трап для душа в полу
Сергей Александрович Снегов: «Норильские рассказы»
Сергей Александрович Снегов
Норильские рассказы
OCR Yuri aka taimyr. Норильск, 2006
«Снегов С. А. Норильские рассказы»: Советский писатель; М.; 1991
ISBN 5-265-01817-4 Аннотация Это сборник автобиографических рассказов известного советского писателя-фантаста, произведения которого переведены больше чем на 10 языков. Рассказов о жизни в тюрьме и, в основном, в Норильском исправительно-трудовом лагере после ареста в 1936 году, сфабрикованного обвинения и жестокого приговора. Атмосфера лагерной жизни, характеры заключенных, их жизнестойкость — главный предмет художественного изображения. Рассказы написаны в 1950-е годы, но опубликованы впервые только в 1991 году.
Сергей Александрович СнеговНорильские рассказы В основу предлагаемых читателю рассказов положены события, свидетелем либо участником которых был я сам. Лишь в редких случаях я разрешал себе писать о том, что мне передавали другие участники событий. Соответственно и фамилии героев рассказов сохранены подлинные — исключения редки и в большинстве случаев оговорены. Время действия 1936-1945 годы. Место действия — тюрьмы и лагерь.Рассказы в основном написаны в пятидесятых годах, по еще свежим впечатлениям от пребывания в тюрьме и лагере. В последнее время к ним прибавлены лишь сведения о жизни героев после освобождения. Что до понимания событий и душевных драм героев, то я не позволял себе с высоты сегодняшних знаний исправлять воззрения и психологию тех лет. А самым, мне думается, примечательным и поразительным тогда было то, что советские люди, несправедливо осужденные и заклейменные лживыми ярлыками «врагов народа», в огромном большинстве и в тюрьме, и в лагере сохраняли и веру в высокие идеалы социализма, и преданность своей стране: свобода терялась, совесть и убеждения сохранялись. Люди, объявленные врагами народа, в душе сохраняли любовь к своему народу. Это может показаться парадоксом, но это было так. И проистекающие из этого глубокие душевные терзания заключенных — основная тема рассказов этой книги. СПОР Он вошел прихрамывая — низкорослый, широкоскулый, большеротый, бородка клочьями, хитренькие, под мощными бровями глазки не то подслеповатые, не то разноцветные. Глазки мы разглядели потом, лицо тоже не поразило, но одежда нового сокамерника нас потрясла. На нем был древний извозчичий армяк, подпоясанный полуистлевшим ремнем, шапка — воронье гнездо, потрепанное бурей, — лохматого рыжего меха и рукавицы выше локтей. Мы даже обиделись за нашу внутреннюю тюрьму. Это было все же знаменитое учреждение для отобранных — начальников и руководителей — народа интеллигентного и хорошо одетого. Такое пугало могло бы отлично уместиться в какой-нибудь Таганке или на районной пересылке, раз уж понадобилось. В Москве тюремных площадей не хватало — случалось, и именитые товарищи месяцами торчали в участковых КПЗ, дожидаясь высокой чести попасть к нам.Новеньких обычно засыпают вопросами, допытываясь, «что на воле». Этого мы не тронули. Лукьяныч, рослый парень, еще не забывший, что месяц назад он восседал в кресле первого секретаря крайкома комсомола на нас, старожилов камеры, он поглядывал с опаской, хмуро с ним поздоровался. А Максименко, в прошлом строитель, выпивоха и бабник, лениво шевельнулся на койке и пробурчал:— Откуда? И вообще — кто? Новенький разъяснил, угодливо хохотнув:— Крестьяне мы. По-нынешнему — единоличники… Из Казахстана. А фамилия — Панкратов.— Единоличник? — удивился Максименко. — Разве эта порода не вовсе перевелась? Ваш Казахстан — он в Советском Союзе?Панкратов захохотал. Он хлопал ладонями по коленям и заливался. Нас возмутил его смех. Мы сами порой смеялись, рассказывая анекдоты — хохот был реактивен, мы отвечали им на острое слово, неожиданное происшествие. Мы не веселились, а платили дань остроумию. Мы понимали, что в тюрьму засаживают не для веселья. Этот же Панкратов искренне веселился — черт знает отчего, черт знает чему. И у него был какой-то по-особому некультурный голос — именно голос, не слова, хоть и слова были не столь мужицкие, как мужиковствующие.— Старпер, — сказал Максименко, мигнув на новенького, — Маразматик мутной воды. Из высланного кулачья. Давай, Сергей. Задуман знаменитый исторический деятель. Сейчас я возьму реванш за твою полудохлую лошадь.Я второй месяц играл с Максименко в отгадывание исторических фигур. Он не мог мне простить, что я надул его в последней игре. Он все расшифровал: и что задуманный деятель — политическая фигура, «не женщина», «не полководец», «не писатель», и что он жил в Риме при первых Цезарях, даже что он известен как сенатор. Но вот, что этот сенатор был конем императора Калигулы, из хулиганства введенным в сенат, этого Максименко, исчерпав свои пятнадцать вопросов, так и не дознался. Теперь он мстил мне за прославленного коня.Панкратов раздевался у отведенной ему койки. От его поживших сапог воняло портянками и дегтем. Максименко скосил на Панкратова глаза и сделал жест рукой: «Классика — сперва почешется под мышкой, потом заскребет в голове».Панкратов вздохнул, почесал под мышками, поскреб в голове и бороде, опять вздохнул.— А насчет еды — не прижимисто? На этапе, братва, больше святым духом… Баланда — горошинка за горошинкой гонится, никак не того…— С едой худо, — промямлил Максименко, откидывая голову на подушку и уставя скучные глаза в неугасимую тюремную лампочку, — Суп рататуй, посередке — кость, по бокам — шерсть… А кто попросит добавки, тут же в карцер — трое суток холодного кипяточку… Давай, Сережка, давай — пятнадцать вопросов!Панкратов стал укладываться. Он что-то шептал, может, посмеивался себе под нос, может, жаловался на тяготы. Он нас не интересовал. Он был не по плечу нашей элитной тюрьме.— В пять часов принесли обед. Во внутренней тюрьме No 2 на Лубянке, где я сидел уже полгода, кормили по-столичному — два раза в сутки мясное. В тот день выдали по миске борща из крапивы, а на второе навалили пшенной каши с говяжьими шкварками. Мы поболтали ложками в борще и пожевали кашу. Ночные допросы и духота не развивали аппетита. На изредка выдававшиеся книги мы накидывались энергичней, чем на еду. Панкратов один умял больше, чем мы втроем. Он не ел, а объедался — жадно оглядывал миску, опрокидывал ложку в рот как рюмку — медленно, блаженно изнемогая от жратвы.Но над кашей он вдруг замер. Клочковатая бородка, брови-кустарники и разноцветные — один темно-серый, другой салатно-зеленый — глазки согласно изобразили изумление, почти смятение.— Братцы! — сказал он огорченно, — А ведь каша — моя!— Твоя, — согласился Максименко, — Нам ее по ошибке выдали. Возьми и мою миску. Прости сердечно, что по незнанию проглотил две ложки. — Он строго поглядел на меня.— Ты! «Вам не касается?»— как говорит наш корпусной надзиратель, которого ты мне вчера загадал, как историческую фигуру. Возвращай чужую кашу!Я тоже протянул Панкратову миску. Он засмеялся.— Вы не так меня поняли, ребятки. Пшено мое. Наше казахстанское просо — единоличное…Мы все же не думали, что он так глуп. Даже церемонный Лукьянич вздернул брови.— Позвольте, а как вы узнали, что ваше пшено? Мало ли в стране засевают проса? В нашем крае под него занимали сто тысяч гектаров.Панкратов хмуро поглядел на Лукьянича.— Насчет гектаров не скажу, а свою миленькую везде узнаю. Мое — зернышко к зернышку! — Он вздохнул и отставил миску. — В горло не лезет!Лукьянич попробовал его урезонить:— Ваше просо, наверное, там и осталось — в Казахстане. Будут жалкий мешок зерна возить в Москву— Осталось, как же! — зло сказал Панкратов, — Все подчистую подмели товарищи уполномоченные. И за меня, и за папу римского взыскали налоги от Адама и до самого светопреставления. Так и объяснили — на чужом горбу в рай собираемся…Максименко сокрушенно покачал головой.— Ай, какие идеологически невыдержанные уполномоченные в Казахстане! В рай верят! И ведь, не исключено, партийные?Панкратов огрызнулся. Пшенная каша, похоже, легла у него комом не в желудке, а на сердце. Он гаркнул так зычно, что дежурный приоткрыл глазок — не дерутся ли в камере? Драки, истерические ссоры, дикие вопли были явлениями если и не ординарными, то и не такими уж необычными — надзирателям часто приходилось вмешиваться. Наша камера пока была на хорошем счету, народ в ней подобрался смирный: никого еще не били на допросах, никто не устраивал политических обструкций, не кидался на соседей, не пытался проломить дверь головой, не грозил в спорах доносами, не грыз в отчаянии свои руки. И хоть уже многие жители нашей камеры схватили положенный срок, ни один не удостоился расстрела — мы ценили свою судьбу. «У нас глубже политического насморка не болеют, — хладнокровно разъяснял Максименко новеньким. — Так, на нормальную десяточку лагерей, а чтобы вышка — ни-ни!»Лукьянич, не терпевший шума, сухо посоветовал Панкратову:— Вы не орите, пожалуйста! Поберегите голос на допросы, там он вам понадобится больше.Три дня Панкратов втихомолку страдал, поедая пшенную кашу, а на четвертые сутки к нам втолкнули нового арестованного.Его именно втолкнули. Очевидно, он сопротивлялся, может, вырывался из рук охраны и ему наддали коленом «нижнего ускорения». Он влетел в камеру, остановился, оглянулся, тяжело дыша. Он не сказал нам обязательного «здравствуйте!», и мы его тоже не приветствовали.— Ваша койка вот эта! — вежливо сказал корпусной, вошедший с тремя стрелками. — Держите себя тихо. Для буйных у нас карцер и смирительная рубашка.Арестованный не шевельнулся. Он молчал и ожесточенно дышал. Он был высок, очень худ и, видимо, силен костистой жилистой силой. На нас он по-прежнему не глядел. Он был поражен шоком, его измученные, глубоко запавшие глаза горели — маленькие, серебряно посверкивающие точки на землистом, чем-то знакомом лице. Странно наблюдать крепких людей, ошеломленных до того, что не могут шевельнуться — ни сесть, ни пасть, ни наклониться, ни поклониться. Они просто окостенело стоят — я уже видел раза два подобное состояние, оно не было мне внове, но все также потрясало чувство.Но когда корпусной повернулся к двери, новенький пробудился. Он метнулся за корпусным, громко крикнул:— Не смейте! Слышите, я не позволю! Немедленно соедините меня с товарищем Сталиным.Корпусной по природе был из тех, что любят поболтать. Нам он читал нотации по любому поводу, а еще охотнее без повода. Временами он изъяснялся почти изысканно.— К сожалению, у меня нет прямого провода в Кремль. И уже поздно — товарищ Сталин отдыхает.Арестованный чуть не топал ногами.— Есть, есть — я лучше знаю!.. Сталин у себя, это его обычное время работы.Корпусной строго поглядел на нас — не ухмыляемся ли в кулачок — и внушительно разъяснил:— Будет товарищ Сталин беседовать со всякой мразью! Вот вызовет следователь, все жалобы изложите ему.Он еще решительней двинулся к двери. Арестованный схватил его за руку, потянул к себе.— Нет, вы разберитесь, очень прошу!.. Ну хорошо, к товарищу Сталину нельзя, но к Молотову? Соедините меня с Вячеславом Михайловичем — на минутку, только на минутку! Я скажу, где я, одно это — где я!.. Чтобы знали и побеспокоились…— Повторяю, не успокоитесь, надену смирительную рубашку!Между корпусным и новым заключенным встали стрелки. Глухо лязгнул засов. Максименко сел ко мне на койку.— Деятель! — шепнул он с уважением. — И будут же его лупить на допросах! Не признаешь, что за фигура? Вроде портреты его печатались.Теперь я узнал арестованного. Это был видный работник Совнаркома. На торжественных приемах, важных совещаниях он выходил вместе с руководителями партии и государства, стоял около них. Нет, он не был крупной фигурой, крупную фигуру не впихнули бы в общую камеру, для них имелись одиночки, — он был лишь неизменно рядом с крупными фигурами. Его лицо встречалось на фотографиях среди других, более известных, оно примелькалось за много лет, казалось непременным элементом приемов и совещаний — вот он, сгорбившийся, растерянный, в расхристанной рубахе, с побезумевшими глазами — бывший «он», бывший деятель, еще вчера ответственный работник, член комитетов и комиссий, завтрашняя мишень для издевательств людей, возомнивших себя охранителями революции!..Мне стало невыразимо тяжело. Я не знал, какие преступления совершил этот человек, совершил ли он их вообще. Я привык верить в таких людей — рабочих, испытавших царские плети и ссылки, выстоявших против свирепого напора контрреволюции… Что бы он ни совершил, этот человек, он был одним из творцов нового государства — как же оно могло замахнуться на него кулаком следователя? Нет, в самом деле, какую же чудовищную вину он несет на себе, что так с ним поступили? Его ввергли к нам, не виновным ни словом, ни мыслью против советской власти, но то были мы — сопляки, мелочишка, с такими, как мы, и ошибки если не простительны, то возможны. Нас просто слишком много — почти полторастамиллионная масса. Но он, нет, он же другой, ошибки с ним немыслимы!Я невесело сказал Максименко:— Ладно — «лупить»… Не все тут сволочи — разберутся!Максименко легко раздражался.— Разберутся! По тюремному образцу тридцать седьмого года. Сперва снесут голову, потом допытаются — чья!Во время нашего разговора пробудился Панкратов. Он спал так крепко, что не слыхал, как в камеру ввели новенького. Панкратов с удивительной легкостью вмещал в себя по двадцати часов сна. Он спал ночью и днем, перед обедом и после обеда. На допрос его еще не вызывали, он этим пользовался вволю. И надо отдать ему справедливость — среди нас, измученных, дни в тоске слоняющихся по камере, ночи мятущихся в бредовой бессоннице, он казался словно человеком из иного мира. Он не трепетал и не терзался, ожидая грозного вызова к следователю. Еда и сон занимали его куда больше, чем обвинение. О своем деле он не говорил ничего — то ли и вправду не знал, то ли искусно скрывал свое знание.Сейчас он зевал, сидя на койке и почесывая в бороде. Потом он поглядел на новенького и стал медленно преображаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42