https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/Roca/
— «Бродягу» знаю, — сказал тихо.
— Ай… надоел «Бродяга»! Ну ладно, если хочешь — сыграй…
И Беки заиграл «Бродягу», вернее, несколько музыкальных фраз из песни, которые он хорошо выучил и мог повторять бесконечно. Песня была знаменитой в Туркмении, как и во всей Средней Азии, и ее мог напеть любой мальчишка из самого глухого кишлака.
Девушка сидела молча, обняв колени смуглыми руками, потом затянула вдруг туркменскую песню.
— Умеешь по-нашему? — удивился Веки.
— А то нет? Я по-вашему все понимаю, только говорю плохо, как узбечка, — сказала Марина по-туркменски. — У нас в Керках узбеков много живет.
— Ва-а! — сказал, все более изумляясь, Беки и поднял глаза.
Губы у Марины были белые, обветренные, в мелких трещинках и, вероятно, болели: она то и дело их облизывала. Вокруг глаз светлые морщинки, как у всех русских людей, которые много щурятся от солнца. А глаза — голубые, прозрачные, веселые, как вода. Она была очень красивая.
В то время как Беки с замирающим сердцем пытался выразить свои чувства бренчанием на дутаре, Иван Бринько поступал гораздо решительнее. Он без стеснения, будто бы в шутку, предлагал Марине «погулять за барханчик», а то под видом дурашливой игры обнимал ее или ломал ей руки, показывая свою силу, и гоготал нахально, когда Марина сердилась и награждала его оплеухами. Иван был испытанный сердцеед, но Марина не очень-то ему поддавалась.
— Ты, Ванечка, не в моем вкусе, — говорила она ласково. — Я люблю тоненьких и брюнетов. А ты вон какой рыжий да здоровенный, чистый верблюд!
— Зато у меня характер добрый.
— Ого, видать, что добрый! Такой добрый, что все девки плачут, — и она кивала на будку, где жил Бринько.
Над койкой Ивана были приколоты кнопками к стене три письма от влюбленных в него девушек. Одно письмо, от радистки со Второго колодца, было даже с картинкой: барханы, домики и трактор, похожий на паука. Начиналось письмо так: «Любимый Ванюша! Привет со Второго колодца! С тех пор как ты уехал в Инчу, стало здесь тоскливо и пусто, и вправду пустыня. Я все дни плачу. Как посмотрю на того варанчика, которого ты мне подарил, так сейчас вспоминаю тебя…»
Два других письма были примерно такого же содержания, слезливые и просительные: одно из Сагамета, другое из какого-то поселка Западной Туркмении, где Иван служил в армии. Письма бедных девушек были выставлены на всеобщее обозрение. Иван очень ими гордился. В отрядном поселке у него тоже была зазноба, но та не писала писем, а через Гусейна Алиева, шофера с автолавки, передавала Ивану коротенькие записочки и подарки: то банку консервов, пару носков, пачку бритвенных лезвий, а то и бутылку белого. Она работала в орсовском магазине.
При таком повальном успехе не следовало огорчаться тем, что Марина не поддается. Конечно, закрутить любовь на месте, возле экскаватора, было соблазнительно, но шут с ней, с любовью. В песках работать надо, вкалывать, кубы делать. А на любовь другое время отпущено. И Иван не огорчался и даже не обижался на Марину, но с однообразной настойчивостью предлагал ей «погулять за барханчик» — просто так, для смеха…
Прошла неделя, другая. И месяц прошел.
Незаметно, исподволь менялся уклад жизни экскаваторщиков. Теперь Марина готовила обед на всех, ездила в поселок за овощами и мясом, и мужчинам казалось непонятным, как они жили прежде на одних консервах и чае. Марина стирала, убирала в будках, чинила рабочие робы, ходила в пески за саксаулом и делала все это проворно, ловко, как бы шутя, и совершенно бескорыстно. Когда Беки с Иваном решили как-то заплатить ей за стирку, Марина обиделась:
— Думаете, заработать на вас хочу? Ой, надо же! Да мне просто жаль вас, бедненьких-несчастненьких…
Один человек встретил Марину настороженно и до сих пор не оттаял — Семен Нагаев.
Началось с того, что ему, как и трем другим экскаваторщикам, пришлось с появлением Марины претерпеть некоторое стеснение. Марина поселилась в будке отца, на койке, где раньше спал Бяшим, и деликатный Аманов перешел в будку Эсенова, Бринько и Нагаева. Там три койки стояли впритык, четвертая еле влезла. Но так как экскаваторщики работали в разные смены и вместе собирались ненадолго, они не слишком страдали от тесноты. Однако Нагаев никак не мог примириться с тем, что они живут вчетвером, а Марютин, как пан, занимает отдельную будку.
Неудовольствия своего он прямо не выражал, а высказывал общие и неясные претензии ко всему женскому полу. Женщины, по его мнению, повсюду вносят только раздор и смуту.
— Вот поглядите, она тут делов наделает, — туманно грозил Нагаев. — Я эту химию скрозь прошел, у меня их, может, триста было, всех мастей. Она еще даст жизни…
— Да кому? Чего? — недоумевал Иван. — Ведь ты ее стряпню ешь? Не отказываешься?
— Зачем отказываться, я свой продукт отдаю. Это законно. Я только то замечаю, что вы больно на нее глаза пялите и каждый вечер все «лала» и «лала». Мне что! Я свои кубы делаю. А у вас, кажись, понижение тысяч на восемь…
Хотя всем было ясно, что выработка понизилась из-за жары, Нагаев упрямо твердил свое.
Как-то приехало к экскаваторщикам все начальство сразу: начальник отряда Алексей Михайлович Карабаш, инженер Гохберг и начальник производственно-технического отдела Смирнов. По инициативе Карабаша в отряде вводилась обязательная регулярная профилактика механизмов. Дело это было новое и прививалось с трудом. Экскаваторщики, трактористы и скреперисты должны были по определенным дням производить профилактику своих машин, а тем, кто уклонялся, угрожали лишением прогрессивки, то есть ударом по карману.
Карабаш провел с экскаваторщиками четвертьчасовую беседу о пользе профилактики. Он говорил всем известное: о том, что в условиях пустыни механизмы изнашиваются вдвое быстрее, что один день профилактики удлиняет жизнь машины на много недель и что машинисту выгоднее работать в забое, чем «загорать» в ремонте. Машинисты слушали рассеянно. Они понимали, что начальник говорит нечто полезное и разумное, но не очень-то верили в то, что это разумное так уж необходимо применять на практике. Полтора года работали безо всяких особенных профилактик — и ничего, план тянули.
Затем Карабаш познакомил каждого с графиком проведения профилактики и велел расписаться. Все аккуратно расписались. Никто к этой церемонии не относился серьезно.
Был обыкновенный, гнетущий жаром полдень. Инженер Гохберг обливался потом. Его легкая, когда-то голубая, а теперь добела выгоревшая курточка (такие курточки на канале почему-то назывались «москвичками») была распахнута и обнажала влажную впалую грудь с темными волосами. Иногда Гохберг широко открывал рот, словно собираясь что-то сказать, но ничего не говорил, а только жадно, прерывисто вбирал в легкие воздух. Рабочие и начальство жались к будке, в тощую тень. Один Нагаев, не поместившийся рядом со всеми, сидел на солнцепеке и делал вид, что ему плевать на жару.
Когда производственная тема исчерпалась, Карабаш заговорил о жаре. На соседнем участке были три случая солнечного удара. Лето обещает быть очень знойным. В интересах производства каждый рабочий должен следить за тем, чтобы не пасть жертвой солнечного удара.
Карабаш говорил о погоде так же категорично и сухо, по-деловому, как и о профилактике. Рабочие до сих пор не могли привыкнуть к новому начальнику (Карабаш пришел в отряд три месяца назад) и относились к нему с опасливостью. Было непонятно, хороший он человек или плохой, было непонятно, какого он возраста, русский он или туркмен, — имя русское, а фамилия вроде туркменская. По-русски он говорил совершенно чисто, как городской житель, но понимал и по-туркменски, а желтоватая смуглость и черты лица явно обнаруживали восточную кровь. В конце концов рабочие решили, что он татарин.
Бринько спросил у Карабаша, что слышно насчет машин. Прежний начальник, Фефлов, обещал Ивану, как хорошему производственнику, помочь купить легковую машину. То же самое было обещано и Нагаеву и многим другим. Фефлов был крикун, матерщинник и страстный, до потери рассудка, любитель охоты. Эта страсть его и сгубила. Однажды в воскресенье он выехал на газике за джейранами, да вместо одного дня промотался по пескам три, а в понедельник, как на грех, случилось на трассе несчастье — прорвало дамбу на готовом участке. В четверг Фефлов уже сдавал дела. Рабочие не то что любили Фефлова, но относились к нему с сочувствием. Он был понятный и свойский. Кроме того, он всем что-то обещал и ему верили, и хотя он никогда не выполнял своих обещаний, но умел каким-то образом поддерживать в людях надежду. Особенно заманчивы были его обещания насчет продажи легковых машин. Уже составили списки, кому «Волга», кому «Москвич», кому в первую очередь, кому во вторую, — Нагаев был в первой.
И вот пришел новый начальник и сухим, категоричным тоном объявил, что никаких машин нет и не предвидится. Как? Почему? А как же Фефлов? А списки?
— Пожалуйста, обращайтесь с этими списками к Фефлову, он работает нормировщиком в Марах, на кирпичном заводе.
Бринько и Эсенов возмущались, ругали Фефлова и наскакивали на нового начальника, требуя от него ответа за грехи прежнего.
Нагаев, мрачно молчавший, вдруг сказал:
— Да ладно кричать-то. Вы еще на машину не заработали. Лучше будку у них попросите, чтобы жить по-людски. А то машину им! Министры какие…
— В чем дело? — нахмурившись, повернулся к Нагаеву Карабаш.
— А в том, товарищ начальник, что в одной будке нас четверо, а в другой Марютин как на даче живет. Не заметили?
— Ай, зачем говорить? — поморщился Аманов.
— Пусть знают. У нас труд особо тяжелый, мы обязаны отдыхать как положено. Пускай третью будку дают.
— К Марютину жена приехала, что ли? — спросил Карабаш.
Марютин начал сбивчиво объяснять про свою дочь и помершую тетку и сказал, что дочь не против того, чтобы в будке жил третий, но вообще она мечтает уехать в Чарджоу, учиться на медсестру.
Карабаш сказал, что экскаваторщики сами должны устраиваться с жильем, а лишней будки пока все равно нет.
Будущая медсестра занималась стиркой неподалеку от мужчин. Назойливым голосом она пела одну песню за другой и ничего не слышала. Мужчины оглянулись на нее. Она стояла, широко расставив ноги в своих черных шароварах, заляпанных мыльной пеной. Ее полные руки и плечи сверкали медным загаром.
Карабаш сощурил черный, татарский глаз.
— Это дочка? А я думал, жена. Сколько ей лет?
— Девятнадцать. Не то двадцать, забыл уж…
— А вы ее тут замуж выдайте, — Карабаш вдруг улыбнулся. Сухие, жесткие складки появились на миг возле углов рта. — А что? Молодоженам отдельную будку как-нибудь выкроим, это у нас закон.
— Не, не, какой замуж, — замотал головой Марютин. — Она, видишь, в Чарджоу мечтает, на курсы. Только там с сентября занятия, так что через два месяца.
— Одно другое не исключает. Ну, вы уж сами этот вопрос урегулируйте.
— А я не желаю в тесноте, — опять заговорил Нагаев. — И вообще, имею право отдельную будку требовать. Фефлов мне обещал отдельную.
— Ой, Нагаев, какой ты чудак! — усмехнулся инженер Гохберг. — Экскаваторщик ты очень хороший, мы тебя ценим и уважаем, но нельзя же ставить себя выше других. Почему ты хочешь жить в отдельной будке, а Ваня Бринько, например, должен жить с соседями?
— А почему мне Фефлов обещал?
— Ты не отвечай вопросом на вопрос. Я спрашиваю: чем ты такой особенный? Хорошенькое дело! Может, ты туберкулезник или у тебя печень больная, тебя люди раздражают?
Почувствовав насмешку в тоне Гохберга, Нагаев еще больше помрачнел.
— Обедняете, если будку мне дадите?
— У нас нет лишних будок, товарищ Нагаев, — сказал Карабаш. — Пока нет, но будут.
— Была б она его баба, я не спорю. А то девчонка молодая, в штанах бегает, все равно что парень. Кому какое неудобство?
— А кто чего говорит? Я человек неспорный, живите, — сказал Марютин.
— Ай, нельзя так, — покачал головой Аманов.
Марина закричала издали веселым голосом:
— Эй, мужички! Идите чай снимите, а то у меня руки в мыле!
Эсенов вскочил и побежал к костру за кумганом. Все опять оглянулись на Марину. Она стояла, наклонившись над тазом, и смотрела на них через плечо. Мокрая майка облепляла круто выгнутую мощную спину. Заметив, что на нее все смотрят, Марина запястьем левой руки отбросила падавшие на лицо белобрысые куделечки и жеманно улыбнулась.
— Вообще от девок неудобство кругом, — сказал Нагаев.
Марина услыхала, крикнула задиристо:
— Девки на барском дворе! А здесь девок нету!
— Ну и жлоб ты, Семеныч, — сказал Иван.
— А вот не желаю я вчетвером, — угрюмо проговорил Нагаев. — Имею право — и все.
— Никакого права у тебя нет, но, пожалуйста, иди к нам. Я человек неспорный, — сказал Марютин. — И она не против.
— Чтоб Нагаева к нам? Против я! — закричала Марина. — Он жадюга.
— Ты молчи, сорока! — крикнул на дочь Марютин. — Тебя не спросят. Хочешь — переходи, живи, зачем говорить.
— А мне тесниться без интересу… — пробормотал Нагаев.
И в тот же вечер приволок свою койку в будку к Марютину.
4
Из окна комнаты видны горы. Утром они розовые, как сочная арбузная мякоть, потом выцветают, желтеют, становятся совсем желтыми. И весь день они желтые, как дыня. Странно видеть эти желтые горы: они кажутся раздетыми.
Я сижу в узкой, полутемной комнате гостиницы и жду Сашу. Он должен был прийти час назад. Саша — мой товарищ по университету, он работает литсотрудником в здешней газете. Где он только не работал за семь лет после того, как мы кончили! В Молдавии, на Алтае, на Дальнем Севере и вот, наконец, здесь, в самой южной республике. Сюда его притащила жена. Она биолог или гидрогеолог, а может быть, мелиоратор, — словом, изучает пустыню. Она была, помнится, высокая, статная, с большой пшеничной косой и разговаривала грудным голосом, немного в нос. Сейчас она где-то в экспедиции, и я ее не видел. Саша здорово изменился. Во-первых, он, что называется, посолиднел, у него появился второй подбородок и возник животик. Во-вторых, он увлекается какой-то чепухой, — например, собиранием спичечных этикеток и вырезыванием карикатур из газет и журналов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51