https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/
Только гладиолусы, пожалуй, удались: живые, объемные, с любовью выписанные. «Занимался бы он лучше натюрмортами», – подумала Марьюшка, но уже отвлеченно, мимоходом, потому что две мысли возникли в ее мозгу, столкнулись, как рыцари на ратном поле, и разлетелись в разные стороны. Первая мысль была: сколько времени? не опаздываю ли я? А вторая: каникулы – нет занятий, не надо спешить.
И снова вернулась первая: но не разом же все прекратилось? Вдруг девочки не знают, что занятия отменены, придут, а ее нет? Она же не попрощалась с ними. Так неожиданно все произошло, и они, наверное, тоже удивлены и огорчены, им же нравилось, она чувствовала это даже без слов. И столько осталось недосказанного, а поделиться больше не с кем.
«Я просто съезжу туда, – успокаивалась Марьюшка. – Скажу Асе Модестовне, что я ей тоже благодарна. Что полюбила девочек и клуб. Что эта работа для меня подарок судьбы, и не в деньгах дело, я бы и так, и даром…»
У себя в зале сегодня ей уже, собственно, делать было нечего. Что могла – сделала, чего уж больше. Подобную выходку Маренис и компания так просто не простят, не замажешь ее ни громким лестным отзывом, ни долгим и покорным послушанием. Марьюшка Марениса ударила по самому больному месту – по карману, а это, каждый знает, запрещенный прием. Творческие проблемы решать надо в узком кругу, не всем бог дал, а кушать всем хочется, и семьи у всех, а у кого и по две-три семьи. Тут многие окажутся на стороне Марениса.
И Марьюшка кожей почувствовала свою ненужность и одиночество.
В общем, со службы она сбежала и заторопилась, не разбирая дороги, прямо в Студенческий микрорайон, к клубу своему – месту убежища и отдохновения. На остановку почему-то не пошла, рванула пешком, хоть было неблизко и пешком дороги она толком не знала. Сначала срезала углы и дворы, потом места пошли совсем уже незнакомые, и Марьюшка стала ориентироваться по трамвайным путям.
Начинало темнеть. Тьма собиралась, запутывалась в ветках кустарника, выползала понемножку на дорогу, и Марьюшка шла все быстрее и в то же время все напряженней, потому что стало уже казаться – не найти вот так, на ощупь, придется все-таки воспользоваться трамваем, иначе мимо проскочишь или свернешь не там.
Но тут Марью Дмитриевну кто-то окликнул. Обернувшись, она сначала не узнала, а потом узнала и обрадовалась: преподавательницу ритмики, белокурую валькирию Ольгу Яновну. Та прогуливалась под ручку с женщиной средних лет и неопределенной внешности, держась за локоток товарки крепко, как неумелый пловец держится за спасательное средство.
– Вот, – представила Ольга Яновна, – юрист наш факультетский. Хочу в клуб вместе с ней наведаться, – она махнула длинной и узкой ладошкой, и Марьюшка, к удивлению своему, поняла, что дошла она совершенно правильно и из-за знакомой березы выглядывает родная сердцу вывеска «Подростковый клуб „Радуга“.
– Не заплатила мне Асмодеиха, – продолжала Ольга Яновна, – за последний семестр. Так что же получается? Даром я на нее уродовалась? Бесплатно, как говорят наши мальчики факультетские, только птички поют… Это – Марья Дмитриевна, – представила она в завершение тирады Марью юристу, и та, хоть, похоже, ни с кем особо знакомиться не хотела, все же сделала лицо решительным и кивнула. – Так что, идем? Вас тоже обобрали? – спросила валькирия, подталкивая приятельницу-юриста к крыльцу физически, а Марьюшку взглядом.
– Да нет, мне все заплатили, – залепетала Марья. – Я в общем-то так просто.
Ольга Яновна с натугой двинула тяжелую дверь, пропуская Марьюшку вежливо вперед. Марья Дмитриевна шагнула – и сразу наткнулась на твердый и прямой взор вахтера Навьича. Дверь клубная не то чтобы заперта была, но как-то закрыта – то ли на старый и негодный замок, то ли на ржавый загнутый гвоздь. Решительному толчку Ольги Яновны дверь препятствовать не рискнула и распахнулась, жалобно закричав, а вахтер Навьич нырнул взглядом и ринулся буквально под ноги вошедшим, что-то неясное причитая. Ольга Яновна мановением руки его отстранила, и они вошли внутрь, направляясь привычно в сторону зала, но ничего не узнавая: дальше все было темным, обнаженно кирпичным, пахнущим сыростью и стальной ржавчиной. Окна, закрытые щитами, света не пропускали, освещение в клубе всегда было искусственным, легко и удобно дозируемым, но сейчас темнота пульсировала и идти приходилось наугад. Впрочем, дорогу они хорошо знали. Ольга Яновна шла впереди размашистой походкой, влача за собой приятельницу-юриста, пока окончательно не уперлась в черную пустоту и не прошептала Марье Дмитриевне потерянно:
– Ничего не понимаю. Здесь же было.
И тут подвал слабо осветился багровым, а в дали глубокого коридора что-то замелькало, слепя. Ольга Яновна отпустила руку своей приятельницы, и той немедленно стало худо. Дернувшись, она круто развернулась и побежала назад, спотыкаясь на ступеньках и захлебываясь словами. Но было уже не до нее: внизу, в тупике коридора, разрастался багровый свет и мелькали, приближаясь, рваные тени. От ступеней под ногами потянуло ровным теплом, они словно разогревались. Свет и движение близились, метались почти рядом, и Марья смотрела на них влюбленно и с надеждой, узнавая, как старых знакомых.
– Что это? – схватила ее за плечо и встряхнула Ольга Яновна, оглядываясь вокруг зло и как бы намереваясь все здесь исправить и уточнить. Но нервы не выдержали, и вопрос прозвучал испуганно: – Что это?
– Серафимы, – ответила Марьюшка, отмахиваясь, будто от приставучего ребенка и с блаженством узнавания разглядывая игру света и теней, любуясь полнотой звучания цвета. – Феофан Грек, – добавила она, поясняя.
– Какой грек? – завизжала вдруг валькирия и глазом дернулась вбок, как бы прицеливаясь – не бежать, но место выбрать, чтобы в обморок падать.
Четыре вихря бились в тесном пространстве подвального коридора, раздвигая пределы, и стен коридора уже не было. Возможно, конечно, они пребывали на месте, но значения не имели, потому что трепетали вихри, стенами не сдерживаемые, и среди вихрей возникали лица, нечеловеческие, ускользающие. Вот пропали три лица, а одно определилось, и ясно стало, что стоит перед гостями Ася Модестовна, круглые щечки, лисьи глазки, просто – Ася стоит, знакомая, ненавидимая и родная. Марьюшка засияла, увидев ее. С заметным усилием сложила Ася Модестовна лицо свое в выражение человеческое, и губы ее выговорили:
– Что вам угодно? Зачем вы здесь? – и прозвучало «за чем» в два слова, раздельно.
– За деньгами, – твердо и бесстрашно рубанула белокурая преподавательница ритмики, вспыхивая пятнами на побелевших меловых щеках.
– За семестр мне зарплату не отдали. Из командировки вернулась, а тут…
– Занесли вам все причитающееся на кафедру, – с трудом сохраняя облик, немедленно ответила Ася Модестовна. – Вы были в командировке, для вас оставлен конверт, – напрягалась, выговаривая, она, а по жирному лицу бежали полосы, как по изображению в телевизоре. И ясно было, что не врет, что деньги отданы и сомнений на этот счет быть не может.
А по коридору спешил к ним широким, летящим шагом вахтер Навьич в сбившейся на затылок швейцарской фуражке и никак не мог добежать.
– Все. Прощайте, – скроила улыбку на расплывающемся лице Ася Модестовна.
– Что здесь происходит? – упорно спросила Ольга Яновна.
– Здесь – ремонт. Деньги – на кафедре, – сдавленно прошептала Ася Модестовна, и лицо ее стало страшным, таким, что захотелось немедленно удрать из подвала на воздух.
– Мне плохо, плохо без вас! – отчаянно закричала вдруг Марьюшка страшной Асе, – Я не могу одна.
– До осени. Музыку, музыку слушай…
И тут добежал к ним все-таки Навьич, затеребил, вроде бы даже подтолкнул, и обе они, Марьюшка и Ольга Яновна, обернулись к нему, вступили в какой-то контакт: то ли заговорили, то ли толкнули, в свою очередь. Так или иначе Марьюшка отвлеклась и, оглянувшись, Асю Модестовну уже не увидела. В далекой глуби коридора жаром наливалось багровое, но жар этот становился все ровней, откатывался, они быстро уходили вверх по ступенькам, по обе стороны мелькали двери, надежные, железом обитые, потом тяжелая дверь захлопнулась за ними, осенив последним взмахом швейцарской фуражки. Похоже, закрылась дверь на этот раз надолго.
Ветреный июньский вечер принял их в свои прозрачные сумерки.
– Деньги она мне не заплатила, – пожаловалась опять Ольга Яновна.
Марьюшка посмотрела на нее удивленно. Валькирия выглядела уже вполне безмятежно, и только финансовый вопрос занимал ее сейчас.
– На кафедре деньги, – напомнила ей Марьюшка. – Поинтересуйтесь. В конверте.
– Вы уверены? – подергала обшарпанную, надежно закрывшуюся дверь преподавательница ритмики. – Ну что ж, до осени, значит, до свидания.
И зашагала прочь по улице, стройная, сильная. Незащищенная.
– А я? – крикнула ей вслед Мария Дмитриевна, но крикнула тихо, почти беззвучно.
У перехода Ольга Яновна обернулась и сделала ручкой: до свидания, дескать. До осени.
IV
До осени было еще далеко.
Новый день начинался обычно, пустой-пустой. День как день. С утра в выставочном зале чай пили. Или кофе, кто что. Кипятили воду в большом старом самоваре. Печенье покупали, не сбрасываясь копейками, а так: сегодня – Зина, завтра – Марьюшка, в ближайшем гастрономе. Это завтрак заменяло, а когда и обед. Коллектив небольшой, все свои.
Сегодня за печеньем ходить не пришлось: вчерашний торт оставался в холодильнике, разрезанный, но несъеденный. Собрались за директорским столом: главный хранитель, Марьюшка, секретарша Зиночка, бухгалтер. Зашел на чаек Козлов, вольная птица-искусствовед, орел-стервятник. Была у Козлова такая мелкая страстишка – на дармовщину попользоваться. На пьянку попасть, в складчине не участвуя, чужую мысль в собственную статью вставить, все равно что к рукам прибрать, лишь бы себе, любимому, с пользой употребить. А расплачиваться старался редкозубой улыбкой да траченым обаянием. В последнее время это выходило у него все реже, не мальчик – близко около сорока, но не хотелось пока еще мириться с реальностью, все еще верил в себя, в свою неотразимость. И Марьюшке, хоть расстались они, улыбался радостно, как ни в чем не бывало.
О вчерашнем Козлов не заговаривал. Зато сотрудницы все восторженно Марью встретили и так забросали мелкими подробностями, какими обросло ее вчерашнее выступление против Марениса, что Марьюшка махнула вовсе на эти сказки рукой. Да и кто ей Маренис? Чем она с ним связана?
Тем не менее ниточка связи протянулась, невидимая.
Они еще допивали утренний чай, когда явился в зал хозяин – председатель местной организации Союза художников, редко начинающий день в кабинете, на своем рабочем месте. Он заговорил с Марьей о чем-то и за что-то ей выговаривал, но по тому, как поглядывал на нее насмешливо и одобрительно, Марьюшка поняла: не любит председатель Марениса и, если понадобится, защищать будет ее. А директор выставочного зала, напротив, на работу не явился. В отличие от председателя, лица выборного и творческого, он был лицом административным, а значит, за конфликты ответственным. Поэтому предпочитал переждать, пока очередной скандал не выветрится сам собой.
Потом Марья повела по залу пионерскую экскурсию, рассказывая положенное легко и забывчиво, и тут Козлов перехватил ее все-таки, отозвал и спросил по праву старого и близкого знакомого:
– Объясни! Ты что – уходить собралась? Или Маренису персональную отменяют? – Поскольку после коллективной зональной выставки у Марениса действительно намечалась персональная, к круглой дате, и не далее как вчера отпраздновал Маренис свое шестидесятилетие, так что Марья праздничек ему подпортила.
Серые выцветшие глаза Козлова смотрели на Марью с неподдельным интересом: вдруг упустил нечто, устал и отстал. А Марьюшка прислонилась спиной к мраморной зальной колонне, как графиня из старого романа, и сказала:
– Шел бы ты, Козлов, – после чего он действительно ушел, бормоча более для себя, чем для нее:
– Повредилась в уме, точно, ну смотри, я тебе добра желаю.
Прочь, не порочь, не порочь, напророчишь пропасть. Пропади, просяным зерном рассыпайся…
Что же до персональной выставки, то ее Маренис конечно же выбил. И конечно же собирался от этой персоналки получить все что можно и немножко сверх того. Ведь так только говорят обычно, что жить хорошо тем, у кого светлые идеалы, а Маренису было твердо известно: жить хорошо тем, у кого не идеалы – деньги. Так что пусть уж те, кто с идеалами, стоят в очереди за плавленым сырком, ему, Маренису, это не угрожает. Профессию он выбрал осознанно, имел членский билет Союза художников и членских значков – целых два: один намертво пришпилен к парадному костюму хитрой зацепкой, другой в командировки надевал. Во всем порядок должен быть. Нельзя без порядка. И раз уж стал он художником – значит, полагалось ему свои творения публике являть. То, что художник он лишь по билету, теперь уже к делу не относилось. У нас ведь как заведено? Кто лекарства прописывает – доктор, кто в рифму пишет – поэт, кто в тюрьме сидит – преступник. Хотя лекарства может прописывать и шарлатан, стихи творить – графоман, а в тюрьме сидеть
– Мандельштам. И тем не менее.
К тому же следует поправку сделать на местные условия, на специфику, так сказать. Пустить того же пресловутого Сикейроса в здешний климат – далеко бы пошел? Да ему бы автобусные остановки расписывать не доверили, худсовет зарубил бы на уровне эскизов еще, на корню. «Как у тебя с реализмом. – спросили бы, – сын пампасов? Слабо тебе реализм превзойти?» А Маренису что крокодила Гену смальтой выложить, что скульптуру для центрального городского кладбища, ввергающую посетителей в искреннюю скорбь, что станковую живопись – все едино. Правда, пейзажей Маренис практически не писал. В пейзажи надо вкладывать что-то такое, труднообъяснимое. А он любил, чтобы работы его были легко объяснимы и всем понятны.
Марьюшкин выпад Маренис не стал бы, скорее всего, принимать всерьез, если б не персональная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
И снова вернулась первая: но не разом же все прекратилось? Вдруг девочки не знают, что занятия отменены, придут, а ее нет? Она же не попрощалась с ними. Так неожиданно все произошло, и они, наверное, тоже удивлены и огорчены, им же нравилось, она чувствовала это даже без слов. И столько осталось недосказанного, а поделиться больше не с кем.
«Я просто съезжу туда, – успокаивалась Марьюшка. – Скажу Асе Модестовне, что я ей тоже благодарна. Что полюбила девочек и клуб. Что эта работа для меня подарок судьбы, и не в деньгах дело, я бы и так, и даром…»
У себя в зале сегодня ей уже, собственно, делать было нечего. Что могла – сделала, чего уж больше. Подобную выходку Маренис и компания так просто не простят, не замажешь ее ни громким лестным отзывом, ни долгим и покорным послушанием. Марьюшка Марениса ударила по самому больному месту – по карману, а это, каждый знает, запрещенный прием. Творческие проблемы решать надо в узком кругу, не всем бог дал, а кушать всем хочется, и семьи у всех, а у кого и по две-три семьи. Тут многие окажутся на стороне Марениса.
И Марьюшка кожей почувствовала свою ненужность и одиночество.
В общем, со службы она сбежала и заторопилась, не разбирая дороги, прямо в Студенческий микрорайон, к клубу своему – месту убежища и отдохновения. На остановку почему-то не пошла, рванула пешком, хоть было неблизко и пешком дороги она толком не знала. Сначала срезала углы и дворы, потом места пошли совсем уже незнакомые, и Марьюшка стала ориентироваться по трамвайным путям.
Начинало темнеть. Тьма собиралась, запутывалась в ветках кустарника, выползала понемножку на дорогу, и Марьюшка шла все быстрее и в то же время все напряженней, потому что стало уже казаться – не найти вот так, на ощупь, придется все-таки воспользоваться трамваем, иначе мимо проскочишь или свернешь не там.
Но тут Марью Дмитриевну кто-то окликнул. Обернувшись, она сначала не узнала, а потом узнала и обрадовалась: преподавательницу ритмики, белокурую валькирию Ольгу Яновну. Та прогуливалась под ручку с женщиной средних лет и неопределенной внешности, держась за локоток товарки крепко, как неумелый пловец держится за спасательное средство.
– Вот, – представила Ольга Яновна, – юрист наш факультетский. Хочу в клуб вместе с ней наведаться, – она махнула длинной и узкой ладошкой, и Марьюшка, к удивлению своему, поняла, что дошла она совершенно правильно и из-за знакомой березы выглядывает родная сердцу вывеска «Подростковый клуб „Радуга“.
– Не заплатила мне Асмодеиха, – продолжала Ольга Яновна, – за последний семестр. Так что же получается? Даром я на нее уродовалась? Бесплатно, как говорят наши мальчики факультетские, только птички поют… Это – Марья Дмитриевна, – представила она в завершение тирады Марью юристу, и та, хоть, похоже, ни с кем особо знакомиться не хотела, все же сделала лицо решительным и кивнула. – Так что, идем? Вас тоже обобрали? – спросила валькирия, подталкивая приятельницу-юриста к крыльцу физически, а Марьюшку взглядом.
– Да нет, мне все заплатили, – залепетала Марья. – Я в общем-то так просто.
Ольга Яновна с натугой двинула тяжелую дверь, пропуская Марьюшку вежливо вперед. Марья Дмитриевна шагнула – и сразу наткнулась на твердый и прямой взор вахтера Навьича. Дверь клубная не то чтобы заперта была, но как-то закрыта – то ли на старый и негодный замок, то ли на ржавый загнутый гвоздь. Решительному толчку Ольги Яновны дверь препятствовать не рискнула и распахнулась, жалобно закричав, а вахтер Навьич нырнул взглядом и ринулся буквально под ноги вошедшим, что-то неясное причитая. Ольга Яновна мановением руки его отстранила, и они вошли внутрь, направляясь привычно в сторону зала, но ничего не узнавая: дальше все было темным, обнаженно кирпичным, пахнущим сыростью и стальной ржавчиной. Окна, закрытые щитами, света не пропускали, освещение в клубе всегда было искусственным, легко и удобно дозируемым, но сейчас темнота пульсировала и идти приходилось наугад. Впрочем, дорогу они хорошо знали. Ольга Яновна шла впереди размашистой походкой, влача за собой приятельницу-юриста, пока окончательно не уперлась в черную пустоту и не прошептала Марье Дмитриевне потерянно:
– Ничего не понимаю. Здесь же было.
И тут подвал слабо осветился багровым, а в дали глубокого коридора что-то замелькало, слепя. Ольга Яновна отпустила руку своей приятельницы, и той немедленно стало худо. Дернувшись, она круто развернулась и побежала назад, спотыкаясь на ступеньках и захлебываясь словами. Но было уже не до нее: внизу, в тупике коридора, разрастался багровый свет и мелькали, приближаясь, рваные тени. От ступеней под ногами потянуло ровным теплом, они словно разогревались. Свет и движение близились, метались почти рядом, и Марья смотрела на них влюбленно и с надеждой, узнавая, как старых знакомых.
– Что это? – схватила ее за плечо и встряхнула Ольга Яновна, оглядываясь вокруг зло и как бы намереваясь все здесь исправить и уточнить. Но нервы не выдержали, и вопрос прозвучал испуганно: – Что это?
– Серафимы, – ответила Марьюшка, отмахиваясь, будто от приставучего ребенка и с блаженством узнавания разглядывая игру света и теней, любуясь полнотой звучания цвета. – Феофан Грек, – добавила она, поясняя.
– Какой грек? – завизжала вдруг валькирия и глазом дернулась вбок, как бы прицеливаясь – не бежать, но место выбрать, чтобы в обморок падать.
Четыре вихря бились в тесном пространстве подвального коридора, раздвигая пределы, и стен коридора уже не было. Возможно, конечно, они пребывали на месте, но значения не имели, потому что трепетали вихри, стенами не сдерживаемые, и среди вихрей возникали лица, нечеловеческие, ускользающие. Вот пропали три лица, а одно определилось, и ясно стало, что стоит перед гостями Ася Модестовна, круглые щечки, лисьи глазки, просто – Ася стоит, знакомая, ненавидимая и родная. Марьюшка засияла, увидев ее. С заметным усилием сложила Ася Модестовна лицо свое в выражение человеческое, и губы ее выговорили:
– Что вам угодно? Зачем вы здесь? – и прозвучало «за чем» в два слова, раздельно.
– За деньгами, – твердо и бесстрашно рубанула белокурая преподавательница ритмики, вспыхивая пятнами на побелевших меловых щеках.
– За семестр мне зарплату не отдали. Из командировки вернулась, а тут…
– Занесли вам все причитающееся на кафедру, – с трудом сохраняя облик, немедленно ответила Ася Модестовна. – Вы были в командировке, для вас оставлен конверт, – напрягалась, выговаривая, она, а по жирному лицу бежали полосы, как по изображению в телевизоре. И ясно было, что не врет, что деньги отданы и сомнений на этот счет быть не может.
А по коридору спешил к ним широким, летящим шагом вахтер Навьич в сбившейся на затылок швейцарской фуражке и никак не мог добежать.
– Все. Прощайте, – скроила улыбку на расплывающемся лице Ася Модестовна.
– Что здесь происходит? – упорно спросила Ольга Яновна.
– Здесь – ремонт. Деньги – на кафедре, – сдавленно прошептала Ася Модестовна, и лицо ее стало страшным, таким, что захотелось немедленно удрать из подвала на воздух.
– Мне плохо, плохо без вас! – отчаянно закричала вдруг Марьюшка страшной Асе, – Я не могу одна.
– До осени. Музыку, музыку слушай…
И тут добежал к ним все-таки Навьич, затеребил, вроде бы даже подтолкнул, и обе они, Марьюшка и Ольга Яновна, обернулись к нему, вступили в какой-то контакт: то ли заговорили, то ли толкнули, в свою очередь. Так или иначе Марьюшка отвлеклась и, оглянувшись, Асю Модестовну уже не увидела. В далекой глуби коридора жаром наливалось багровое, но жар этот становился все ровней, откатывался, они быстро уходили вверх по ступенькам, по обе стороны мелькали двери, надежные, железом обитые, потом тяжелая дверь захлопнулась за ними, осенив последним взмахом швейцарской фуражки. Похоже, закрылась дверь на этот раз надолго.
Ветреный июньский вечер принял их в свои прозрачные сумерки.
– Деньги она мне не заплатила, – пожаловалась опять Ольга Яновна.
Марьюшка посмотрела на нее удивленно. Валькирия выглядела уже вполне безмятежно, и только финансовый вопрос занимал ее сейчас.
– На кафедре деньги, – напомнила ей Марьюшка. – Поинтересуйтесь. В конверте.
– Вы уверены? – подергала обшарпанную, надежно закрывшуюся дверь преподавательница ритмики. – Ну что ж, до осени, значит, до свидания.
И зашагала прочь по улице, стройная, сильная. Незащищенная.
– А я? – крикнула ей вслед Мария Дмитриевна, но крикнула тихо, почти беззвучно.
У перехода Ольга Яновна обернулась и сделала ручкой: до свидания, дескать. До осени.
IV
До осени было еще далеко.
Новый день начинался обычно, пустой-пустой. День как день. С утра в выставочном зале чай пили. Или кофе, кто что. Кипятили воду в большом старом самоваре. Печенье покупали, не сбрасываясь копейками, а так: сегодня – Зина, завтра – Марьюшка, в ближайшем гастрономе. Это завтрак заменяло, а когда и обед. Коллектив небольшой, все свои.
Сегодня за печеньем ходить не пришлось: вчерашний торт оставался в холодильнике, разрезанный, но несъеденный. Собрались за директорским столом: главный хранитель, Марьюшка, секретарша Зиночка, бухгалтер. Зашел на чаек Козлов, вольная птица-искусствовед, орел-стервятник. Была у Козлова такая мелкая страстишка – на дармовщину попользоваться. На пьянку попасть, в складчине не участвуя, чужую мысль в собственную статью вставить, все равно что к рукам прибрать, лишь бы себе, любимому, с пользой употребить. А расплачиваться старался редкозубой улыбкой да траченым обаянием. В последнее время это выходило у него все реже, не мальчик – близко около сорока, но не хотелось пока еще мириться с реальностью, все еще верил в себя, в свою неотразимость. И Марьюшке, хоть расстались они, улыбался радостно, как ни в чем не бывало.
О вчерашнем Козлов не заговаривал. Зато сотрудницы все восторженно Марью встретили и так забросали мелкими подробностями, какими обросло ее вчерашнее выступление против Марениса, что Марьюшка махнула вовсе на эти сказки рукой. Да и кто ей Маренис? Чем она с ним связана?
Тем не менее ниточка связи протянулась, невидимая.
Они еще допивали утренний чай, когда явился в зал хозяин – председатель местной организации Союза художников, редко начинающий день в кабинете, на своем рабочем месте. Он заговорил с Марьей о чем-то и за что-то ей выговаривал, но по тому, как поглядывал на нее насмешливо и одобрительно, Марьюшка поняла: не любит председатель Марениса и, если понадобится, защищать будет ее. А директор выставочного зала, напротив, на работу не явился. В отличие от председателя, лица выборного и творческого, он был лицом административным, а значит, за конфликты ответственным. Поэтому предпочитал переждать, пока очередной скандал не выветрится сам собой.
Потом Марья повела по залу пионерскую экскурсию, рассказывая положенное легко и забывчиво, и тут Козлов перехватил ее все-таки, отозвал и спросил по праву старого и близкого знакомого:
– Объясни! Ты что – уходить собралась? Или Маренису персональную отменяют? – Поскольку после коллективной зональной выставки у Марениса действительно намечалась персональная, к круглой дате, и не далее как вчера отпраздновал Маренис свое шестидесятилетие, так что Марья праздничек ему подпортила.
Серые выцветшие глаза Козлова смотрели на Марью с неподдельным интересом: вдруг упустил нечто, устал и отстал. А Марьюшка прислонилась спиной к мраморной зальной колонне, как графиня из старого романа, и сказала:
– Шел бы ты, Козлов, – после чего он действительно ушел, бормоча более для себя, чем для нее:
– Повредилась в уме, точно, ну смотри, я тебе добра желаю.
Прочь, не порочь, не порочь, напророчишь пропасть. Пропади, просяным зерном рассыпайся…
Что же до персональной выставки, то ее Маренис конечно же выбил. И конечно же собирался от этой персоналки получить все что можно и немножко сверх того. Ведь так только говорят обычно, что жить хорошо тем, у кого светлые идеалы, а Маренису было твердо известно: жить хорошо тем, у кого не идеалы – деньги. Так что пусть уж те, кто с идеалами, стоят в очереди за плавленым сырком, ему, Маренису, это не угрожает. Профессию он выбрал осознанно, имел членский билет Союза художников и членских значков – целых два: один намертво пришпилен к парадному костюму хитрой зацепкой, другой в командировки надевал. Во всем порядок должен быть. Нельзя без порядка. И раз уж стал он художником – значит, полагалось ему свои творения публике являть. То, что художник он лишь по билету, теперь уже к делу не относилось. У нас ведь как заведено? Кто лекарства прописывает – доктор, кто в рифму пишет – поэт, кто в тюрьме сидит – преступник. Хотя лекарства может прописывать и шарлатан, стихи творить – графоман, а в тюрьме сидеть
– Мандельштам. И тем не менее.
К тому же следует поправку сделать на местные условия, на специфику, так сказать. Пустить того же пресловутого Сикейроса в здешний климат – далеко бы пошел? Да ему бы автобусные остановки расписывать не доверили, худсовет зарубил бы на уровне эскизов еще, на корню. «Как у тебя с реализмом. – спросили бы, – сын пампасов? Слабо тебе реализм превзойти?» А Маренису что крокодила Гену смальтой выложить, что скульптуру для центрального городского кладбища, ввергающую посетителей в искреннюю скорбь, что станковую живопись – все едино. Правда, пейзажей Маренис практически не писал. В пейзажи надо вкладывать что-то такое, труднообъяснимое. А он любил, чтобы работы его были легко объяснимы и всем понятны.
Марьюшкин выпад Маренис не стал бы, скорее всего, принимать всерьез, если б не персональная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12