Сантехника супер, приятный ценник 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

- Еще в апреле, когда толковали, кого звать в Липецк. Мы-то Гришку знаем лучше, а для северян он фигура, герой. Дворник сказал: руководства я бы ему не доверил, но пистолет в руки - дал бы. Человек он храбрый, хотя и сумасброд.
Возвращаясь от Михайлы темной улицей к себе на постоялый двор, Андрей встретил разгуливающего в одиночку Тихомирова. Тот любил променад перед сном, пекся о здоровье. Говорил, что за четыре года тюрьмы более всего истосковался по прогулкам и свежему воздуху. Тихим голосом сказал, взяв Андрея за руку:
- Мне не нравится тут один человек. Идем скорее!
- Кто?
- Да тут как раз... Может сидеть у окна... - Понизил голос до шепота и тянул Андрея сильнее. - Мы впотьмах не видим, а он сидит и слушает, гнида. Сегодня пристал ко мне: "А вы откуда? А надолго ли? А не лечились ли у доктора Петрова?" Я сухо ответил: "Нет, не лечился". И рожа такая скверная, улыбающаяся...
Ночь была теплая. Пел соловей.
Как-то издалека, кружным путем возникла мысль: а почему девушка, дочь генерала, которая считалась невестой, не приехала в Липецк? Перовская Соня. И вспомнилось то чувство, острое, уколовшее когда-то в коридоре Предварилки, когда видел их вместе: зависть. Между ними что-то произошло. Может быть, как раз по той причине, о которой говорил Гришка. Нет, не трусость, трусливых здесь быть не может, трусливые отскакивают на сто верст отсюда.
- Почему ты заподозрил шпиона?
- Слишком уж назойливо он меня расспрашивал. Мне кажется, завтрашняя сходка - лишняя. Надо разъезжаться.
Андрей спросил:
- А где твоя невеста Соня?
Тихомиров посмотрел на Андрея. В темноте было видно, как его лицо бледное - настороженно поднялось.
- Устаревшие сведения. Она давно мне не невеста, - помолчав, сказал Тихомиров. - Пойдем куда-нибудь подальше. Не хочу здесь, ночь теплая, все окна открыты и - могут слушать...
Нет, нет, Гришка неправ, это не трусость, это болезненная осторожность. Он как-то чересчур быстро постарел. Ведь ровесник, а выглядит на десять лет старше. Осторожность это вроде подагры, глухоты: признак старости. Прошли в конец улицы, через площадь, в сад. На скамейках, замерши в темноте, ютилось что-то живое, наверное парочки. Иногда белело платье, долетал шепот. Тихомиров вел Андрея все дальше, в глубь сада, где не было скамеек, не могло быть живого. Такие ночи, как эта - безлунная теплота, душность от цветов, от свежей листвы, - бывают раз или два в году.
Наконец, когда зашли далеко, Тихомиров заговорил: что произошло между ними. Его, как видно, томило. Он сказал: когда женщина слишком страстно увлечена делом, она что-то теряет от своей природы. И вот это как будто случилось с Соней. Трещина пробежала почти сразу после освобождения по Большому процессу. Он, Тихомиров, собрался поехать на юг, повидать стариков ведь и Андрей тотчас уехал в Одессу, к семье! - но Соня требовала сразу заняться делом, освобождением Мышкина, которого, по слухам, намеревались переводить в Харьковский централ.
- Понимаешь ли, я не мог отказаться, но несколько колебался. И она это почувствовала, и тут же возник холодок. Она мерила по себе, а ее раздирало желание действовать. Но понять - просто по-человечески - такую вещь, что мы находимся с нею в разных состояниях, она не могла. Я - после четырех лет тюрьмы, намаявшись, уставши, в мечтах поскорей увидеть родных, она же была на воле, на поруках, как дочь уважаемого генерала Льва Николаевича. Нет, понять такую разницу ей не дано! - Тихомиров говорил, волнуясь. Все это еще не отболело. - "Я, кажется, должна вас уговаривать?" И выражение лица этакое суровое, революционное и в то же время презрительное, графское. Ну, я поспешил сказать, разумеется, что я ни минуты не колеблюсь. Поехал в Харьков. Что там было, ты знаешь. Не хватило средств, не было связей, когда я бросился за средствами в Питер, Мышкина провезли на юг. Словом, чепуха. Но ты бы слышал, как она меня крыла! Металась по комнате, как бешеная рысь: "Проворонили! Растяпы! Неизвестно зачем ездили!" Крику и оскорблений было много, ну и возвращаться потом оказалось трудно... Почему ее нет здесь, я не знаю. Она все еще в Харькове. Михайло за нею почему-то не заехал, кажется, считает ее чересчур ярой народницей и "русачкой". Конечно, ошибка, надо было заехать, и он еще за это поплатится!
Тихомиров засмеялся с каким-то тихим, злорадным самодовольством, но скрытно, про себя. Весь этот рассказ был "про себя". Андрей был далек, мало знаком с нею и с ним, Тихомировым, и, наверное, только поэтому все рассказывалось с такими подробностями. Впрочем, Андрей привык к тому, что люди перед ним раскрываются. И подумал: здесь главная и, может быть, единственная мера - бесстрашие, готовность собою жертвовать. Ценится более ума, образованности и многих высоких качеств. И отчего-то сделалось весело и, возвращаясь назад - опустелым садом, в разгар ночи, - даже насвистывал. Тихомиров опять заговорил о том, что завтрашняя сходка необязательна, все вопросы выяснились и достигнуто основное: единство по поводу политической борьбы. Не нужно искушать судьбу. Каждое новое сборище - новый риск. А зачем это нужно, когда все вокруг кишит шпионами? Андрей не мог сдержаться какая-то дурацкая напала веселость! - и рассмеялся.
- Ну, не так уж кишит, Тигрыч, не преувеличивай.
- Кишит, кишит. Я чую, как вокруг нас сгущается подозрительность. Мне не нравится, например, половой в трактире, такой чернявый, с бородавками.
- Но мы не можем разъехаться, пока не сказано последнее слово!
- Ты имеешь в виду? Ну да, понимаю. Все ясно, не надо никаких последних слов. Дворник любит эффекты.
- Слова нужны, - сказал Андрей. - Потому что дело-то каково? Не шпиона заколоть, не купца тряхануть. Этот эффект через сто лет отзовется. Дворник совершенно прав: тут надо сказать все до конца, очень четко. Так, мол, и так. Другой надежды сейчас нет. И все мы должны с этим согласиться.
Тихомиров, помолчав, сказал:
- Ну, смотрите... - и рукою слабо махнул.
На другой день в лесу Дворник произнес обвинительную речь против Александра II. Это и было последнее, необходимое слово, которое должно объяснить, почему неотклонимо и единственно то дело, что не довершил Соловьев. Михайлов рассказал кратко обо всем царствовании лживого деспота, вот уже почти четверть века дурачившего русских людей пустыми обещаниями и посулами. Да, реформы были во благо и могли бы стать началом величайшего возрождения России, свободной и процветающей, с исконным для русской земли справедливым земским управлением - почему же не стали? Почему спустя полтора десятка лет после введения реформ российская жизнь стала не лучше, а еще гаже, мрачнее, невыносимей? Потому что все эти уступки народу и обществу были обманом, лицемерием. А на деле: простор для хищников, разграбленье страны, миллионы нищих, голодающих. Для видимости простил декабристов, вернул нескольких уцелевших несчастных стариков из Сибири, но беспощадно и бессмысленно подавил поляков, залил кровью Польшу, в ту же Сибирь погнал тысячи и тысячи. Для видимости, для одурачиванья мира провозглашал громкие слова о свободе и конституции, ради которых будто бы затеял освобождение братьев-славян от турок, но на деле всякий признак свободы и всякую мысль о конституции давил и душил в собственной стране. Никогда в России не было столько виселиц, как при царе-"освободителе". Казни в Киеве и в Петербурге, зверское обращение с заключенными в Петропавловской крепости, приведшее к бунту и избиениям, издевательства над женщинами, нашими подругами, Малиновской, Витаньевой и Александровой, все это делалось с благословенья царя. Да что стоит хотя бы то, что сей миролюбец усилил наказание пропагандистам по Большому процессу! А кто ответит за погибших, за тех, кто сошел с ума, не дождавшись суда? Все полезное, что было сделано в начале царствования, император уничтожил за последние годы. Можно ли простить ему притесненья народа, казни и надругательства над лучшими людьми? Можно ли простить то, что развеялись и поруганы все надежды на то, что Россия может стать когда-либо свободной страной?
Ответ был единогласный: нет, простить нельзя.
Десять человек сидели кто на пнях, кто на траве: Мария Николаевна, Баранников, Тихомиров, Морозов, Ширяев, Гольденберг, Квятковский, Фроленко, Колодкевич и Андрей. Один стоял посреди лужайки, заложив руки за спину, бледный, с упорным, в одну точку направленным блистающим взглядом, и говорил. Никогда Андрей не слыхал такой страстной, возбуждающей речи. И сразу, как он кончил, встал Андрей.
- Если мы хоть сколько-нибудь считаем своей целью, - заговорил он, с колотящимся сердцем и с тем мощным чувством наслаждения жизнью, что уже было на днях, - защиту прав личности, а деспотизм признаем вредным... Если мы верим, что только борьбой народ может добиться освобождения, тогда мы не имеем права относиться безучастно к таким проявлениям тирании, как зверства одесского и киевского губернаторов, Тотлебена и Черткова. Но инициатива этой политики расправ принадлежит царю. Партия должна сделать все, что может: если у нее есть силы низвергнуть деспота посредством восстания, она должна это сделать. Если у нее хватит силы только наказать его лично, она должна это сделать. Если бы у нее не хватило силы и на это, она обязана хоть громко протестовать. Но сил хватит, и силы будут расти тем скорее, чем решительнее мы станем действовать!
В Воронеж он приехал, ощущая себя по-новому. Это было радостное ощущение, он прятал его от других, но иногда - в краткое мгновение - получал от него тайное удовольствие. Конец провинциальному прозябанию! Теперь, в громадном деле, он покажет себя. Его уже разглядели, признали. С ним советуются, прислушиваются к его словам, то и дело он слышит: "Борис сказал... Борис считает..." Дворник, этот вожак, титан, с непостижимой быстротой стал ближайшим другом, они не расстаются, все обсуждают вместе, иногда спорят, но почему-то в конце концов Дворник всегда соглашается.
- Устал я от твоего мужицкого упрямства! - шутя, говорил Дворник.
- А меня удивляет твой практицизм, вовсе не дворянский. Врешь, братец, никакой ты не дворянин, а из купцов первой гильдии!
В Воронеже, как и в Липецке, поселились вместе. Сюда приехали все, кто были там, кроме Гришки Гольденберга. Были сомнения: приглашать или нет? Дворник относился к Гришке неплохо, считал, что его наверняка удастся использовать, но Андрей сказал, что использовать можно, и не приглашая на съезд. "Шуму от него много. А где шум, там опасности. И потом другое: ведь будет борьба, столкновения мнений, и не в наших интересах, чтобы нашу сторону защищал этот трескучий и несерьезный малый". Дворник, подумавши, согласился. Тем более что в Воронеже должны быть Родионыч с Плехановым, у которых остались неприятные воспоминания, связанные с Гришкой: о мартовских сходках в Питере, когда решалось дело о помощи Соловьеву.
- Ладно. Звать его в Воронеж не станем, - сказал Дворник. - Все равно будет раскол, разбежимся в разные стороны, и Гришка - к нам.
Все этого боялись и были уверены: раскол неминуем. Но - миновало! И деревенщики и террористы не смогли разойтись сразу. Уж очень мало их было всех - на Руси, чтобы еще дробиться. Жались друг к другу, искали тепла, силы, помощи. В Воронеж съехалось человек двадцать: десять заговорщиков из Липецка, составивших Исполнительный комитет, да еще столько же землевольцев, деревенщиков, кто из Питера, кто из Харькова - Перовская с Лебедевой, - кто из сельских мест, взяв краткий отпуск у хозяев или у земских властей. Вначале хотели собраться в Тамбове, многие туда съехались, но смешной случай помешал: во время прогулки на лодках по Цне Женя Фигнер, сестра Верочки, отличная певица, так замечательно пела арии из опер, что на берегах скопились слушатели, аплодировали, кричали "браво", все это привлекло ненужное внимание. Что за компания? Кто такие? Сочли за благо из Тамбова исчезнуть.
В Воронеже собирались в укромных местах, в Ботаническом саду, а то в Архиерейской роще, или же брали лодки и - на реку, на острова. В первый же день Дворник сказал, что есть возможность пополнить состав общества новыми членами, людьми с почтенным революционным опытом. Это всем известные Оловенникова, Желябов и Колодкевич. Вон они, проявляя деликатность и скрывая волнение, прячутся в близлежащем леске. Были приняты единогласно и криком приглашены. Тут же и деревенщики сообщили, что у них тоже - совпадение! - есть на примете три прекрасных кандидата в общество, которые, волнуясь ничуть не менее, затаились в леске с противоположной стороны.
Вот так легко, полушутливо, со смехом, все это началось. Но сразу затем зазвучало горестное и мрачное. Михайлов сообщил, что по последним сведениям из Одессы над Дмитрием Лизогубом нависла рука палача. Казнены Валериан с Брандтнером и Антоновым. Вот завещание Валериана товарищам, оно недавно получено, а написано было на рассвете в день казни, 14 мая. Дворник стал читать по тексту свежего "Листка Земли и воли":
- Дорогие друзья и товарищи! Последний раз в жизни приходится писать вам, и потому прежде всего самым задушевным образом обнимаю вас и прошу не поминать меня лихом. Мне же лично приходится уносить в могилу лишь самые дорогие воспоминания о вас... Желаю вам, дорогие, умереть производительнее нас. Это единственное, самое лучшее пожелание, которое мы можем вам сделать. Да еще: не тратьте даром вашей дорогой крови! И то все - берут и берут...
Андрей слушал с тоской, душившей сердце. Видел милое, очкастое лицо Валериана, слышал его быстрый, веселый, полухохлацкий говорок, и - тоска еще от того, что горько ошибался, глупо избегал его, считал, дурак, в своей мужицкой спеси его каким-то аристократом. Да какой же аристократ? Простой человек, как все герои. Никто бы не мог так просто сказать: "умереть производительнее нас". А в кармане последнее, сделанное им добро: паспорт на имя Чернявского Василия Андреевича. Дворник читал:
- Мы не сомневаемся в том, что ваша деятельность теперь будет направлена в одну сторону. Если бы даже вы и не написали об этом, то мы и сами могли бы это вывести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я