не мог и в которой большинство людей, блеском происхождения равных Платону, сражаться не желали.
Когда Платон родился, Сократу уже перевалило за сорок.
Ему было за шестьдесят, когда они познакомились, так что Платон не мог дольше десяти лет знать человека, коему предстояло вдохновить его на пожизненное служение мысли, человека, гибели которого предстояло наполнить его горьким, граничащим с ненавистью разочарованием в политических свободах и материалистической ориентации демократического города, накрепко связанного с двумя этими именами.
Век Перикла, ныне почитаемый нами золотым веком Афин, завершился — буквальным образом — со смертью Перикла на втором году двадцатисемилетней войны, в ходе которой этот самый разумный и конструктивный из политических лидеров неуклонно вел свой город к полному поражению, безоговорочной капитуляции и утрате мощи и империи. То был год моровой язвы, завезенной морем с верхнего Нила в обнесенный стеною город, второе лето подряд осаждаемый с суши войсками Спарты и ее союзников. Перикл, и без того истомленный парламентскими препонами, чинимыми ему консервативной аристократией, с одной стороны, и радикальным деловым сообществом — с другой, не говоря уже о череде личных трагедий, в конце концов и сам оказался среди десятков тысяч жертв этой болезни и умер.
1 2 3 4 5 6
Из двадцати тысяч гульденов — такова сделанная задним числом оценка величины Титусова наследства — он, став молодым человеком, смог получить меньше семи.
Получив свои деньги, Титус с внушающей уважение сыновней преданностью расходовал их на то, чтобы содержать себя и отца, пока не женился в двадцать семь лет, меньше чем за год до собственной кончины.
У нас имеются причины подозревать, что увязший в долгах Рембрандт, не желая платить кредиторам, тайком продавал картины за границу, тем самым усложнив потомкам задачу отделения подлинных Рембрандтов от поддельных.
Аристотель, проявивший столько предусмотрительности и корректности при составлении своего завещания, временами дивился, о чем думал нотариус, помогавший Саскии ван Эйленбюрх составить его.
Хотя, не переведи она своего состояния на Титуса, ни отцу, ни сыну, как выяснилось в дальнейшем, вообще ничего не досталось бы после того, как Рембрандта официально объявили банкротом.
Аристотель мог, разумеется, слышать после того, как Рембрандт снабдил его ухом и затем, к великому удивлению и веселью философа, прицепил к нему серьгу, которую, будь она сделана из настоящего золота, а не подделана с помощью красок, можно было б продать на ювелирном рынке Амстердама по цене, значительно превышающей номинальную. И Аристотель услышал достаточно, чтобы понять, что голова создающего его живописца забита далеко не одними только мыслями о том, как бы закончить и это полотно, предназначенное для дона Антонио Руффо, и несколько других, расставленных по студии, над которыми он также работал. В приступах утомления и скуки, или в приливах внезапного вдохновения, или ожидая, пока на каком-то из полотен подсохнет краска, Рембрандт внезапно бросал одно и принимался за другое.
Часто он и не ждал, пока краска подсохнет, но намеренно проходился новой, набирая ее на почти сухую кисть, по еще мягким участкам, лессируя поверхность, налагая новый густой слой, обогащая разноцветие отражающих поверхностей различными пигментами.
Лучшие годы Рембрандта были позади, а лучшие полотна — впереди, и «Аристотелю», как мы теперь знаем, предстояло стать одним из первых в потоке ошеломляющих шедевров, наполнивших два последних, печальных десятилетия его жизни.
Лучшие свои работы он создал, ведя жизнь неудачника, и меланхолические размышления о деньгах уже начинали с завидным постоянством окрашивать собою выражения тех лиц, которые он писал, даже лиц Аристотеля и Гомера.
— Почему у вас теперь все люди такие грустные? — поинтересовался позировавший для Аристотеля высокий мужчина.
— Они беспокоятся.
— Из-за чего беспокоятся?
— Из-за денег, — ответил художник.
Впрочем, трепетная сосредоточенность этого рода отсутствовала в его собственном лице, которое глядело с висевшего на противоположной стене мансарды надменного автопортрета 1652 года; на нем Рембрандт стоит в своей рабочей тунике, выпрямившись, уперев руки в боки и представляясь ныне вызывающе несгибаемым любому зеваке, который рискнет помериться с ним взглядом в Венском музее истории искусств.
Мучительные размышления он сохранил для портретов других людей.
Есть скромная ирония в том, что созданное им замечательное изображение Аристотеля получило название, под которым мы его теперь знаем, лишь в 1936 году.
Только в 1917-м, через год после того, как были открыты архивы Руффо, картину удалось определенно идентифицировать как ту самую, которую дон Антонио заказал Рембрандту в 1652-м, а человека на ней — как самого что ни на есть Аристотеля.
Ни один из известных нам документов не подтверждает, что бюст изображает Гомера.
Ирония присутствует и в том, что одному из лучших среди наихудших полотен Рембрандта предстояло обрести наибольшую известность и стать именно тем полотном, за которое художника более всего превозносят.
Это групповой портрет восемнадцати изображенных под открытым небом и при дневном освещении вооруженных мужчин, членов отряда гражданского ополчения капитана Франса Баннинга Кока, движущихся в направлении пылающего пятна желтого солнечного света.
Называется она «Ночной дозор».
Стремление некоторых людей к бессмертию, говорит Платон, находит свое выражение в совершении ими деяний, за кои их с благоволением вспоминают позднейшие поколения. Египетские фараоны, желая свершить такое деяние, строили каждый по пирамиде. У американцев последняя порой принимает форму музея. Голландцы заказывали солидные портреты, как правило в черном, и выглядели на них людьми степенными, суровыми и основательными.
Из восемнадцати господ, заплативших по сотне гульденов каждый за привилегию попасть на картину Рембрандта «Отряд капитана Франса Баннинга Кока», по меньшей мере шестнадцать, по нашим оценкам, имели основания для недовольства.
Они заказали официальный групповой портрет наподобие тех, что висели по всему городу, портрет, на котором фигуры представлены формально, как на игральных картах, а лицо каждого, кто для портрета позирует, выглядит большим, ярко освещенным, бросающимся в глаза и мгновенно узнаваемым.
Получили же они картину огорчительно театральную, на которой их разодели, будто актеров, и заставили суетиться, как батраков. Лица у всех маленькие, повернутые в сторону, у кого заслоненные, у кого скраденные тенями. Даже два центральных, выходящих на передний план офицера — сам капитан Франс Баннинг Кок и его лейтенант, Вильям ван Рейтенбюрх, — слишком подчинены желаньям художника, как выразился один современный критик, предсказавший, впрочем, что картина переживет всех своих соперниц.
«Ночной дозор» их пережил.
Это произведение, на которое чаще всего указывают в подтверждение гения Рембрандта, даже по барочным стандартам совершенно ужасно почти во всех достойных упоминания отношениях, включая и замысел художника, направленный на разрыв с традицией. Краски здесь кричащие, позы оперные. Контрасты смазаны, акценты беспорядочны. Караваджо, доживи он до возможности увидеть эту картину, перевернулся бы в гробу.
Она является самой популярной, благо единственной, приманкой Государственного музея в Амстердаме.
В 1915 году некий сапожник, ставший жертвой безработицы, вырезал квадрат из правого сапога лейтенанта ван Рейтенбюрха.
Специалисты, починив сапог, восстановили картину. Предложение раскаявшегося сапожника сделать ту же работу бесплатно власти отклонили.
А в 1975 году бывший школьный учитель набросился на нижнюю часть картины с зазубренным хлебным ножом, прихваченным им из расположенного в деловой части Амстердама ресторана, в котором он только что позавтракал, и проделал в телах капитана Баннинга Кока и лейтенанта Рейтенбюрха вертикальные надрезы. Картина оказалась рассеченной в дюжине мест. Из правой ноги капитана была выдрана полоска холста размером двенадцать на два с половиной дюйма. Злоумышленник заявил свидетелям происшедшего, будто он послан Господом.
— Мне было приказано сделать это, — сказал, как уверяют, учитель. — Я должен был это сделать.
Газеты объяснили его поступок умственным расстройством.
Десять лет спустя учитель наложил на себя руки.
Описание полученных картиной повреждений читается как отчет судебного патологоанатома. Картина получила двенадцать ударов ножом, причем, судя по характеру повреждений, колющие и режущие удары наносились с большой силой. Вероятно, вследствие этого лезвие ножа несколько уходило влево, отчего разрезы получили наклон, направленный вовнутрь полотна, а края их размахрились. Из бриджей Баннинга Кока был вырезан треугольной формы кусок, каковой и выпал из картины на пол.
Бриджи починил портной из Лейдена, а все остальные повреждения устранили профессиональные реставраторы наивысшего калибра.
В запустелых церковках Амстердама суеверные кумушки и поныне шепчутся о том, что в этого вандала вселился дух одного из безутешных мушкетеров, заплатившего сотню гульденов, чтобы его на память потомству изобразили в достойном виде, и обнаружившего, что он обращен в мелкую деталь писанной маслом безвкусной иллюстрации, годной разве что в афиши для оперетки.
Есть и другие, кто уверяет, будто то был сам Рембрандт.
Саския умерла в год «Ночного дозора», 1642-й, и Рембрандт наделил ее чертами резвую девочку, бегущую с освещенным лицом слева направо сквозь толпу мушкетеров. Она умерла тридцатилетней.
То обстоятельство, что именно в год утраты жены состояние Рембрандта пошло на убыль, следует, видимо, считать не более чем совпадением — вот и биографы его не приводят свидетельств в пользу противного.
3
Аристотель, изгнанный из Афин в последний год его жизни, поселился во владениях своей матери в Эвбее и писал завещание. Ему было без малого шестьдесят два. Аристотель чувствовал, что это последний год его жизни, и часто размышлял о Сократе, за три четверти века до того сидевшем в тюрьме, ожидая дня казни. Аристотель сбежал из Афин, спасаясь от суда.
Снова и снова его беспокоил желудок. Аппетит шел на убыль. Он, знавший так много, не знал, в чем тут дело. Его отец, умерший еще в дни Аристотелевой молодости, был врачом. Аристотель же был ученым-первопроходцем, написавшим больше научных трудов, чем имелось в его распоряжении для исследовательской работы.
Среди многого, что он узнал к концу жизни, было и то, что не знает он куда больше.
Он, разумеется, не знал также, что в Голландской республике семнадцатого века, в Амстердаме, Рембрандт напишет его портрет и что почти две сотни лет практически никто в мире не будет знать, чей это, собственно говоря, портрет.
Зато о Сократе у Аристотеля имелось ясное представление.
При этом практически все, что он знал о Сократе, исходило от Платона, который, как он часто теперь думал, отличался скорее умением принимать желаемое за истинное, нежели глубиной, и не всегда был надежен по части приводимых им фактов.
Почти все остальное было изложено историком, биографом и воином-наемником Ксенофонтом, который, проведя последние сорок лет жизни изгнанником из демократических Афин, тоже не всегда был надежен, в том числе и как воин.
Ксенофонт также описал суд над Сократом и его казнь. Однако когда все это стряслось, Ксенофонт находился в Персии. Прежде чем он смог вернуться, его изгнали за службу спартанцам в кое-каких военных предприятиях, в которых Афины поддерживали другую сторону.
У нас имеются еще фрагменты из писаний Эсхина Сократика и Антисфена Киника, которые подтверждают, что Сократ действительно существовал, и которые вполне могут быть подделкой.
Затем имеются «Облака» Аристофана, в которых Сократ осмеян как софист, — это самое раннее из упоминаний о нем, какие мы знаем. Комедия, написанная за четверть века до того, как Сократ предстал перед судом, свидетельствует о том, что он был широко известен в Афинах еще в те времена, когда Платон и Ксенофонт пребывали в дитятях, слишком малых, чтобы уразуметь, кто он такой.
Аристофан же, с другой стороны, был его современником и другом, он мог писать о Сократе, основываясь на личном знакомстве, которым другие похвастаться не могли.
Но с другой опять-таки стороны, Сократ никогда не был софистом.
Однако судьи помнили пьесу, а в философии не разбирались, вот они и приговорили Сократа к смерти, полагая, что он софист.
Хотя не это было главной причиной. Горестные последствия капитуляции перед Спартой включали в себя и чад политической неприязни, оставленный его прежней дружбой с Алкивиадом, изменником, и Критием, тираном, да и терпимость к сатирическому инакомыслию, которым славился Сократ, истощилась, благо многим оно представлялось не менее предательским, чем само предательство, только еще более неприятным.
Софисты учили за деньги. Сократ, выступая в суде, привел оригинальное доказательство того, что он никогда за деньги не учил и всю жизнь радел о благе общества: свою бедность.
На судей оно впечатления не произвело.
К той поре, как мы теперь знаем, блеск и величие Греции, олицетворением коих более века служили Афины, пришли к концу. Война со Спартой была проиграна, империя распалась, Эсхил, Софокл и Еврипид умерли.
Ко времени, когда Платон основал свою Академию, а молодой Аристотель приехал на юг, чтобы стать его учеником, от этого блеска осталось и того меньше, собственно говоря, от него мало что уцелело уже к рождению Платона. Первые свои двадцать четыре года Платон прожил в городе, втянутом в войну, которой он выиграть не мог и в которой большинство людей, блеском происхождения равных Платону, сражаться не желали.
Когда Платон родился, Сократу уже перевалило за сорок.
Ему было за шестьдесят, когда они познакомились, так что Платон не мог дольше десяти лет знать человека, коему предстояло вдохновить его на пожизненное служение мысли, человека, гибели которого предстояло наполнить его горьким, граничащим с ненавистью разочарованием в политических свободах и материалистической ориентации демократического города, накрепко связанного с двумя этими именами.
Век Перикла, ныне почитаемый нами золотым веком Афин, завершился — буквальным образом — со смертью Перикла на втором году двадцатисемилетней войны, в ходе которой этот самый разумный и конструктивный из политических лидеров неуклонно вел свой город к полному поражению, безоговорочной капитуляции и утрате мощи и империи. То был год моровой язвы, завезенной морем с верхнего Нила в обнесенный стеною город, второе лето подряд осаждаемый с суши войсками Спарты и ее союзников. Перикл, и без того истомленный парламентскими препонами, чинимыми ему консервативной аристократией, с одной стороны, и радикальным деловым сообществом — с другой, не говоря уже о череде личных трагедий, в конце концов и сам оказался среди десятков тысяч жертв этой болезни и умер.
1 2 3 4 5 6