сиденье для унитаза gustavsberg nordic 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сделать это, вероятно, нелегко, но если это не покажется вам слишком затруднительным, то вам не придется долго ломать над этим голову, ибо вы при вашей мудрости способны выполнять дела гораздо большей трудности и важности. Если вы переговорите об этом деле с вашим другом мистером Батлером, возможно, у него найдется та или другая должность, на которой я мог бы быть полезен, так как, полагаю, что вряд ли кто во Франции лучше меня умеет объезжать лошадей, а кроме того, я неплохой охотник, как в седле, так и пеший. О моем стесненном положении вы можете судить уже по тому, что я готов начать с самого ничтожного, пока не подвернется что-нибудь получше. Очень сожалею, что вынужден доставить вам столько беспокойства, однако я надеюсь, вы прекрасно знаете, как я благодарен за все, что вы сделали для меня, и предоставляю вам судить о настоящем моем бедственном положении. Остаюсь навсегда, дорогой вождь, готовый к услугам
Дж. Мак-Грегор.
P.S. Если вы пришлете с подателем сего вашу волынку и все принадлежности к ней, я соберу ее и буду наигрывать грустные мелодии — я теперь могу заниматься этим без опасения и от всей души. Простите, что я не пошел прямо к вам; но если бы даже я мог перенести минуту свидания с вами, мне было бы крайне тяжело, что мои друзья или просто знакомые видят меня в столь бедственном положении.
В то время как Мак-Грегор писал это безрадостное письмо, смерть — печальное, но верное лекарство против жизненных невзгод, разрешитель всех сомнении — уже парила над ним. Памятная запись на обороте письма гласит, что автор его умер примерно неделю спустя, в октябре 1754 года.
Остается теперь рассказать о судьбе Робина Оога, ибо остальные сыновья Роб Роя, по-видимому, не были ничем замечательны. Робин был арестован воинским отрядом из форта Инверснейд у подножия Гартмора и отвезен в Эдинбург 25 мая 1753 года. После некоторой отсрочки (вызванной, возможно, переговорами Джеймса о выдаче Аллана Брека Стюарта в обмен за брата) Робин Оог 24 декабря 1753 года предстал пред Верховным судом и был судим под именем Роберта Мак-Грегора, он же Кэмбел, он же Драммонд, он же Роберт Оог, и предъявленное ему обвинение в точности повторяло то, которое было выдвинуто на прошлом разбирательстве. Роберт был, видимо, в более благоприятном положении, чем его брат: будучи главным виновником насильственного брака, он мог, однако, сослаться на то, что при уводе Джин Кей выказал некоторую уступчивость, но ему помешали решительные протесты и угрозы его более жестокого брата Джеймса. К тому же со дня смерти несчастной женщины истекло четыре года — обстоятельство, которое всегда оборачивается в пользу подсудимого; ибо в вине есть нечто вроде перспективы, и стародавнее преступление кажется менее гнусным, чем совершенное только что. Тем не менее присяжные в деле Роберта не приложили никаких стараний к спасению его жизни, как они это сделали для Джеймса. Его признали виновным как зачинщика и соучастника в насильственном уводе Джин Кей из ее жилища. Судебные разбирательства дел сыновей Роб Роя, с добавлением рассказов о нем и его семействе, были опубликованы в Эдинбурге в декабре 1818 года. (Прим. автора.)]
Роберт Оог был приговорен к смертной казни и повешен 14 февраля 1754 года. Во время казни он держался с достоинством. Объявив себя католиком, он приписал все свои бедствия тому, что года за два перед тем отошел от истинной церкви. Он признался, что прибегнул к насильственному образу действий, чтобы получить в жены миссис Кей, или Райт, и выразил надежду, что его казнь прекратит дальнейшие преследования против его брата Джеймса. note 22
Газеты отметили, что его тело, провисев положенное время, было выдано друзьям, которые отвезли его в Горную Страну. Воспоминания уважаемого друга, недавно во цвете лет покинувшего нас, а в те годы учившегося в Линлитгоуской школе, позволяют автору добавить, что отряд Мак-Грегоров, гораздо больший, чем тот, который побеспокоился явиться в Эдинбург, встретил в Линлитгоу тело Робина Оога и с коронахом и прочими неистовыми изъявлениями скорби, принятыми среди горцев, проводил его до Балквиддера. Таким образом, мы можем заключить этот длинный рассказ о Роб Рое и его семействе классической фразой:
ITE, CONCLAMATUM EST.note 23
Добавлю только, что вышеизложенное я отобрал из многочисленных случаев жизни Роб Роя, какие рассказывались, а может быть, и по сей день рассказываются среди горцев, там, где он совершал свои подвиги; однако я не могу поручиться за полную их достоверность. Клановые интересы так же могли направлять язык и перо, как направляют они пистолет и палаш, и многое в рассказе чудесным образом смягчалось или же преувеличивалось — смотря по тому, кто его передавал, Мак-Грегор или Кэмбел.
ГЛАВА I
В чем грех мой, что легло такое горе
На плечи мне? Отныне у меня
Нет больше сына! Да сразит проклятье
Того, кто так тебя преобразил!
Ты хочешь путешествовать? Скорее
Я в путешествие пошлю коня!
Monsieur Thomasnote 24
Вы убеждали меня, дорогой мой друг, часть того досуга, которым провидение благословило закат моей жизни, посвятить описанию невзгод и опасностей, сопровождавших ее рассвет. Действительно, воспоминание о тех похождениях, как вам угодно было их назвать, оставило в моей душе сложное и переменчивое чувство радости и боли, смешанное, скажу я, с великой благодарностью к вершителю судеб человеческих, который вел меня вначале по пути, отмеченному трудами и превратностями, чтобы тем слаще казался при сравнении покой, ниспосланный мне под конец моей долгой жизни. К тому же как могу я сомневаться в том, о чем вы мне не раз твердили: что выпавшие мне на долю злоключения среди народа, до странности первобытного и по обычаям своим и по гражданскому строю, должны привлечь каждого, кто не прочь послушать рассказы старика о былых временах.
Все же вы не должны забывать, что повесть, рассказанная другу и другом выслушанная, утратит половину своей прелести, если ее изложить на бумаге, и что рассказы, за которыми вы с интересом следили, прислушиваясь к голосу того, кто все это пережил сам, окажутся не столь уж занимательны, когда вы станете их перечитывать в тиши своего кабинета. Но ваш еще не старый возраст и крепкое сложение обещают вам более долгие годы, чем может их выпасть на долю вашему другу. Бросьте же эти листы в какой-нибудь ящик вашего секретера до той поры, когда разлучит нас событие, которое грозит наступить в любую минуту и неизбежно наступит на протяжении немногих — очень немногих — лет. Когда мы расстанемся в этом мире, — чтобы встретиться, как я надеюсь, в лучшем, — вы станете, наверно, чтить больше, чем она заслуживает, память ушедшего друга; и в тех подробностях, что я собираюсь теперь поверить бумаге, вы найдете предмет для грустных, но не лишенных приятности размышлений.
Другие завещают своим закадычным друзьям портреты, изображающие внешние их черты, — я же передаю вам в руки верный список мыслей моих и чувствований, моих добродетелей и недостатков в твердой надежде, что безумства и своенравная опрометчивость моей молодости встретят ту же благосклонность, ту же готовность прощать, с какими вы так часто судили об ошибках моих зрелых лет.
Обращаясь в своих мемуарах (если можно так торжественно назвать эти листы) к дорогому и близкому другу, я в числе многих преимуществ приобретаю еще и ту выгоду, что могу опустить иные подробности, в этом случае излишние, но которые поневоле должен был бы изложить человеку постороннему, отвлекаясь от более существенного. Разве стану я докучать вам только потому, что вы в моей власти, что передо мной бумага и чернила и что времени у меня достаточно? Но все же трудно мне пообещать, что я не употреблю во вред этот соблазнительно представившийся случай поговорить о себе и о своих заботах, хотя мое повествование касается обстоятельств, известных вам так же хорошо, как и мне. Когда мы сами — герои событий, о которых говорим, то нередко, увлеченные рассказом, мы бываем склонны пренебречь заботой о времени и терпении наших слушателей, и часто лучшие и мудрейшие из нас уступали такому соблазну. Стоит мне только напомнить вам забавный пример с мемуарами Сюлли в той редкой и своеобразной их редакции, которую вы (в наивном тщеславии библиофила) упрямо предпочитаете другой, где они приведены в обычной для мемуаров удобочитаемой форме, тогда как, на мой взгляд, эта любимая вами редакция любопытна лишь одним: она показывает, до чего может дойти в своем самомнении даже такой большой человек, как их автор. Если память мне не изменяет, этот почтенный вельможа и государственный муж выбрал четырех джентльменов из своих приближенных и поручил им изложить события его жизни под заголовком: «Воспоминания о мудрых королевских деяниях, государственных, семейных, политических и военных, совершенных Генрихом IV…» и т.д. Важные хроникеры, составив свою компиляцию, придали мемуарам о замечательных событиях жизни их господина форму рассказа, обращенного к нему самому in propria persona note 25. Таким образом, вместо того чтобы рассказать свою историю в третьем лице, как Юлий Цезарь, или в первом, как большинство тех, кто в гостиной или в кабинете затеет занять общество повествованием о себе самом, Сюлли вкушает утонченное, но необычное наслаждение: сам превратившись в слушателя, он внимает повести о событиях своей жизни в изложении своих секретарей, будучи в то же время героем, а может быть, и автором всей книги. Великолепное было, вероятно, зрелище: экс-министр, прямой, как палка, в накрахмаленных брыжах и в расшитом камзоле, помпезно сидит под балдахином и внемлет чтению своих компиляторов; а те, стоя перед ним с непокрытыми головами, самым серьезным образом ему сообщают: «Герцог сказал то-то, герцог поступил так-то; мнение вашей милости по этому сложному вопросу было таково; в другом же, не менее затруднительном случае ваши тайные советы королю были таковы», — хотя все эти обстоятельства, конечно, были лучше известны их слушателю, нежели им самим, и большую часть их они могли узнать только из его же доверительного сообщения.
Я не в таком смешном положении, как великий Сюлли, но все же покажется странным, если Фрэнк Осбалдистон станет давать Уиллу Трешему формальный отчет о своем рождении, воспитании и положении в обществе. Поэтому, поборов искушение поддаться увещаниям П.П., причетника нашего прихода, я постараюсь обойти в своем рассказе все то, что вам уже известно. Однако кое-какие события я должен восстановить в вашей памяти: если раньше вы их превосходно знали, то с течением времени могли забыть, а между тем они во многом определили мою судьбу.
Вы должны хорошо помнить моего отца: ведь ваш отец был компаньоном нашего торгового дома, так что вы с детства знали моего старика. Но вряд ли видели вы его в лучшие дни — до того, как годы и болезнь охладили в нем пламенный дух предприимчивости и сковали его деловой размах. Он был бы беднее, но, пожалуй, не менее счастлив, если бы посвятил науке ту неукротимую энергию и острую наблюдательность, которые направил на торговлю. Однако в приливах и отливах коммерческой удачи, независимо даже от надежды на прибыль, есть что-то захватывающее для искателя приключений. Кто пустился в плавание по этим неверным водам, должен обладать искусством кормчего и выносливостью мореплавателя — и все-таки может потерпеть крушение и погибнуть, если ветер счастья под конец не станет ему услужать. Напряженное внимание в соединении с неизбежным риском — постоянная и страшная неуверенность, победит ли осторожность игру случайностей, не опрокинет ли злая случайность расчеты осторожности, — занимает все силы и ума и чувства, и торговля, таким образом, заключает в себе все прелести азартной игры, не нанося ущерба нравственности.
В начале восемнадцатого столетия, когда мне с Божьей помощью едва исполнилось двадцать лет, я был внезапно отозван из Бордо к отцу по важному делу. Никогда не забуду нашей первой встречи. Вы помните его резкую, несколько суровую манеру выражать окружающим свою волю. Мне кажется, я и сейчас мысленно вижу его перед собою — прямую и крепкую фигуру, поступь быструю и решительную, острый и проницательный взгляд, лицо, на котором забота уже оставила морщины, — и слышу его скупую, сдержанную речь, его голос, помимо воли звучавший порою слишком жестко.
Я спрыгнул с почтовой лошади и поспешил в комнату отца. Он шагал из угла в угол в спокойном, глубоком раздумье, которого не мог нарушить даже мой приезд, хоть я и был у отца единственным сыном и мы не виделись четыре года. Я бросился ему на шею. Он был добрым, хотя и не очень нежным отцом, и в темных его глазах засверкали слезы; но лишь на одно мгновение.
— Дюбур пишет мне, что он доволен тобою, Фрэнк.
— Я счастлив, сэр…
— А у меня меньше оснований быть счастливым, — перебил отец и сел к письменному столу.
— Я сожалею, сэр…
— «Я сожалею», «я счастлив»… Эти слова, Фрэнк, в большинстве случаев значат мало или вовсе ничего. Вот твое последнее письмо.
Он достал его из пачки других писем, перевязанных красной тесьмой, с замысловатыми наклейками и пометками на полях. Здесь оно лежало, мое бедное письмо, написанное на тему, в то время самую близкую моему сердцу, изложенное в словах, которые, думал я, если не убедят то пробудят сочувствие, — и вот, говорю, оно лежало, затерянное среди других писем о всевозможных торговых операциях, в которые вовлекали отца его будничные дела. Я не могу удержаться от улыбки, вспоминая, как я с оскорбленным тщеславием и раненым самолюбием глядел на свое послание, сочинить которое стоило мне, смею вас уверить, немалого труда, — глядел, как его извлекают из кипы расписок, извещений и прочего обыденного, как мне казалось тогда, хлама коммерческой корреспонденции. «Несомненно, — подумал я, — такое важное письмо (я даже перед самим собой не осмелился добавить: „и так хорошо написанное“) заслуживает особого места и большего внимания, чем обычные конторские бумаги».
Но отец не заметил моего недовольства, а если б и заметил, не посчитался бы с ним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я