https://wodolei.ru/catalog/unitazy/malenkie/
«Верните нам исконную царскую вотчину Киев с городками, тогда на будущий год пошлем войско на Крым воевать хана». Три с половиной месяца спорили поляки: «Нам лучше все потерять, чем отдать Киев». Русские не торопились, стояли на своем, прочли полякам все летописи с начала крещения Руси. И пересидели, переспорили.
Ян Собесский, разбитый турками в Бессарабии, плача, подписал вечный мир с Москвой и возвращение Киева с городками. Удача была велика, но и податься некуда, – приходилось собирать войско, идти воевать хана.
5
Напротив Охотного ряда, на голицынском дворе, было чисто и чинно. Жарко блестели, от крыши до земли, обитые медью стены дома. У входа на ковриках стояли два рослые мушкетера – швейцарцы, в железных шлемах и панцирях из воловьей кожи. Другие два охраняли сквозные золоченые ворота. С той их стороны толпа простого народа, шатающегося по Охотному ряду, глазела на сытые лица швейцарцев, на выложенный цветными плитами широкий двор, на пышную, всю в стеклах карету, запряженную рыжей четверней, на медно сияющий дом сберегателя, любовника царевны-правительницы.
Сам Василий Васильевич в эту несносную духоту сидел на сквозняке близ раскрытого окна и по-латински вел беседу с приезжим из Варшавы иноземцем де Невиллем. Гость был в парике и французском платье, какое только что стали носить при дворе Людовика Четырнадцатого. Василий Васильевич был без парика, но также во французском – в чулках и красных башмачках, в коротких бархатных штанах с лентами, – на животе и с боков из-под бархатной куртки выбивалось тонкое белье в кружевах. Бороду он брил, но усы оставил. На французском столике перед ним лежали свитки и тетради, латинские книги в пергаменте, карты и архитектурные чертежи. На стенах, обитых золоченой кожей, висели парсуны, или – по-новому – портреты, князей Голицыных и в пышной веницейской раме – изображение двоеглавого орла, державшего в лапах портрет Софьи. Французские – шпалерные и итальянские – парчовые кресла, пестрые ковры, несколько стенных часов, персидское оружие, медный глобус, термометр аглицкой работы, литого серебра подсвечники и паникадила, переплеты книг и на сводчатом потолке – расписанная золотом, серебром и лазурью небесная сфера – отражались многократно в зеркалах, в простенках и над дверями.
Гость с одобрительным любопытством поглядывал на сие наполовину азиатское, наполовину европейское убранство. Василий Васильевич, играя гусиным пером, положив ногу на ногу и великодушно улыбаясь, говорил (лишь иногда запинаясь в латинских словах и выговаривая их несколько на московский лад):
– Поясню вам, господин де Невилль. Нашего государства основа суть два сословия: кормящее и служилое, сиречь – крестьянство и дворянство. Оба сии сословия в великой скудости обретаются, и оттого государству никакой пользы от них нет, ниже одно разорение. Великим было бы счастьем оторвать помещиков от крестьян, ибо помещик ныне, одной лишь корысти ради, без пощады пожирает крепостного мужика», и крестьянин оттого худ, и помещик худ, и государство худо…
– Высокомысленные и мудрые слова, господин канцлер, – проговорил де Невилль. – Но как вы мечтаете выполнить сию трудную задачу?
Василий Васильевич, загораясь улыбкой, взял со стола тетрадь в сафьяне, писанную его рукой: «О гражданском житии или поправлении всех дел, иже надлежит обще народу…»
– Великое и многотрудное дело, ежели бы народ весь обогатить, – проговорил он и стал читать из тетради: – «Многие миллионы десятин лежат в пустошах. Те земли надлежало бы вспахать и засеять. Скот умножить. Русскую худую овцу вывести и вместо нее обязать заводить аглицкую тонкорунную овцу. Ко всяким промыслам и рудному делу людей приохотить, давая от того им справедливую пользу. Множество непосильных оброков, барщин, податей и повинностей уничтожить и обложить всех единым поголовным, умеренным налогом. Сие возможно лишь в том размышлении, если всю землю у помещиков взять и посадить на ней крестьян вольных. Все прежде бывшие крепостные кабалы разрушить, чтобы впредь весь народ ни у кого ни в какой кабале не состоял, разве – небольшое число дворовых холопей…»
– Господин канцлер, – воскликнул де Невилль, – история не знает примеров, чтоб правитель замышлял столь великие и решительные планы. (Василий Васильевич сейчас же опустил глаза, и матовые щеки его порозовели.) Но разве дворянство согласится безропотно отдать крестьянам землю и раскабалить рабов?
– Взамен земли помещики получат жалованье. Войска будут набираться из одних дворян. Даточных рекрутов из холопов и тяглых людей мы устраняем. Крестьянин пусть занимается своим делом. Дворяне же за службу получат не земельную разверстку и души, а увеличенное жалованье, кое царская казна возьмет из общей земельной подати. Более чем вдвое должен подняться доход государства…
– Мнится – слышу философа древности, – прошептал де Невилль.
– Дворянских детей, недорослей, дабы изучали воинское дело, надобно посылать в Польшу, во Францию и Швецию. Надобно завести академии и науки. Мы украсим себя искусствами. Населим трудолюбивым крестьянством пустыни наши. Дикий народ превратим в грамотеев, грязные шалаши – в каменные палаты. Трусы сделаются храбрецами. Мы обогатим нищих. (Василий Васильевич покосился на окно, где по улице брел пыльный столб, поднимая пух и солому.) Камнями замостим улицы. Москву выстроим из камня и кирпича… Мудрость воссияет над бедной страной.
Не расставаясь с гусиным перышком, он покинул кресло, и ходил по коврам, и много еще необыкновенных мыслей высказал гостю:
– Английский народ сам сокрушил несправедливые порядки, но в злобстве дошел до великих преступлений – коснулся главы помазанника… Боясь сих ужасов, мы жаждем блага равно всем сословиям. Ежели дворянство будет упираться нашим начинаниям, мы силой переломим их древнее упрямство…
Беседа была прервана. Ливрейный слуга, испуганно округлив глаза, подошел на цыпочках и шепнул что-то князю. Лицо Василия Васильевича стало напряженно серьезным. Де Невилль, заметив это, взял шляпу и начал откланиваться, пятясь к двери. За ним, так же кланяясь и округло, от сердца вниз, помахивая рукою в перстнях и кружевах, шел Василий Васильевич.
– Я весьма огорчен и в сильнейшем отчаянии, господин де Невилль, что вы изволите так скоро покидать меня.
Оставшись один, он оглянул себя в зеркало и, торопливо стуча каблучками, прошел в опочивальню. Там на двуспальной кровати под алого шелка пологом, украшенным наверху страусовыми перьями, сидела, прислонясь виском к витому столбику, правительница Софья. Как всегда, она подъехала тайно в закрытой карете с черного хода.
6
– Сонюшка, здравствуй, свет мой…
Она, не отвечая, подняла хмурое лицо, пристально зелеными мужичьими глазами глядела на Василия Васильевича. Он в недоумении остановился, не дойдя до кровати.
– Беда какая-нибудь? – государыня…
Этой зимой Софья тайно вытравила плод. Пополневшее лицо ее, с сильными мускулами с боков рта, не играло уже прежним румянцем, – заботы, думы, тревоги легли на нем брезгливым выражением. Одевалась она пышно, все еще по-девичьи, но повадка ее была женская, дородная, уверенная. Ее мучила нужда скрывать любовь к Василию Васильевичу. Хотя об этом знали все до черной девки-судомойки и за последнее время вместо грешного и стыдного названия – любовник – нашлось иноземное приличное слово галант, – все же отравно, нехорошо было, – без закона, не венчанной, не крученной, – отдавать возлюбленному свое уже немолодое тело. Вот по этой бы весне со всей женской силой и сладкой мукой родила бы она… Люди заставили травить плод… Да и любовь ее к Василию Васильевичу была непокойная, не в меру лет: хорошо так любить семнадцатилетней девчонке, – с вечной тревогой, прячась, думая неотстанно, горя по ночам в постели. А иной раз и ненависть клубком подпирала горло, – ведь от него была вся мука, от него был затравленный плод… А ему – хоть бы что: утерся, да и в сторону…
Сидя в кровати, – широкая, с недостающими до полу ногами, горячо влажная под тяжелым платьем, – Софья неприветливо оглянула Василия Васильевича.
– Смешно вырядился, – проговорила она, – что же это на тебе – французское? Кабы не штаны, так совсем бабье платье… Смеяться будут… (Она отвернулась, подавила вздох.) Да, беда, беда, батюшка мой… Радоваться нам мало чему…
За последнее время Софья все чаще приезжала к нему мрачная, с недоговоренными мыслями. Василий Васильевич знал, что близкие к ней две бабы-шутихи, весь день шныряя по закоулкам дворца, выслушивают боярские речи и шепоты и, как Софье отходить ко сну, докладывают ей обо всем.
– Пустое, государыня, – сказал Василий Васильевич, – мало ли о чем люди болтают, не горюй, брось…
– Бросить? – Она ногтями застучала по столбику кровати, зубы у нее понемногу зло открылись. – А знаешь – о чем в Москве говорят! Править, мол, царством мы слабы… Великих делов от нас не видно…
Василий Васильевич потрогал пальцем усы, пожал плечом. Софья покосилась на него: ох, красив, ох, мука моя… Да – слаб, жилы – женские… В кружева вырядился…
– Так-то, батюшка мой… Книги ты читать горазд и писать горазд, мысли светлые, – знаю сама… А вчера после вечерни дядюшка Иван Михайлович про тебя говорил: «Читал, мол, мне Василий Васильевич из тетради про смердов, про мужиков, – подивился я: уж здоров ли головкой князюшка-то?» И бояре смеялись…
Как девушка, вспыхнул Василий Васильевич, из-под длинных ресниц метнул лазоревыми глазами.
– Не для их ума писано!»
– Да уж какие ни на есть, – умнее слуг нам не дадено… Сама терплю: мне бы вот охота плясать, как польская королева пляшет, или на соколиную охоту выезжать на коне, сидя бочком в длинной юбке. Молчу же… Ничего не могу, – скажут: еретичка. Патриарх и так уж мне руку сует как лопату.
– Живем среди монстров, – прошептал Василий Васильевич.
– Вот что тебе скажу, батюшка… Сними-ка ты кружева, чулочки, да надень епанчу походную, возьми в руки сабельку… Покажи великие дела…
– Что?.. Опять разве были разговоры про хана?
– У всех одно сейчас на уме – воевать Крым… Этого не минуть, голубчик мой. Вернешься с победой, тогда делай что хочешь. Тогда ты сильнее сильных.
– Пойми, Софья Алексеевна, – нельзя нам воевать… На иное нужны деньги…
– Иное будет после Крыма, – твердо проговорила Софья. – Я уж и грамоту заготовила: быть тебе большим воеводой. День и ночь буду тебя поминать в молитвах, все колени простою, все монастыри обойду пешая, сударь мой… Вернешься победителем, – кто тогда слово скажет? Перестанем скрываться от стыда… Верю, верю – бог нам поможет против хана. – Софья слезла с постели и глядела снизу вверх в его отвернутые глаза. – Вася, я тебе боялась сказать… Знаешь, что еще шепчут? «В Преображенском, мол, сильный царь подрастает… А царевна, мол, только зря трет спиной горностай…» Ты мои думы пожалей… Я нехорошее думаю. – Она схватила в горячие ладони его задрожавшую руку. – Ему уже пятнадцатый годок пошел. Вытянулся с коломенскую версту. Прислал указ – вербовать всех конюхов и сокольничих в потешные. А сабли да мушкеты у них ведь из железа… Вася, спаси меня от греха… В уши мне бормочут, бормочут про Димитрия, про Углич… Чай, грех ведь это? (Василий Васильевич выдернул руку из ее рук. Софья медленно, жалобно улыбнулась.) И то, я говорю, грех и думать о таких делах… То в старину было… Вся Европа узнает про твои подвиги. Тогда его бояться уж нечего, пусть балуется…
– Нельзя нам воевать! – с горечью воскликнул Василий Васильевич. – Войска доброго нет, денег нет… Великие прожекты! – эх, все попусту! Кому их оценить, кому понять? Господи, хоть бы три, хоть бы два только года без войны…
Он безнадежно махнул кружевной манжетой… Говорить, убеждать, сопротивляться, – все равно – было без пользы.
7
Наталья Кирилловна ругала Никиту Зотова: «Да беги же ты за ним, да найди ты его, – со двора убежал чуть свет, лба не перекрестил, и куска во рту не было…»
Найти Петра не так-то было просто, – разве в роще где-нибудь начнется стрельба, барабанный бой, – значит там и царь: балуется с потешными. Никиту сколько раз брали в плен, привязывали к дереву, чтобы не надоедал просьбами – идти стоять обедню или слушать приезжего из Москвы боярина. Чтобы Никита не скучал у дерева, Петр приказывал ставить перед ним штоф водки. Таи понемногу Зотов стал привыкать к чарочке и уж, бывало, сам просился в плен под березу. Возвращаясь к Наталье Кирилловне сокрушенный, он разводил руками:
– Силов нет, матушка государыня, не идет сокол-то наш…
Играть Петр был горазд – мог сутки без сна, без еды играть во что ни попало, было б шумно, весело, потешно, – стреляли бы пушки, били барабаны. Потешных солдат из царских конюхов, сокольничих и даже из юношей изящных фамилий было у него теперь человек триста. С ними он ходил походами по деревням и монастырям вокруг Москвы. Иных монахов пугали до полусмерти: полуденный зной, когда на березе не шелохнется листок, лишь грузно гудят пчелы под липами и одолевает дремота, из лесочка вдруг с бесовскими криками выкатываются какие-то в зеленых кафтанах, видом – не русские, и бум-тарарах – бьют из пушек деревянными ядрами в мирные монастырские стены. И еще страшнее монахам, когда узнавали в длинном, вымазанном в грязи и пороховой копоти, беспокойном вьюноше – самого царя.
Служба в потешном войске была тяжелая – ни доспать, ни доесть. Дождь ли, зной ли несносный, – взбредет царю – иди, шут его знает куда и зачем, пугать добрых людей. Иной раз потешных будили среди ночи: «Приказано обойти неприятеля. Переправляться вплавь через речку…» Некоторые и тонули в речках по ночному времени.
За леность или за нети, – если кто, соскучась без толку шагать по дорогам, сказывался в нетях, хотел бежать домой, – таких били батогами. В последнее время приставили к войску воеводу, или – по-новому – генерала, – Автонома Головина. Человек он был гораздо глупый, но хорошо знал солдатскую экзерцицию и навел строгие порядки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Ян Собесский, разбитый турками в Бессарабии, плача, подписал вечный мир с Москвой и возвращение Киева с городками. Удача была велика, но и податься некуда, – приходилось собирать войско, идти воевать хана.
5
Напротив Охотного ряда, на голицынском дворе, было чисто и чинно. Жарко блестели, от крыши до земли, обитые медью стены дома. У входа на ковриках стояли два рослые мушкетера – швейцарцы, в железных шлемах и панцирях из воловьей кожи. Другие два охраняли сквозные золоченые ворота. С той их стороны толпа простого народа, шатающегося по Охотному ряду, глазела на сытые лица швейцарцев, на выложенный цветными плитами широкий двор, на пышную, всю в стеклах карету, запряженную рыжей четверней, на медно сияющий дом сберегателя, любовника царевны-правительницы.
Сам Василий Васильевич в эту несносную духоту сидел на сквозняке близ раскрытого окна и по-латински вел беседу с приезжим из Варшавы иноземцем де Невиллем. Гость был в парике и французском платье, какое только что стали носить при дворе Людовика Четырнадцатого. Василий Васильевич был без парика, но также во французском – в чулках и красных башмачках, в коротких бархатных штанах с лентами, – на животе и с боков из-под бархатной куртки выбивалось тонкое белье в кружевах. Бороду он брил, но усы оставил. На французском столике перед ним лежали свитки и тетради, латинские книги в пергаменте, карты и архитектурные чертежи. На стенах, обитых золоченой кожей, висели парсуны, или – по-новому – портреты, князей Голицыных и в пышной веницейской раме – изображение двоеглавого орла, державшего в лапах портрет Софьи. Французские – шпалерные и итальянские – парчовые кресла, пестрые ковры, несколько стенных часов, персидское оружие, медный глобус, термометр аглицкой работы, литого серебра подсвечники и паникадила, переплеты книг и на сводчатом потолке – расписанная золотом, серебром и лазурью небесная сфера – отражались многократно в зеркалах, в простенках и над дверями.
Гость с одобрительным любопытством поглядывал на сие наполовину азиатское, наполовину европейское убранство. Василий Васильевич, играя гусиным пером, положив ногу на ногу и великодушно улыбаясь, говорил (лишь иногда запинаясь в латинских словах и выговаривая их несколько на московский лад):
– Поясню вам, господин де Невилль. Нашего государства основа суть два сословия: кормящее и служилое, сиречь – крестьянство и дворянство. Оба сии сословия в великой скудости обретаются, и оттого государству никакой пользы от них нет, ниже одно разорение. Великим было бы счастьем оторвать помещиков от крестьян, ибо помещик ныне, одной лишь корысти ради, без пощады пожирает крепостного мужика», и крестьянин оттого худ, и помещик худ, и государство худо…
– Высокомысленные и мудрые слова, господин канцлер, – проговорил де Невилль. – Но как вы мечтаете выполнить сию трудную задачу?
Василий Васильевич, загораясь улыбкой, взял со стола тетрадь в сафьяне, писанную его рукой: «О гражданском житии или поправлении всех дел, иже надлежит обще народу…»
– Великое и многотрудное дело, ежели бы народ весь обогатить, – проговорил он и стал читать из тетради: – «Многие миллионы десятин лежат в пустошах. Те земли надлежало бы вспахать и засеять. Скот умножить. Русскую худую овцу вывести и вместо нее обязать заводить аглицкую тонкорунную овцу. Ко всяким промыслам и рудному делу людей приохотить, давая от того им справедливую пользу. Множество непосильных оброков, барщин, податей и повинностей уничтожить и обложить всех единым поголовным, умеренным налогом. Сие возможно лишь в том размышлении, если всю землю у помещиков взять и посадить на ней крестьян вольных. Все прежде бывшие крепостные кабалы разрушить, чтобы впредь весь народ ни у кого ни в какой кабале не состоял, разве – небольшое число дворовых холопей…»
– Господин канцлер, – воскликнул де Невилль, – история не знает примеров, чтоб правитель замышлял столь великие и решительные планы. (Василий Васильевич сейчас же опустил глаза, и матовые щеки его порозовели.) Но разве дворянство согласится безропотно отдать крестьянам землю и раскабалить рабов?
– Взамен земли помещики получат жалованье. Войска будут набираться из одних дворян. Даточных рекрутов из холопов и тяглых людей мы устраняем. Крестьянин пусть занимается своим делом. Дворяне же за службу получат не земельную разверстку и души, а увеличенное жалованье, кое царская казна возьмет из общей земельной подати. Более чем вдвое должен подняться доход государства…
– Мнится – слышу философа древности, – прошептал де Невилль.
– Дворянских детей, недорослей, дабы изучали воинское дело, надобно посылать в Польшу, во Францию и Швецию. Надобно завести академии и науки. Мы украсим себя искусствами. Населим трудолюбивым крестьянством пустыни наши. Дикий народ превратим в грамотеев, грязные шалаши – в каменные палаты. Трусы сделаются храбрецами. Мы обогатим нищих. (Василий Васильевич покосился на окно, где по улице брел пыльный столб, поднимая пух и солому.) Камнями замостим улицы. Москву выстроим из камня и кирпича… Мудрость воссияет над бедной страной.
Не расставаясь с гусиным перышком, он покинул кресло, и ходил по коврам, и много еще необыкновенных мыслей высказал гостю:
– Английский народ сам сокрушил несправедливые порядки, но в злобстве дошел до великих преступлений – коснулся главы помазанника… Боясь сих ужасов, мы жаждем блага равно всем сословиям. Ежели дворянство будет упираться нашим начинаниям, мы силой переломим их древнее упрямство…
Беседа была прервана. Ливрейный слуга, испуганно округлив глаза, подошел на цыпочках и шепнул что-то князю. Лицо Василия Васильевича стало напряженно серьезным. Де Невилль, заметив это, взял шляпу и начал откланиваться, пятясь к двери. За ним, так же кланяясь и округло, от сердца вниз, помахивая рукою в перстнях и кружевах, шел Василий Васильевич.
– Я весьма огорчен и в сильнейшем отчаянии, господин де Невилль, что вы изволите так скоро покидать меня.
Оставшись один, он оглянул себя в зеркало и, торопливо стуча каблучками, прошел в опочивальню. Там на двуспальной кровати под алого шелка пологом, украшенным наверху страусовыми перьями, сидела, прислонясь виском к витому столбику, правительница Софья. Как всегда, она подъехала тайно в закрытой карете с черного хода.
6
– Сонюшка, здравствуй, свет мой…
Она, не отвечая, подняла хмурое лицо, пристально зелеными мужичьими глазами глядела на Василия Васильевича. Он в недоумении остановился, не дойдя до кровати.
– Беда какая-нибудь? – государыня…
Этой зимой Софья тайно вытравила плод. Пополневшее лицо ее, с сильными мускулами с боков рта, не играло уже прежним румянцем, – заботы, думы, тревоги легли на нем брезгливым выражением. Одевалась она пышно, все еще по-девичьи, но повадка ее была женская, дородная, уверенная. Ее мучила нужда скрывать любовь к Василию Васильевичу. Хотя об этом знали все до черной девки-судомойки и за последнее время вместо грешного и стыдного названия – любовник – нашлось иноземное приличное слово галант, – все же отравно, нехорошо было, – без закона, не венчанной, не крученной, – отдавать возлюбленному свое уже немолодое тело. Вот по этой бы весне со всей женской силой и сладкой мукой родила бы она… Люди заставили травить плод… Да и любовь ее к Василию Васильевичу была непокойная, не в меру лет: хорошо так любить семнадцатилетней девчонке, – с вечной тревогой, прячась, думая неотстанно, горя по ночам в постели. А иной раз и ненависть клубком подпирала горло, – ведь от него была вся мука, от него был затравленный плод… А ему – хоть бы что: утерся, да и в сторону…
Сидя в кровати, – широкая, с недостающими до полу ногами, горячо влажная под тяжелым платьем, – Софья неприветливо оглянула Василия Васильевича.
– Смешно вырядился, – проговорила она, – что же это на тебе – французское? Кабы не штаны, так совсем бабье платье… Смеяться будут… (Она отвернулась, подавила вздох.) Да, беда, беда, батюшка мой… Радоваться нам мало чему…
За последнее время Софья все чаще приезжала к нему мрачная, с недоговоренными мыслями. Василий Васильевич знал, что близкие к ней две бабы-шутихи, весь день шныряя по закоулкам дворца, выслушивают боярские речи и шепоты и, как Софье отходить ко сну, докладывают ей обо всем.
– Пустое, государыня, – сказал Василий Васильевич, – мало ли о чем люди болтают, не горюй, брось…
– Бросить? – Она ногтями застучала по столбику кровати, зубы у нее понемногу зло открылись. – А знаешь – о чем в Москве говорят! Править, мол, царством мы слабы… Великих делов от нас не видно…
Василий Васильевич потрогал пальцем усы, пожал плечом. Софья покосилась на него: ох, красив, ох, мука моя… Да – слаб, жилы – женские… В кружева вырядился…
– Так-то, батюшка мой… Книги ты читать горазд и писать горазд, мысли светлые, – знаю сама… А вчера после вечерни дядюшка Иван Михайлович про тебя говорил: «Читал, мол, мне Василий Васильевич из тетради про смердов, про мужиков, – подивился я: уж здоров ли головкой князюшка-то?» И бояре смеялись…
Как девушка, вспыхнул Василий Васильевич, из-под длинных ресниц метнул лазоревыми глазами.
– Не для их ума писано!»
– Да уж какие ни на есть, – умнее слуг нам не дадено… Сама терплю: мне бы вот охота плясать, как польская королева пляшет, или на соколиную охоту выезжать на коне, сидя бочком в длинной юбке. Молчу же… Ничего не могу, – скажут: еретичка. Патриарх и так уж мне руку сует как лопату.
– Живем среди монстров, – прошептал Василий Васильевич.
– Вот что тебе скажу, батюшка… Сними-ка ты кружева, чулочки, да надень епанчу походную, возьми в руки сабельку… Покажи великие дела…
– Что?.. Опять разве были разговоры про хана?
– У всех одно сейчас на уме – воевать Крым… Этого не минуть, голубчик мой. Вернешься с победой, тогда делай что хочешь. Тогда ты сильнее сильных.
– Пойми, Софья Алексеевна, – нельзя нам воевать… На иное нужны деньги…
– Иное будет после Крыма, – твердо проговорила Софья. – Я уж и грамоту заготовила: быть тебе большим воеводой. День и ночь буду тебя поминать в молитвах, все колени простою, все монастыри обойду пешая, сударь мой… Вернешься победителем, – кто тогда слово скажет? Перестанем скрываться от стыда… Верю, верю – бог нам поможет против хана. – Софья слезла с постели и глядела снизу вверх в его отвернутые глаза. – Вася, я тебе боялась сказать… Знаешь, что еще шепчут? «В Преображенском, мол, сильный царь подрастает… А царевна, мол, только зря трет спиной горностай…» Ты мои думы пожалей… Я нехорошее думаю. – Она схватила в горячие ладони его задрожавшую руку. – Ему уже пятнадцатый годок пошел. Вытянулся с коломенскую версту. Прислал указ – вербовать всех конюхов и сокольничих в потешные. А сабли да мушкеты у них ведь из железа… Вася, спаси меня от греха… В уши мне бормочут, бормочут про Димитрия, про Углич… Чай, грех ведь это? (Василий Васильевич выдернул руку из ее рук. Софья медленно, жалобно улыбнулась.) И то, я говорю, грех и думать о таких делах… То в старину было… Вся Европа узнает про твои подвиги. Тогда его бояться уж нечего, пусть балуется…
– Нельзя нам воевать! – с горечью воскликнул Василий Васильевич. – Войска доброго нет, денег нет… Великие прожекты! – эх, все попусту! Кому их оценить, кому понять? Господи, хоть бы три, хоть бы два только года без войны…
Он безнадежно махнул кружевной манжетой… Говорить, убеждать, сопротивляться, – все равно – было без пользы.
7
Наталья Кирилловна ругала Никиту Зотова: «Да беги же ты за ним, да найди ты его, – со двора убежал чуть свет, лба не перекрестил, и куска во рту не было…»
Найти Петра не так-то было просто, – разве в роще где-нибудь начнется стрельба, барабанный бой, – значит там и царь: балуется с потешными. Никиту сколько раз брали в плен, привязывали к дереву, чтобы не надоедал просьбами – идти стоять обедню или слушать приезжего из Москвы боярина. Чтобы Никита не скучал у дерева, Петр приказывал ставить перед ним штоф водки. Таи понемногу Зотов стал привыкать к чарочке и уж, бывало, сам просился в плен под березу. Возвращаясь к Наталье Кирилловне сокрушенный, он разводил руками:
– Силов нет, матушка государыня, не идет сокол-то наш…
Играть Петр был горазд – мог сутки без сна, без еды играть во что ни попало, было б шумно, весело, потешно, – стреляли бы пушки, били барабаны. Потешных солдат из царских конюхов, сокольничих и даже из юношей изящных фамилий было у него теперь человек триста. С ними он ходил походами по деревням и монастырям вокруг Москвы. Иных монахов пугали до полусмерти: полуденный зной, когда на березе не шелохнется листок, лишь грузно гудят пчелы под липами и одолевает дремота, из лесочка вдруг с бесовскими криками выкатываются какие-то в зеленых кафтанах, видом – не русские, и бум-тарарах – бьют из пушек деревянными ядрами в мирные монастырские стены. И еще страшнее монахам, когда узнавали в длинном, вымазанном в грязи и пороховой копоти, беспокойном вьюноше – самого царя.
Служба в потешном войске была тяжелая – ни доспать, ни доесть. Дождь ли, зной ли несносный, – взбредет царю – иди, шут его знает куда и зачем, пугать добрых людей. Иной раз потешных будили среди ночи: «Приказано обойти неприятеля. Переправляться вплавь через речку…» Некоторые и тонули в речках по ночному времени.
За леность или за нети, – если кто, соскучась без толку шагать по дорогам, сказывался в нетях, хотел бежать домой, – таких били батогами. В последнее время приставили к войску воеводу, или – по-новому – генерала, – Автонома Головина. Человек он был гораздо глупый, но хорошо знал солдатскую экзерцицию и навел строгие порядки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17