https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-tureckoj-banej/
Spellcheck Alonzo
Аннотация
Бестселлер российского книжного рынка июля-августа 1996 года. Написанный до перестройки, роман во многом предсказал то, что произошло в СССР. Только вот Алексея Гамова не нашлось до сих пор… Там, на планете в сопряженном с Землей мире, раздираемой войнами, уничтожаемой вибрационными снарядами и мощными метеогенераторами, диктатор Гамов мощной рукой остановил войну. Как два его крыла, два министра — Террора и Милосердия — стоят за его спиной. Превозносимый и проклинаемый, любимый и ненавидимый, изобретающий невероятные, издевательские казни для своих противников и ценой голода собственного народа спасающий детей своих врагов, обожествленный и объединивший планету под своим началом, он организует суд над самим собой за все то зло, что причинил, добиваясь всеобщего блага, устами министра Террора приговаривает себя к смерти…
Сеpгей Александpович Снегов
ДИКТАТОР
Часть первая
ПОРЫВ К ВЛАСТИ
1
Все гости входили пристойно — аккуратно открывали и прикрывали дверь в гостиную, сначала громко здоровались сразу со всеми, потом чинно обходили комнату, рукопожатствуя с каждым. Он не вошел — ворвался. И так хлопнул дверью, словно хотел с ней расправиться. И с порога крикнул нам:
— Это же безобразие! Я спрашиваю — как это вам понравится?
В эту минуту я увидел его впервые. Впоследствии я научился отделять его внешность от характера, но тогда меня поразило, насколько облик ворвавшегося в комнату человека не координируется с его поведением. Сейчас портреты Гамова висят в миллионах квартир — никого не удивить подробным описанием его облика. Но, повторяю, меня поразила не внешность Гамова, в общем, вполне ординарная — невысок, широкоплеч, крупноголов, туловище плотное, ноги коротковаты, руки еще короче, — а именно то, что обыденнейшая внешность никак не гармонировала с необыкновенной манерой вести себя.
— Алексей Гамов, по профессии — астрофизик, по душе — отпетый философ, по натуре — взбесившийся бык, — сказал Павел Прищепа, инженер моей лаборатории. Павел привел меня на «четверг» у Готлиба Бара, пообещав, что встречусь с интересными людьми и наслажусь умными разговорами в смеси с безумными выходками. Не знаю, относил ли Павел красочное появление Гамова к обещанным «безумным выходкам», но Гамова он обрисовал точно, в этом ныне не сомневаюсь.
Готлиб Бар, «хозяин четверга», знаток литературы, ироник и циник, один отозвался на громкое воззвание Гамова:
— Один мой приятель сработал пьеску и назвал ее: «Как вам это понравится?» Он подразумевал, что ни пьеса, ни зрители, которые будут ее хвалить, ему самому ни капельки не нравятся. У меня такое же отношение — не нравится. Удовлетворил мой ответ?
— Еще меньше, чем пьеса твоего приятеля! — Гамов плюхнулся в кресло, вытянул ноги и энергично хлопнул себя по коленям короткими, сильными руками — этот жест я часто потом видел у него в минуты, когда он бесился — видимо, давал выход чувствам. — Догадываешься, почему? Ты же не знаешь, о чем я спрашивал.
— Не знаю, — согласился Бар. — Но какое это имеет значение? Что бы ты ни имел в виду, ответ может быть только в двоичном коде: да либо нет. Слово «нравится» мне нравится гораздо меньше, чем «не нравится». Ибо и в совершенстве есть изъяны, и на солнце есть пятна. «Нет» всегда обоснованней, чем «да». Вот почему отвечаю спокойно: нет!
Гамов вдруг стал очень серьезен. Он был мастер на внезапные переходы от возмущения к добродушию, от бешенства к спокойствию, от равнодушия к ярости. Мгновенные перемены настроений входили в систему приемов, какими он сражал противников.
— Значит, не дошли последние сообщения, — сказал он. — Так вот — Артур Маруцзян выступил с новой речью. Он обещает помощь Патине против Ламарии в их вековечном трагическом споре о каких-то трех вшивых пограничных деревеньках. Завтра начнется всеобщая война.
— Уж и война! Да еще мировая! Допускаю, пара стычек патрулей, три раненых, один убитый… Большего споры патинов с ламарами и не стоят.
— Война! Мировая! Завтра! Не ухмыляйся. Говорю, не говорю — кричу: завтра война! И всем нам — крышка! Всему миру — крышка!
Он, конечно, не кричал, но постарался, чтобы голос звучал выразительно. Он с вызовом оглядывал гостей Бара. Теперь я должен сказать и о них, многие сыграли роль в последующей драме. Кое-кого я знал и раньше, иных видел впервые. Среди незнакомых выделялся рослый, жилистый, длиннорукий, с аскетическим лицом Джон Вудворт, кортезианец, лет десять назад переселившийся в Латанию и объявивший, что наконец нашел родину по душе. Это не мешало ему, как я сам потом слышал, гневно ругать наши порядки и восхвалять Кортезию, которой он изменил. Правда, было известно и то, что на старой родине он не рассыпался в похвалах и ей. Он был из людей, каким видится хорошее лишь там, где их нет.
Второй незнакомец, Аркадий Гонсалес, преподаватель истории искусства, знаток древней живописи, казался сошедшим с одной из старых картин, сменившим одежду на современную. Узколицый, остроносый, со щеками такой нежной окраски, с талией, столь тонкой, с кистями рук, столь маленькими, что, переоденься он женщиной, никто бы не догадался, что перед ним фанатик жестокости и силач. Все это я узнал о нем после, а в тот вечер только любовался им — он был незаурядно красив.
Зато третий незнакомец, Николай Пустовойт, желания любоваться им отнюдь не вызывал. О таких, как он, говорят: «Отворотясь — не насмотришься». Я не хочу сказать, что он был уродлив, фигура и лицо выглядели нормально, а в целом складывалось впечатление, что он некрасив. Вероятно, это происходило от несимметричности — на крупном теле сидела на длинной шее маленькая голова, а на маленьком лице торчал чрезмерный нос, мощно нависающий над столь же чрезмерным толстогубым ртом. Было время, когда его изображения часто передавались по стерео и печатались в газетах, необычный облик постепенно перестал удивлять. Но в тот первый день знакомства я запомнил только огромный нос над широким — за щеки — красным ртом, все остальное на лице терялось. И от крупного телом да еще такого мощноротого Пустовойта, ожидался голос громкий и повелительный, во всяком случае четкий. А он говорил тихо и невнятно, почти смиренно, он был добрым и мягким, этот странный голос Николая Пустовойта, в тот момент бухгалтера строительной конторы, а впоследствии могущественного министра Милосердия — как много, как бесконечно много отчаявшихся людей протягивали к нему руки за помощью! Сейчас я знаю, что из всех внешних черт Николая Пустовойта только его тихий, его добрый голос истинно отвечал характеру.
Об остальных гостях Готлиба Бара говорить не буду, они сами заговорят о себе в назначенное время; но о «хозяине четверга» сказать нужно. Кстати, о забавном прозвище. Оно возникло из его литературных увлечений. Он говорил, что какой-то писатель — я его не читал — опубликовал роман под удивительным названием «Человек, который был четвергом». «Я, конечно, не четверг, — важно говорил о себе Бар, — но раз уж собираю вас у себя на четверговые встречи, значит, хозяин четверга — наименование точно отвечает моему значению в вашей компании». И хохотал, упоенный хлестким прозвищем. Любовь к позе было главное в нем, впоследствии моем друге и помощнике. И он искренне считал себя значительней всех нас, ибо умел о любом факте высказать два противоположных мнения — и каждое убедительное. Но сразу же отмечу, что этот софист и ерник, в тот момент лишь главный инженер моторостроительного завода, Готлиб Бар, глубже нас всех вникал в практические дела, куда шире нас выискивал бездны возможностей в каждой проблеме. По профессии инженер, он в глубинной природе своей был государственным организатором. И не подозревал об этом, пока ему чуть ли не силой раскрыли, кто он.
Жена Бара, безликая женщина, вкатила столик с чашками, самоваром и печеньем и тут же удалилась. Я в тот вечер не рассмотрел ее. Впоследствии я сотни раз видел его жену, но так и не запомнил ее облика. Вероятно, нечего было рассматривать. Она возникала, что-то делала и исчезала. Все остальное, кроме того, что она возникает и исчезает, не имело значения.
Николай Пустовойт налил себе чаю, схватил печенье — и, звонко хрустя им, заговорил:
— Патины вечно ссорятся с ламарами, но почему война?
Гамов ответил с прежней энергией:
— Потому что ваш любимый вождь, ваш ошалелый дурак, ваше ничтожество Артур Маруцзян обещал сегодня помощь патинам в их пограничных спорах. А патины этим завтра воспользуются.
— Зачем ты так? — с обидой произнес Пустовойт. — Ты же знаешь, я не максималист. Трудно, очень трудно говорить с тобой!
Он отвернулся от Гамова. Эстафету спора перехватил Вудворт.
— А я буду говорить! — сейчас Вудворт возмутился не на шутку. — И не позволю так отзываться о Маруцзяне. Я максималист, лидер моей партии мною высоко чтим. Я не знаю другого такого же…
— … Дурака и ничтожества, — хладнокровно повторил Гамов. — К сожалению, по-иному назвать вашего лидера не могу. Теперь у вас две возможности, Вудворт: вызвать меня на дуэль либо написать на меня донос. Вызывать не советую: стреляю без промаха — сто раз проверено на испытаниях. На дуэли все шансы на моей стороне.
— Есть еще третья возможность, — гневно отрезал Вудворт. — Прекратить всякое знакомство с таким человеком, как вы, Гамов.
И он решительно отошел от Гамова. Гостиная в трехкомнатной квартире Бара была просторная — на три кресла и шесть стульев. Вудворт прихватил кружечку чая и уселся в дальнем углу, демонстрируя равнодушие ко всему, что еще произойдет. Гамов проводил Вудворта насмешливым взглядом. На Гамова насел Бар.
— Все, что ты нам наговорил тут, — вздор! И я это докажу.
— Ты все можешь доказать — и что черное бело, и что белое черным-черно.
— Ограничусь пока тем, что белое — бело. Отвечай — можно ли начать большую войну без подготовки? Без накопления материальных ресурсов, резервов оружия, без скрытой мобилизации?
— Невозможно. Ну и что?
— А то, что такой подготовки нет. Мы ее не видим, а ведь ее скрыть невозможно. Тебя это не убеждает?
— Убеждает в том, в чем я давно убежден: если Маруцзян и маршал Комлин начинают большую войну, предварительно к ней не подготовившись, то им нельзя управлять страной. Нас сокрушат.
Бар обратился к молчаливому Казимиру Штупе, военному метеорологу, я с ним встречался в семье Павла Прищепы. Генерал Леонид Прищепа, отец Павла, по должности соприкасался с метеорологической службой и благоволил к молодому ученому. Павел с ним дружил.
— Надеюсь, Казимир, вы не выдадите государственных секретов, если скажете, есть ли изменения в режиме метеорологических станций? Судя по тому, что небо безоблачно и ветры не рыщут по равнинам, больших нарушений погоды не ждать? Я верно оцениваю обстановку?
Штупа пожал плечами.
— Изменения в погоде могут произойти ежечасно. Можно говорить лишь о запланированной стабильности климата, но не о постоянстве ветра или дождя. Опасных нарушений метеообстановки пока не происходит. И особых мер по сохранению климата не предписано. Кстати, на ближайшие двое суток планируется отличная погода.
— Ты слышал, Гамов? — Бар любил побеждать в словесных перепалках и умел это делать. — Нарушений климата не предвидится, а без этого крупная война невозможна. В старину обходились шествованием пехоты и наступлениями бронетанковых армий. Современная добротная война — это, прежде всего, жестокая метеосхватка. Разве не так?
Гамов снова переменился — согнулся в кресле, криво усмехаясь. Он вдруг словно бы постарел на десяток лет. Он не мог создать в себе такую перемену искусственно. Его искренно терзали страшные предчувствия грядущих событий.
— Добротная война? — сказал он горько. — Бессмысленная, так правильней. Преступление перед человечеством, какого еще не бывало!
— Все войны по-своему преступны. Ибо приводят к гибели невинных и непричастных людей. Ты это хотел сказать?
— Бессмысленная война, — повторил он. — Много было войн в истории, в некоторых имелся свой смысл. А в той, что разразится, смысла нет. Она бесцельна и потому преступна.
До этой минуты я только молчал и слушал. У меня не было своего мнения по предмету спора. Я еще не думал, скоро ли война, будет ли она вообще. Великие события мира от меня не зависели. Но мысль о бессмысленности новой войны меня заинтересовала. Я попросил объяснения.
Гамов ответил лекцией. В ней уже были те идеи, с какими он впоследствии обращался ко всему миру. Но в тот вечер я не был к ним подготовлен. Я был пронизан традиционными воззрениями на войну, как на продолжение государственной политики. В музее я видел на старинной пушке отлитое красивой вязью изречение: «Последний аргумент королей». Королей уже мало осталось. Но их «последний аргумент» по-прежнему пребывал самым веским для сменивших венценосцев председателей и президентов. Многое в речи Гамова показалось мне либо блажью, либо любовью к парадоксам.
Зато ее пафос увлек. С того вечера многие миллионы людей — и друзья, и враги — многократно слышали Гамова, не на одного меня он действовал не только мыслями, но и тем, как высказывал их. Он умел убеждать, ибо сам был безмерно убежден. От его голоса, от силы его слов надо было либо заранее готовиться защищаться, либо безвольно покоряться их действию. Но я впервые слышал его речь, не реплики в споре, не игру в словесные парадоксы — и не подготовил защиты. Меня полонила страсть, негодование и боль, возмущение и сострадание, не сопровождавшие, рассказ о войнах, что уже были, и о войне, что готовилась, нет, повторяю, не сопровождавшие, а возникавшие как что-то неотделимое от мысли и слов. Я всем в себе резонировал на речь, так, наверно, горячая молитва верующего порождает в нем самом ответный словам поток столь же горячих чувств. Гамов потом говорил, что я не только верный его последователь, но и первый из учеников. Сомневаюсь, что в тот вечер у Бара я уже стал его последователем. Но что психологически готов был стать им, убежден абсолютно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16