https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Italy/
уходить спать, а вольняшки – бежать к остановке автобусов, ходящих попоздну уже реже.
Илья Терентьевич Хоробров задней стороной лаборатории, не на виду у начальства, тяжелой поступью прошел за стеллаж к Потапову. Хоробров был вятич, и из самого медвежьего угла – из-под Кая, откуда сплошным тысячеверстным царством не в одну Францию по болотам и лесам раскинулась страна ГУЛаг. Он навиделся и понимал побольше многих, ему иногда становилось так не вперетерп, что хоть лбом колотись о чугунный столб уличного репродуктора. Необходимость постоянно скрывать свои мысли, подавлять свое ощущение справедливости, – пригнула его фигуру, сделала взгляд неприятным, врезала трудные морщины у губ. Наконец, в первые послевоенные выборы его задавленная жажда высказаться прорвалась, и на избирательном бюллетене подле вычеркнутого им кандидата он написал мужицкое ругательство. Это было время, когда из-за нехватки рабочих рук не восстанавливались жилища, не засевались поля. Но несколько лбов-сыщиков в течении месяца изучали почерки всех избирателей участка – и Хоробров был арестован. В лагерь он ехал с простодушной радостью, что хоть здесь-то будет говорить от души. Да не свободной республикой оказался и лагерь! – под доносами стукачей пришлось замолчать Хороброву и в лагере.
Сейчас благоразумие требовало, чтоб он толпошился средь общей работы Семерки и обеспечил бы себе если не освобождение, то безбедное существование. Но тошнота от несправедливости, даже не касавшейся лично его, поднялась в нем до той высоты, когда уже не хочется и жить.
Зайдя за стеллаж Потапова, он приклонился к его столу и тихо предложил:
– Андреич! Смываться пора. Суббота.
Потапов как раз прилаживал к прозрачному красному портсигару бледно-розовую защелку. Он отклонил голову, любуясь, и спросил:
– Как, Терентьич, подходит? По цвету?
Не получив ни одобрения, ни порицания, Потапов посмотрел на Хороброва поверх очков в простой металлической оправе, как смотрят бабушки, и сказал:
– Зачем раздражать дракона? Читайте передовицы «Правды»: время работает на нас. Антон уйдет – и мы тот-час-же испаримся.
У него была манера делить по слогам и поддерживать мимикой какое-нибудь важное слово во фразе.
Тем временем в лаборатории уже был Рубин. Именно сейчас, к одиннадцати часам, Рубину, и без того весь вечер настроенному нерабоче, хотелось только идти скорей в тюрьму и глотать дальше Хемингуэя. Однако, придав своему лицу подобие большого интереса к новому качеству тракта Семерки, он попросил, чтобы читал обязательно Маркушев, ибо его высокий голос с основным гоном 160 герц должен проходить хуже (этим подходом к делу сразу проявлялся специалист). Надев наушники, Рубин несколько раз подавал команды Маркушеву читать то громче, то тише, то повторять фразы «Жирные сазаны ушли под палубу» и «Вспомнил, спрыгнул, победил» – известные всем на шарашке фразы, придуманные Рубиным же для проверки отдельных звукосочетаний. Наконец, он вынес приговор, что общая тенденция к улучшению есть, гласные звуки проходят просто замечательно, несколько хуже с глухими зубными, еще беспокоит его форманта "ж" и вовсе не идет столь характерное для славянских языков сочетание согласных «всп», над чем и надо поработать.
Сразу раздался хор голосов, обрадованный, что, значит, тракт стал лучше. Бобынин поднял голову от осцилло-граммы и густым басом отозвался насмешливо:
– Глупости! Лапоть вправо, лапоть влево. Не наугад щупать надо, а метод искать.
Все неловко замолчали под его твердым неотклоняемым взглядом.
А за стеллажом Потапов грушевой эссенцией приклеивал к портсигару розовую защелку. Все три года немецкого плена Потапов просидел в лагерях – и выжил главным образом своим умением делать привлекательные зажигалки, портсигары и мундштуки из отбросов, да еще и не пользуясь никакими инструментами.
Никто не спешил уйти с работы! И это было накануне украденного воскресенья!
Хоробров выпрямился. Положив свои секретные дела на стол Потапову для сдачи в шкаф, он вышел из-за стеллажа и неторопливо направился к выходу, по дороге обходя всех столпившихся у стойки клиппера.
Мамурин бледно полыхнул ему в спину:
– Илья Терентьич! А вы почему не послушаете? Вообще – куда вы направились?
Хоробров так же неторопливо обернулся и, искаженно улыбаясь, ответил раздельно:
– Я хотел бы избежать говорить об этом вслух. Но если вы настаиваете, извольте: в данный момент я иду в уборную, то бишь в сортир. Если там обойдется все благополучно – проследую в тюрьму и лягу спать.
В наступившей трусливой тишине Бобынин, чьего смеха почти никогда не слышали, гулко расхохотался.
Это был бунт на военном корабле! Словно собираясь ударить Хороброва, Мамурин сделал к нему шаг и спросил визгливо:
– То есть, как это – спать? Все люди работают, а вы – спать?
Уже взявшись за ручку двери, Хоробров ответил едва на грани самообладания:
– Да так – просто спать! Я по конституции свои двенадцать часов отработал – и хватит! – И, уже начиная взрываться, что-то хотел добавить непоправимое, но дверь распахнулась – и дежурный по институту объявил:
– Антон Николаич! Вас – срочно к городскому телефону.
Яконов поспешно встал и вышел перед Хоробровом.
Вскоре и Потапов погасил настольную лампу, переложил свои и Хороброва секретные дела на стол к Булатову и средним шагом, совсем безобидно, прохромал к выходу. Он прилегал на правую ногу после пережитой еще до войны аварии с мотоциклом.
Звонил Яконову замминистра Селивановский. К двенадцати часам ночи он вызывал его в министерство, на Лубянку.
И это была жизнь!..
Яконов вернулся в свой кабинет к Вереневу и Нержину, отправил второго, первому предложил подъехать в его машине, оделся, уже в перчатках вернулся к столу и под записью «Нержина – списать» добавил:
«и – Хороброва».
13
Когда Нержин, сознавая, что произошло непоправимое, но еще не почувствовав его до конца, вернулся в Акустическую, – Рубина не было.
Остальные были все те же, и Валентуля, возясь в проходе с панелью, усаженной десятками радиоламп, вскинул живые глаза.
– Спокойно, парниша! – задержал он Нержина взброшенной пятерней, как автомашину. – Почему у меня в третьем каскаде нет накала, вы не знаете? – И вспомнил:
– Да! А зачем вас вызывали? кес ке пассэ?
– Не хамите, Валентайн, – хмуро уклонился Нержин. Этому одноданцу своей науки он не мог бы признаться, что отрекся, только что отрекся от математики.
– Если у вас неприятности – могу порекомендовать: включайте танцевальную музыку! А чего нам огорчаться? Вы читали этого... как его...? ну, папироса в зубах, метр курим, два бросаем... сам лопатой не ворочает, других призывает... ну, вот это:
Моя милиция -
Меня стережет!
В запретной зоне -
Как хорошо!
Но тут же, занятый новой мыслью, Валентуля уже подавал команду:
– Вадька! Осциллограф включи-ка!
Нержин подошел к своему столу, еще не сел и увидел, что Симочка была вся в тревоге. Она открыто смотрела на Глеба, и тонкие бровки ее подрагивали.
– А где Борода, Серафима Витальевна?
– Его тоже Антон Николаич вызвал, в Семерку, – громко ответила Симочка. И, отойдя к щитку коммутатора, еще громче, слышно всем, попросила:
– Глеб Викентьич! Вы проверьте, как я новые таблицы читаю. Еще есть полчаса.
Симочка была в артикуляции одним из дикторов. Полагалось следить, чтобы чтение всех дикторов было стандартным по степени внятности.
– Где ж я вас проверю в таком шуме?
– А... в будку пойдемте. – Она со значением посмотрела на Нержина, взяла таблицы, написанные тушью на ватмане, и прошла в будку.
Нержин последовал за ней. Закрыл за собой сперва полую, аршинной толщины дверь на засов, потом протиснулся в маленькую вторую дверь и, еще шторы не сбросил, Сима повисла у него на шее, привстав на цыпочки, целуя в губы.
Он подобрал ее на руки, легкую, – было так тесно, что носки ее туфель стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и на колени к себе опустил.
– Что вас Антон вызывал? Что было плохого?
– А усилитель не включен? Мы не договоримся, что нас через динамик будут транслировать?..
– ... Что было плохое?
– Почему ты думаешь, что плохое?
– Я сразу почувствовала, когда еще звонили. И по вас вижу.
– А когда будешь звать на «ты»?
– Пока не надо... Что случилось?
Тепло ее незнакомого тела передавалось его коленям и через руки, и по всей высоте. Незнакомого до полной загадки, ибо всякое было незнакомо арестанту-солдату через столько лет. А и память юности не у каждого обильна.
Симочка была удивительно легка: кости ли ее надуты воздухом; из воска ли ее сделали – она казалась невесомой, как птица, увеличенная в объеме перьями.
– Да, перепелочка... Кажется, я... скоро уеду.
Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла, обнимала:
– Ку-да-а?
– Как куда? Мы – люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, – в лагерь, – рассудливо объяснял Глеб.
– За что-о-оже?? – не словами, а стоном вышло из Симочки.
Глеб смотрел близко и даже недоуменно в глаза этой некрасивой девушки, любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его судьбою больше, чем он сам.
– Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы все равно не были бы вместе.
(Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что и перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной, работающей рядом, и оставшись в Акустической – с любой другой женщиной, любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.) А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала.
Эти минувшие недели, после первого поцелуя, – зачем было щадить Симочку, жалеть ее призрачное будущее счастье? Вряд ли найдет она жениха, все равно достанется кому-нибудь так. Сама идет в руки, и с таким испугом стучит у обоих... Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет...
– Мне жаль будет уехать... так... Я хотел бы увезти память о... о твоем... о твоей... Вообще оставить тебя... с ребенком...
Она стремглав опустила пристыженное лицо и сопротивлялась его пальцам, пытавшимся вновь запрокинуть ей голову.
– Перепелочка... ну, не прячься... Ну, подними головку. Что ты замолчала? А ты – хочешь?
Она вскинула голову и изглубока сказала:
– Я буду вас ждать! Вам – пять осталось? – я буду вас пять лет ждать! А вы, когда освободитесь – вернетесь ко мне?
Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она обязательно хотела замуж, долгоносенькая!
Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но все равно, как если бы и на Марсе.
А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, еще были в письменном столе захороненные – его этюды о русской революции, забравшие столько труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки.
Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они могли дать ему только новый срок.
И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается. И тогда, уезжая, безопасно оставить написанное у Симочки.
Но и во имя такой цели не было у него сил солгать перед глазами, смотревшими с надеждой.
Убегая от тех глаз, от того вопроса, он стал целовать ее маленькие неокруглые плечи, оголенные из-под блузки его руками.
– Ты меня как-то спрашивала, что я все пишу да пишу, – с затруднением сказал он.
– А что? Что ты пишешь? – любопытливо спросила Симочка.
Если б она не перебила, не спросила так жадно, – он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила – и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям.
Вот эти доверчивые любящие глаза – они вполне могли работать на оперуполномоченного.
Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он – она. Так это могло быть подстроено!..
– Так, историческое, – ответил он. – Вообще историческое, из петровских времен... Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет – я еще буду писать. А куда я все дену, уезжая?
И подозрительно углубился глазами в ее глаза.
Симочка покойно улыбалась:
– Как – куда? Мне отдашь. Я сохраню. Пиши, милый. – И еще высматривала в нем:
– Скажи, а твоя жена – очень красивая?
Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что ее стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а – раскраснелая, в растрепанной одежде – стала читать бесстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу:
– ... дьер... фскоп... штап... Да, я слушаю... Что, Валентин Мартыныч?
Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но кажется есть шесть-Гэ-два.
Сейчас я кончу таблицу и выйду... гвен... жан... – и отпустила клапан. И еще терлась головой о грудь Глеба. – Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня...
Но в голосе ее не было никакой решительности. Он плотней охватил и сильно прижал ее к себе вверху, внизу, всю:
– Нет!.. Я отпускал тебя – и зря. А вот теперь – нет!
– Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!
– Сейчас! Здесь! – требовал он.
И целовал.
– Не сегодня! – возражала она, послушная.
– Когда же?
– В понедельник... Я опять буду дежурить, вместо Лиры... Приходите в ужинный перерыв... Целый час будем с вами... Если этот сумасшедший Валентуля не придет...
Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застегнута, причесана и вышла первая, неприступно-холодна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Илья Терентьевич Хоробров задней стороной лаборатории, не на виду у начальства, тяжелой поступью прошел за стеллаж к Потапову. Хоробров был вятич, и из самого медвежьего угла – из-под Кая, откуда сплошным тысячеверстным царством не в одну Францию по болотам и лесам раскинулась страна ГУЛаг. Он навиделся и понимал побольше многих, ему иногда становилось так не вперетерп, что хоть лбом колотись о чугунный столб уличного репродуктора. Необходимость постоянно скрывать свои мысли, подавлять свое ощущение справедливости, – пригнула его фигуру, сделала взгляд неприятным, врезала трудные морщины у губ. Наконец, в первые послевоенные выборы его задавленная жажда высказаться прорвалась, и на избирательном бюллетене подле вычеркнутого им кандидата он написал мужицкое ругательство. Это было время, когда из-за нехватки рабочих рук не восстанавливались жилища, не засевались поля. Но несколько лбов-сыщиков в течении месяца изучали почерки всех избирателей участка – и Хоробров был арестован. В лагерь он ехал с простодушной радостью, что хоть здесь-то будет говорить от души. Да не свободной республикой оказался и лагерь! – под доносами стукачей пришлось замолчать Хороброву и в лагере.
Сейчас благоразумие требовало, чтоб он толпошился средь общей работы Семерки и обеспечил бы себе если не освобождение, то безбедное существование. Но тошнота от несправедливости, даже не касавшейся лично его, поднялась в нем до той высоты, когда уже не хочется и жить.
Зайдя за стеллаж Потапова, он приклонился к его столу и тихо предложил:
– Андреич! Смываться пора. Суббота.
Потапов как раз прилаживал к прозрачному красному портсигару бледно-розовую защелку. Он отклонил голову, любуясь, и спросил:
– Как, Терентьич, подходит? По цвету?
Не получив ни одобрения, ни порицания, Потапов посмотрел на Хороброва поверх очков в простой металлической оправе, как смотрят бабушки, и сказал:
– Зачем раздражать дракона? Читайте передовицы «Правды»: время работает на нас. Антон уйдет – и мы тот-час-же испаримся.
У него была манера делить по слогам и поддерживать мимикой какое-нибудь важное слово во фразе.
Тем временем в лаборатории уже был Рубин. Именно сейчас, к одиннадцати часам, Рубину, и без того весь вечер настроенному нерабоче, хотелось только идти скорей в тюрьму и глотать дальше Хемингуэя. Однако, придав своему лицу подобие большого интереса к новому качеству тракта Семерки, он попросил, чтобы читал обязательно Маркушев, ибо его высокий голос с основным гоном 160 герц должен проходить хуже (этим подходом к делу сразу проявлялся специалист). Надев наушники, Рубин несколько раз подавал команды Маркушеву читать то громче, то тише, то повторять фразы «Жирные сазаны ушли под палубу» и «Вспомнил, спрыгнул, победил» – известные всем на шарашке фразы, придуманные Рубиным же для проверки отдельных звукосочетаний. Наконец, он вынес приговор, что общая тенденция к улучшению есть, гласные звуки проходят просто замечательно, несколько хуже с глухими зубными, еще беспокоит его форманта "ж" и вовсе не идет столь характерное для славянских языков сочетание согласных «всп», над чем и надо поработать.
Сразу раздался хор голосов, обрадованный, что, значит, тракт стал лучше. Бобынин поднял голову от осцилло-граммы и густым басом отозвался насмешливо:
– Глупости! Лапоть вправо, лапоть влево. Не наугад щупать надо, а метод искать.
Все неловко замолчали под его твердым неотклоняемым взглядом.
А за стеллажом Потапов грушевой эссенцией приклеивал к портсигару розовую защелку. Все три года немецкого плена Потапов просидел в лагерях – и выжил главным образом своим умением делать привлекательные зажигалки, портсигары и мундштуки из отбросов, да еще и не пользуясь никакими инструментами.
Никто не спешил уйти с работы! И это было накануне украденного воскресенья!
Хоробров выпрямился. Положив свои секретные дела на стол Потапову для сдачи в шкаф, он вышел из-за стеллажа и неторопливо направился к выходу, по дороге обходя всех столпившихся у стойки клиппера.
Мамурин бледно полыхнул ему в спину:
– Илья Терентьич! А вы почему не послушаете? Вообще – куда вы направились?
Хоробров так же неторопливо обернулся и, искаженно улыбаясь, ответил раздельно:
– Я хотел бы избежать говорить об этом вслух. Но если вы настаиваете, извольте: в данный момент я иду в уборную, то бишь в сортир. Если там обойдется все благополучно – проследую в тюрьму и лягу спать.
В наступившей трусливой тишине Бобынин, чьего смеха почти никогда не слышали, гулко расхохотался.
Это был бунт на военном корабле! Словно собираясь ударить Хороброва, Мамурин сделал к нему шаг и спросил визгливо:
– То есть, как это – спать? Все люди работают, а вы – спать?
Уже взявшись за ручку двери, Хоробров ответил едва на грани самообладания:
– Да так – просто спать! Я по конституции свои двенадцать часов отработал – и хватит! – И, уже начиная взрываться, что-то хотел добавить непоправимое, но дверь распахнулась – и дежурный по институту объявил:
– Антон Николаич! Вас – срочно к городскому телефону.
Яконов поспешно встал и вышел перед Хоробровом.
Вскоре и Потапов погасил настольную лампу, переложил свои и Хороброва секретные дела на стол к Булатову и средним шагом, совсем безобидно, прохромал к выходу. Он прилегал на правую ногу после пережитой еще до войны аварии с мотоциклом.
Звонил Яконову замминистра Селивановский. К двенадцати часам ночи он вызывал его в министерство, на Лубянку.
И это была жизнь!..
Яконов вернулся в свой кабинет к Вереневу и Нержину, отправил второго, первому предложил подъехать в его машине, оделся, уже в перчатках вернулся к столу и под записью «Нержина – списать» добавил:
«и – Хороброва».
13
Когда Нержин, сознавая, что произошло непоправимое, но еще не почувствовав его до конца, вернулся в Акустическую, – Рубина не было.
Остальные были все те же, и Валентуля, возясь в проходе с панелью, усаженной десятками радиоламп, вскинул живые глаза.
– Спокойно, парниша! – задержал он Нержина взброшенной пятерней, как автомашину. – Почему у меня в третьем каскаде нет накала, вы не знаете? – И вспомнил:
– Да! А зачем вас вызывали? кес ке пассэ?
– Не хамите, Валентайн, – хмуро уклонился Нержин. Этому одноданцу своей науки он не мог бы признаться, что отрекся, только что отрекся от математики.
– Если у вас неприятности – могу порекомендовать: включайте танцевальную музыку! А чего нам огорчаться? Вы читали этого... как его...? ну, папироса в зубах, метр курим, два бросаем... сам лопатой не ворочает, других призывает... ну, вот это:
Моя милиция -
Меня стережет!
В запретной зоне -
Как хорошо!
Но тут же, занятый новой мыслью, Валентуля уже подавал команду:
– Вадька! Осциллограф включи-ка!
Нержин подошел к своему столу, еще не сел и увидел, что Симочка была вся в тревоге. Она открыто смотрела на Глеба, и тонкие бровки ее подрагивали.
– А где Борода, Серафима Витальевна?
– Его тоже Антон Николаич вызвал, в Семерку, – громко ответила Симочка. И, отойдя к щитку коммутатора, еще громче, слышно всем, попросила:
– Глеб Викентьич! Вы проверьте, как я новые таблицы читаю. Еще есть полчаса.
Симочка была в артикуляции одним из дикторов. Полагалось следить, чтобы чтение всех дикторов было стандартным по степени внятности.
– Где ж я вас проверю в таком шуме?
– А... в будку пойдемте. – Она со значением посмотрела на Нержина, взяла таблицы, написанные тушью на ватмане, и прошла в будку.
Нержин последовал за ней. Закрыл за собой сперва полую, аршинной толщины дверь на засов, потом протиснулся в маленькую вторую дверь и, еще шторы не сбросил, Сима повисла у него на шее, привстав на цыпочки, целуя в губы.
Он подобрал ее на руки, легкую, – было так тесно, что носки ее туфель стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и на колени к себе опустил.
– Что вас Антон вызывал? Что было плохого?
– А усилитель не включен? Мы не договоримся, что нас через динамик будут транслировать?..
– ... Что было плохое?
– Почему ты думаешь, что плохое?
– Я сразу почувствовала, когда еще звонили. И по вас вижу.
– А когда будешь звать на «ты»?
– Пока не надо... Что случилось?
Тепло ее незнакомого тела передавалось его коленям и через руки, и по всей высоте. Незнакомого до полной загадки, ибо всякое было незнакомо арестанту-солдату через столько лет. А и память юности не у каждого обильна.
Симочка была удивительно легка: кости ли ее надуты воздухом; из воска ли ее сделали – она казалась невесомой, как птица, увеличенная в объеме перьями.
– Да, перепелочка... Кажется, я... скоро уеду.
Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла, обнимала:
– Ку-да-а?
– Как куда? Мы – люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, – в лагерь, – рассудливо объяснял Глеб.
– За что-о-оже?? – не словами, а стоном вышло из Симочки.
Глеб смотрел близко и даже недоуменно в глаза этой некрасивой девушки, любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его судьбою больше, чем он сам.
– Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы все равно не были бы вместе.
(Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что и перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной, работающей рядом, и оставшись в Акустической – с любой другой женщиной, любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.) А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала.
Эти минувшие недели, после первого поцелуя, – зачем было щадить Симочку, жалеть ее призрачное будущее счастье? Вряд ли найдет она жениха, все равно достанется кому-нибудь так. Сама идет в руки, и с таким испугом стучит у обоих... Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет...
– Мне жаль будет уехать... так... Я хотел бы увезти память о... о твоем... о твоей... Вообще оставить тебя... с ребенком...
Она стремглав опустила пристыженное лицо и сопротивлялась его пальцам, пытавшимся вновь запрокинуть ей голову.
– Перепелочка... ну, не прячься... Ну, подними головку. Что ты замолчала? А ты – хочешь?
Она вскинула голову и изглубока сказала:
– Я буду вас ждать! Вам – пять осталось? – я буду вас пять лет ждать! А вы, когда освободитесь – вернетесь ко мне?
Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она обязательно хотела замуж, долгоносенькая!
Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но все равно, как если бы и на Марсе.
А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, еще были в письменном столе захороненные – его этюды о русской революции, забравшие столько труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки.
Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они могли дать ему только новый срок.
И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается. И тогда, уезжая, безопасно оставить написанное у Симочки.
Но и во имя такой цели не было у него сил солгать перед глазами, смотревшими с надеждой.
Убегая от тех глаз, от того вопроса, он стал целовать ее маленькие неокруглые плечи, оголенные из-под блузки его руками.
– Ты меня как-то спрашивала, что я все пишу да пишу, – с затруднением сказал он.
– А что? Что ты пишешь? – любопытливо спросила Симочка.
Если б она не перебила, не спросила так жадно, – он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила – и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям.
Вот эти доверчивые любящие глаза – они вполне могли работать на оперуполномоченного.
Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он – она. Так это могло быть подстроено!..
– Так, историческое, – ответил он. – Вообще историческое, из петровских времен... Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет – я еще буду писать. А куда я все дену, уезжая?
И подозрительно углубился глазами в ее глаза.
Симочка покойно улыбалась:
– Как – куда? Мне отдашь. Я сохраню. Пиши, милый. – И еще высматривала в нем:
– Скажи, а твоя жена – очень красивая?
Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что ее стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а – раскраснелая, в растрепанной одежде – стала читать бесстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу:
– ... дьер... фскоп... штап... Да, я слушаю... Что, Валентин Мартыныч?
Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но кажется есть шесть-Гэ-два.
Сейчас я кончу таблицу и выйду... гвен... жан... – и отпустила клапан. И еще терлась головой о грудь Глеба. – Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня...
Но в голосе ее не было никакой решительности. Он плотней охватил и сильно прижал ее к себе вверху, внизу, всю:
– Нет!.. Я отпускал тебя – и зря. А вот теперь – нет!
– Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!
– Сейчас! Здесь! – требовал он.
И целовал.
– Не сегодня! – возражала она, послушная.
– Когда же?
– В понедельник... Я опять буду дежурить, вместо Лиры... Приходите в ужинный перерыв... Целый час будем с вами... Если этот сумасшедший Валентуля не придет...
Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застегнута, причесана и вышла первая, неприступно-холодна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17