https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/mramor/
дочери обрадовался – любил очень, считая, что род продолжает дочь, а не сын; прочитал оба сообщения, пожал плечами:
– Это верно, что государь навязал мне своего Курлова, но в последнее время, сдается, генерал начал вести себя более лояльно…
Мария Петровна поразилась той перемене, которая произошла с папа; лицо его, несмотря на жесткие, волевые привычные черты, смягчилось изнутри; вокруг глаз прибавилось скорбных морщинок; словно бы он преступил какую-то грань, и, хотя до пятидесятилетия еще оставался год, весь облик отца был отмечен печатью возраста, чего зимою не было еще.
Мария Петровна хотела было сказать, что милый папа выдает желаемое за действительное, что доброта его погубит, что она слышит у себя за спиною шушуканья и на нее теперь с интересом смотрят, без прежнего пресмыкательства, а у нас интересуются более всего смертью, что интересней казни есть в нашей скупой на зрелища жизни?!
Однако ничего этого не сказала, язык не повернулся, только совсем по-детски произнесла:
– Папочка, пожалуйста, милый, убери от себя этого несносного Курлова!
Столыпин погладил дочь по лицу:
– Солнышко мое, ты понимаешь, что я живу со связанными за спиною руками? Или не понимаешь? Неужели ты, мой маленький, не видишь: все, что мне удалось сделать, я сделал не благодаря поддержке сверху, но вопреки?
– Но почему, папенька, почему же?!
– Потому что мы такая страна… Прекрасная, несчастная страна… Все, что я смог для нее сделать, сделал. Пусть теперь сильные и трезвые придут мне в помощь; коли нет – погибла держава… А судя по всему, их пускать не хотят…
– Кто? Враги?
Столыпин вздохнул и ответил горько:
– Если бы, доченька, если бы…
– Ну так надо же действовать, папенька, надо что-то предпринять!
– Что? – тихо спросил Столыпин. – Подскажи, Машенька. Что? Я бы и рад предпринять, но не знаю, что именно. А уж про то, как это сделать, и говорить нечего… Мы живем в вате, и я страшусь ныне читать зарубежны эмигрантские газеты…
Он снова вспомнил слова дочери, ее неожиданный визит, приехавши в Киев, после торжественной встречи на перроне, когда укатила августейшая семья в сопровождении генерал-губернатора Трепова, дворцового коменданта Дедюлина, начальника личной охраны Спиридовича, а его, премьера, никто никуда не пригласил, он остался один, совсем один на перроне и вышел на привокзальную площадь, откуда народ валом валил следом за царским эскортом, и обратился к извозчику:
– Милейший, вы меня в город отвезете?
Тот почесал кончик потного носа широкой ладонью и ответил вопросом:
– А сколь уплатишь?
Испытывая какое-то странное чувство освобождения от того, что душно тяготило его все последнее время, – все ж таки определенность она и есть определенность, – Столыпин улыбнулся:
– Сколь скажешь – столь и уплачу.
– Так я три рубли скажу, – тоже улыбнулся извозчик, – ноне торговля должна быть поперед ума!
Столыпин легко согласился, но, только сев в мягкое, топящее сиденье, понял, что денег у него с собою нет, во время премьерства отвык держать в кармане, вроде бы ни к чему, лишняя бумажка; подумал, что в отеле уплатит его адъютант; наверняка ждет у парадного подъезда полагая, что подвезет мотор, выделенный генерал-губернатором для лиц, сопровождающих государя.
«Скажу – не поверят, думал он, – оглядывая праздничные улицы, – что премьер, в нарушение всех циркуляров по безопасности, едет себе один на извозчике, вполне надежная мишень, но что-то никто в него не швыряет бомбу и не целит из браунинга; как все же хорошо быть просто подданным, а не движущейся мишенью; надо уходить; я свое сделал; хотят не хотят, а памятник еще поставят, не сейчас, так позже, не при этом… »
Он оборвал себя; приучился контролировать не только слова, но и мысли; будь проклята эта ужасная, маленькая, поднадзорная жизнь!
Он едва сдержался, чтобы не сказаться больным и не ехать, когда и назавтра ему не подали ни мотор, ни экипаж, только вечером генерал-губернатор прислал одного из своих извозчиков; когда адъютант передал, что Курлов просит быть настороже, появились террористы, Столыпин ответил:
– Я давно настороже…
Он постоянно чувствовал, как государь всячески доказывал ему, премьеру, его ненужность здесь, во время народного светлого праздника; его демонстративно не приглашали в ложу; во время парада потешных ему вообще не было забронировано место, и он стоял на солнцепеке, чувствуя, как сановники обтекают его, пряча глаза, только б не встретиться взглядами и не поклониться, опасаясь, что заметят; он ощущал это свое звенящее одиночество и в театре, когда стоял, облокотившись на красный бархат, отделявший зрительный зал от оркестра, и усмешливо глядел на безглазых сановников, только еще полгода назад ловивших его взгляд, искавших внимания и слова, и вдруг натолкнулся на два глаза, смотревших на него в упор, и ощутил вдруг усталую радость, приготовившись сказать человеку что-то особенно ласковое и доброе, но заметил, что тот лихорадочно начал вытаскивать что-то из кармана, а потом услышал два хлопка, ощутил запах паленой шерсти и уж после этого возникла жгучая боль в боку, но не отводил взгляда от этих глаз, по-прежнему недвижно смотревших то на него, то на люстру, потом заметил, как Спиридович, стоявший рядом с государем, выхватил саблю и бросился вперед, но началась свалка, его чуть не повалили, стали бить того, кто стрелял в него, в Столыпина, и только после этого он ощутил второй взгляд, точно такой же, как был у того, кто стрелял в него, и понял, что так же недвижно смотрит на него государь, и, усмехнувшись чему-то, Столыпин перекрестил его широким знамением и лишь потом обрушился на пол – никто рук не протянул, все ждали, когда обрушится; тогда только бросились к нему, закричали что-то, и, теряя уж сознание, он почувствовал, как кто-то рвуще выхватил из кармана золотые часы, подарок папеньки, и это было до того обидно, что он заплакал…
«В большом спектакле нет места для статистов!»
План, продуманный до малости, был, однако, взорван изнутри, разлетелся враздрызг.
… Самый доверенный человек Кулябко, подпоручик Цыплаченко, привлеченный к операции втемную, должен был войти в аппаратную и, в случае если увидит что-либо подозрительное или – того страшнее – услышит выстрел, выключить в театре свет, чтобы, как инструктивал его Кулябко, другие преступники не могли произвести повторных выстрелов.
… Вход в аппаратную охранял солдат киевского гарнизона Влас Шворыкин.
Унтер, поставивший его на пост, наказал строго-настрого:
– Без моего приказу в комнату эту – никого, понял, рыло?
– Так точно, понял!
Когда раздались выстрелы Богрова, подпоручик Цыплаченко, стоявший неподалеку от рядового, бросился к двери, рванул ее на себя, но, Шворыкин чуть что не обвалился на него:
– Не велено пущать!
– Идиот! – воскликнул Цыплаченко. – Сдурел?!
– Приказ! – сопел рядовой, оттирая подпоручика. – Мне господин унтер наказал! Не пущу!
– Идиот! – кричал подпоручик, ощущая свое бессилие перед этим темным, тупым, потным недомерком. – Богом молю, пусти!
… Та минута, во время которой Богров столь напряженно глядел на люстру, страстно ожидая наступления темноты, была потеряна.
… Запасной вариант был также предусмотрен Кулябко: он предполагал, что Цыплаченко не успеет, сломает ногу, дернет не тот рычаг, поперхнется воздухом, заговорится с дамочкой, не услышит хлопка выстрела, засмотрится на ложу, будет перекуплен на корню людьми Столыпина, кайзера, папы, богдыхана, чертом, дьяволом – и Богрову не удастся выбежать из театра и сесть в экипаж, где за кучера сидел Асланов-младший, который должен был вывезти Богрова за город, оглушить, привязать к ногам рельс и бросить стоячий труп в Днепр, пусть себе стоит в воде, пока не сгниет.
Но если Богров не успеет выбежать, Спиридович кидается на него с саблей и рубит шею: мертвецы молчаливы, концы в воде.
Однако, когда Спиридович, отсчитав про себя двадцать пять мгновений и поняв, что Богров не сможет убежать, схватил саблю и ринулся на него, один из самых близких людей, генерал Иван Савельевич цу Лозе, повис побелел лицом, тонко закричал:
– Возьмем живьем! Только живьем!
Спиридович мычал что-то яростное, силился оторват от себя цу Лозе, началась свалка, но с каждым мигом понимал все явственнее, что Богров останется жить; иллюзий не было – происходи все это на улице, когда кругом быдло, затоптали б в мостовую, в куски б разорвали, а тут интеллигенты в манишках, семидесятилетние деды, у них лишь в извилинах
– сила, в руках – давным-давно кончилась!
Третий «прокол» произошел, когда Кулябко выбежал из театра, поняв, что Спиридович ничего сделать не сможет, – не отрывать же от него цу Лозе, объясняя: «Дайте ему свидетеля убрать, генерал, не мешайте, право, выполнить наш патриотический долг до конца».
Там у парадного подъезда стоял ротмистр Самохвалов, кретин, служака, без фантазии в голове, ему б артиллерийским расчетом командовать, а не в тайной полиции служить.
Кулябко увидел белое лицо Асланова, сидевшего на козлах, взмахнул рукой, Асланов все понял, неторопливо взял с места, но этот жест заметил Самохвалов, кинулся к Кулябко рысцой, и тот, не зная, что сказать ему и как сделать так, чтобы в мозгу ротмистра не связался воедино странный жест рукой и немедленный отъезд экипажа, выпалил:
– Срочно поезжайте на квартиру Аленского, он в премьера бахнул!
(Только потом сообразил: открыл ротмистру все свое знание, махом, даже псевдоним агента, что бы сказать – «Богров»! ..)
… Той же ночью в Петербург пошел приказ Курлова: «Срочно опечатать кабинет Столыпина в Ново-Елагинском дворце, впредь до особого указания».
(Спецсообщения из Парижа и Берлина о готовящемся покушении, привезенные Столыпину дочерью, хранились там, в сейфе.
Они будут сожжены Курловым через семь дней.) «Начальнику Киевского жандармского управления Рапорт Во время покушения на жизнь министра внутренних дел Столыпина я находился у входа в городской театр с „народной охраной“. Когда в театре происходило задержание преступника, вышел Кулябко и, встретившись со мною, сказал: Аленский стрелял в Столыпина, езжайте к нему домой, произведите обыск». Я поехал домой к Богрову; выяснив телефон на квартире (6-09), потребовал от телефонной конторы, чтобы после вызова мне сообщали тот номер, откуда звонили. Вскоре после этого раздался телефонный звонок. Подойдя к аппарату, я спросил: «Что угодно? » Попросили позвать Владимира Григорьевича. Быстро узнав у прислуги, что «Владимир Григорьевич» есть младший брат преступника, уехавший незадолго перед тем с женою, я ответил, что их нет. «Куда уехали? » – «В Петербург». – «На сколько? » – «Не знаю». Я спросил после этого: «Кто говорит? » Ответили: «Михаил Абрамович Розенштейн». – «Кто вы? » – «Вам это неинтересно». И – дал отбой. Станция немедленно сообщила, что звонили с номера 15-08, из гостиницы «Эрмитаж». Я откомандировал туда околоточного надзирателя Домбровского с поручением провести обыск и задержать говорившего, – до особого распоряжения. Домбровский позвонил мне оттуда и сообщил, что, по заявлению гостиничного начальства, с квартирой Богрова говорил надзиратель петербургской полиции, который якобы заведует участком охраны, где находится гостиница. Я сказал, что этому объяснению не могу верить и поручаю этого надзирателя разыскать. Тогда околоточный Домбровский позвонил мне вторично и сообщил, что звонил действительно надзиратель регистрационного бюро (Сов. секретный отдел особого отдела департамента полиции) Калягин, который именем «Розенштейн» назвался умышленно. Через некоторое время раздался еще один звонок. Спросили: «Это квартира Богровых? » На мой утвердительный ответ последовал вопрос: «Известно ли здесь о произошедшем в театре, где у задержанного в кармане оказалась визитная карточка с фамилией Богрова? » Я спросил, зачем мне это сообщают и кто говорит? На это мне ответили: «Кто говорит – неинтересно, говорю вам так, на всякий случай, из гостиницы». По последовавшему сообщению станции, со мной разговаривали с телефонного номера 26-24. Я вызвал этот номер; мне ответили, что это «канцелярия Бюро по выдаче билетов на торжества, у аппарата дежурный». Я спросил, кто говорил с номером 6-09; мне ответили «Никто». Я заявил тогда начальнику телефонной конторы претензию, что, несмотря на мое распоряжение, путают номера телефонных аппаратов. На это начальник конторы ответил: «Что они вам болтают, я сам знаю, что с вами говорил номер 26-24». Я попросил его записать о произошедшем на память и вновь вызвал 26-24. Попросил к аппарату кого-либо из офицеров. Мне ответили: «У аппарата ротмистр Терехов». Я сказал, что с этого номера кто-то предупредил квартиру Богрова об инциденте в театре. «Кто говорил, уведомьте меня об этом». На это последовал ответ: «Передаю телефон». Я спросил, кто у аппарата. На это последовал ответ: «Курлов». Я повторил свою просьбу. Но вместо ответа телефон был передан другому лицу. Было сказано: «У телефона ротмистр Козловский». Я в третий раз передал ему просьбу выяснить говорившего и получил ответ: «Это говорил я». На вопрос, кто говорил перед ним, ответили: «Курлов». Я попросил подтвердить, что с квартирой Богрова говорил он, ротмистр Козловский, и, получив такой ответ, сказал, что более ничего не имею передать. Об этом я сообщил полковнику Кулябко, а затем по его приказанию подал о сем рапорт Спиридовичу. Ротмистр Самохвалов».
«Ничего, все образуется, главное – спокойствие!»
Утром встретились у Курлова.
Спиридович был хмур, под глазами залегли тени:
– Дедюлин даже говорить не хочет… Яростен…
– Есть отчего, – согласился Курлов. – Я тоже не в восторге ото всего происшедшего: и Богров жив, и Столыпин в постели шутит; лейб-медик Боткин полагает, что через неделю встанет; температура почти нормальная – тридцать семь и три; после бритья язык посмотрел в зеркальце, посетовал: «Это во мне губернаторский обед… Судя по всему, я и на этот раз вылез»…
– Не просто вылез, – согласился Спиридович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Это верно, что государь навязал мне своего Курлова, но в последнее время, сдается, генерал начал вести себя более лояльно…
Мария Петровна поразилась той перемене, которая произошла с папа; лицо его, несмотря на жесткие, волевые привычные черты, смягчилось изнутри; вокруг глаз прибавилось скорбных морщинок; словно бы он преступил какую-то грань, и, хотя до пятидесятилетия еще оставался год, весь облик отца был отмечен печатью возраста, чего зимою не было еще.
Мария Петровна хотела было сказать, что милый папа выдает желаемое за действительное, что доброта его погубит, что она слышит у себя за спиною шушуканья и на нее теперь с интересом смотрят, без прежнего пресмыкательства, а у нас интересуются более всего смертью, что интересней казни есть в нашей скупой на зрелища жизни?!
Однако ничего этого не сказала, язык не повернулся, только совсем по-детски произнесла:
– Папочка, пожалуйста, милый, убери от себя этого несносного Курлова!
Столыпин погладил дочь по лицу:
– Солнышко мое, ты понимаешь, что я живу со связанными за спиною руками? Или не понимаешь? Неужели ты, мой маленький, не видишь: все, что мне удалось сделать, я сделал не благодаря поддержке сверху, но вопреки?
– Но почему, папенька, почему же?!
– Потому что мы такая страна… Прекрасная, несчастная страна… Все, что я смог для нее сделать, сделал. Пусть теперь сильные и трезвые придут мне в помощь; коли нет – погибла держава… А судя по всему, их пускать не хотят…
– Кто? Враги?
Столыпин вздохнул и ответил горько:
– Если бы, доченька, если бы…
– Ну так надо же действовать, папенька, надо что-то предпринять!
– Что? – тихо спросил Столыпин. – Подскажи, Машенька. Что? Я бы и рад предпринять, но не знаю, что именно. А уж про то, как это сделать, и говорить нечего… Мы живем в вате, и я страшусь ныне читать зарубежны эмигрантские газеты…
Он снова вспомнил слова дочери, ее неожиданный визит, приехавши в Киев, после торжественной встречи на перроне, когда укатила августейшая семья в сопровождении генерал-губернатора Трепова, дворцового коменданта Дедюлина, начальника личной охраны Спиридовича, а его, премьера, никто никуда не пригласил, он остался один, совсем один на перроне и вышел на привокзальную площадь, откуда народ валом валил следом за царским эскортом, и обратился к извозчику:
– Милейший, вы меня в город отвезете?
Тот почесал кончик потного носа широкой ладонью и ответил вопросом:
– А сколь уплатишь?
Испытывая какое-то странное чувство освобождения от того, что душно тяготило его все последнее время, – все ж таки определенность она и есть определенность, – Столыпин улыбнулся:
– Сколь скажешь – столь и уплачу.
– Так я три рубли скажу, – тоже улыбнулся извозчик, – ноне торговля должна быть поперед ума!
Столыпин легко согласился, но, только сев в мягкое, топящее сиденье, понял, что денег у него с собою нет, во время премьерства отвык держать в кармане, вроде бы ни к чему, лишняя бумажка; подумал, что в отеле уплатит его адъютант; наверняка ждет у парадного подъезда полагая, что подвезет мотор, выделенный генерал-губернатором для лиц, сопровождающих государя.
«Скажу – не поверят, думал он, – оглядывая праздничные улицы, – что премьер, в нарушение всех циркуляров по безопасности, едет себе один на извозчике, вполне надежная мишень, но что-то никто в него не швыряет бомбу и не целит из браунинга; как все же хорошо быть просто подданным, а не движущейся мишенью; надо уходить; я свое сделал; хотят не хотят, а памятник еще поставят, не сейчас, так позже, не при этом… »
Он оборвал себя; приучился контролировать не только слова, но и мысли; будь проклята эта ужасная, маленькая, поднадзорная жизнь!
Он едва сдержался, чтобы не сказаться больным и не ехать, когда и назавтра ему не подали ни мотор, ни экипаж, только вечером генерал-губернатор прислал одного из своих извозчиков; когда адъютант передал, что Курлов просит быть настороже, появились террористы, Столыпин ответил:
– Я давно настороже…
Он постоянно чувствовал, как государь всячески доказывал ему, премьеру, его ненужность здесь, во время народного светлого праздника; его демонстративно не приглашали в ложу; во время парада потешных ему вообще не было забронировано место, и он стоял на солнцепеке, чувствуя, как сановники обтекают его, пряча глаза, только б не встретиться взглядами и не поклониться, опасаясь, что заметят; он ощущал это свое звенящее одиночество и в театре, когда стоял, облокотившись на красный бархат, отделявший зрительный зал от оркестра, и усмешливо глядел на безглазых сановников, только еще полгода назад ловивших его взгляд, искавших внимания и слова, и вдруг натолкнулся на два глаза, смотревших на него в упор, и ощутил вдруг усталую радость, приготовившись сказать человеку что-то особенно ласковое и доброе, но заметил, что тот лихорадочно начал вытаскивать что-то из кармана, а потом услышал два хлопка, ощутил запах паленой шерсти и уж после этого возникла жгучая боль в боку, но не отводил взгляда от этих глаз, по-прежнему недвижно смотревших то на него, то на люстру, потом заметил, как Спиридович, стоявший рядом с государем, выхватил саблю и бросился вперед, но началась свалка, его чуть не повалили, стали бить того, кто стрелял в него, в Столыпина, и только после этого он ощутил второй взгляд, точно такой же, как был у того, кто стрелял в него, и понял, что так же недвижно смотрит на него государь, и, усмехнувшись чему-то, Столыпин перекрестил его широким знамением и лишь потом обрушился на пол – никто рук не протянул, все ждали, когда обрушится; тогда только бросились к нему, закричали что-то, и, теряя уж сознание, он почувствовал, как кто-то рвуще выхватил из кармана золотые часы, подарок папеньки, и это было до того обидно, что он заплакал…
«В большом спектакле нет места для статистов!»
План, продуманный до малости, был, однако, взорван изнутри, разлетелся враздрызг.
… Самый доверенный человек Кулябко, подпоручик Цыплаченко, привлеченный к операции втемную, должен был войти в аппаратную и, в случае если увидит что-либо подозрительное или – того страшнее – услышит выстрел, выключить в театре свет, чтобы, как инструктивал его Кулябко, другие преступники не могли произвести повторных выстрелов.
… Вход в аппаратную охранял солдат киевского гарнизона Влас Шворыкин.
Унтер, поставивший его на пост, наказал строго-настрого:
– Без моего приказу в комнату эту – никого, понял, рыло?
– Так точно, понял!
Когда раздались выстрелы Богрова, подпоручик Цыплаченко, стоявший неподалеку от рядового, бросился к двери, рванул ее на себя, но, Шворыкин чуть что не обвалился на него:
– Не велено пущать!
– Идиот! – воскликнул Цыплаченко. – Сдурел?!
– Приказ! – сопел рядовой, оттирая подпоручика. – Мне господин унтер наказал! Не пущу!
– Идиот! – кричал подпоручик, ощущая свое бессилие перед этим темным, тупым, потным недомерком. – Богом молю, пусти!
… Та минута, во время которой Богров столь напряженно глядел на люстру, страстно ожидая наступления темноты, была потеряна.
… Запасной вариант был также предусмотрен Кулябко: он предполагал, что Цыплаченко не успеет, сломает ногу, дернет не тот рычаг, поперхнется воздухом, заговорится с дамочкой, не услышит хлопка выстрела, засмотрится на ложу, будет перекуплен на корню людьми Столыпина, кайзера, папы, богдыхана, чертом, дьяволом – и Богрову не удастся выбежать из театра и сесть в экипаж, где за кучера сидел Асланов-младший, который должен был вывезти Богрова за город, оглушить, привязать к ногам рельс и бросить стоячий труп в Днепр, пусть себе стоит в воде, пока не сгниет.
Но если Богров не успеет выбежать, Спиридович кидается на него с саблей и рубит шею: мертвецы молчаливы, концы в воде.
Однако, когда Спиридович, отсчитав про себя двадцать пять мгновений и поняв, что Богров не сможет убежать, схватил саблю и ринулся на него, один из самых близких людей, генерал Иван Савельевич цу Лозе, повис побелел лицом, тонко закричал:
– Возьмем живьем! Только живьем!
Спиридович мычал что-то яростное, силился оторват от себя цу Лозе, началась свалка, но с каждым мигом понимал все явственнее, что Богров останется жить; иллюзий не было – происходи все это на улице, когда кругом быдло, затоптали б в мостовую, в куски б разорвали, а тут интеллигенты в манишках, семидесятилетние деды, у них лишь в извилинах
– сила, в руках – давным-давно кончилась!
Третий «прокол» произошел, когда Кулябко выбежал из театра, поняв, что Спиридович ничего сделать не сможет, – не отрывать же от него цу Лозе, объясняя: «Дайте ему свидетеля убрать, генерал, не мешайте, право, выполнить наш патриотический долг до конца».
Там у парадного подъезда стоял ротмистр Самохвалов, кретин, служака, без фантазии в голове, ему б артиллерийским расчетом командовать, а не в тайной полиции служить.
Кулябко увидел белое лицо Асланова, сидевшего на козлах, взмахнул рукой, Асланов все понял, неторопливо взял с места, но этот жест заметил Самохвалов, кинулся к Кулябко рысцой, и тот, не зная, что сказать ему и как сделать так, чтобы в мозгу ротмистра не связался воедино странный жест рукой и немедленный отъезд экипажа, выпалил:
– Срочно поезжайте на квартиру Аленского, он в премьера бахнул!
(Только потом сообразил: открыл ротмистру все свое знание, махом, даже псевдоним агента, что бы сказать – «Богров»! ..)
… Той же ночью в Петербург пошел приказ Курлова: «Срочно опечатать кабинет Столыпина в Ново-Елагинском дворце, впредь до особого указания».
(Спецсообщения из Парижа и Берлина о готовящемся покушении, привезенные Столыпину дочерью, хранились там, в сейфе.
Они будут сожжены Курловым через семь дней.) «Начальнику Киевского жандармского управления Рапорт Во время покушения на жизнь министра внутренних дел Столыпина я находился у входа в городской театр с „народной охраной“. Когда в театре происходило задержание преступника, вышел Кулябко и, встретившись со мною, сказал: Аленский стрелял в Столыпина, езжайте к нему домой, произведите обыск». Я поехал домой к Богрову; выяснив телефон на квартире (6-09), потребовал от телефонной конторы, чтобы после вызова мне сообщали тот номер, откуда звонили. Вскоре после этого раздался телефонный звонок. Подойдя к аппарату, я спросил: «Что угодно? » Попросили позвать Владимира Григорьевича. Быстро узнав у прислуги, что «Владимир Григорьевич» есть младший брат преступника, уехавший незадолго перед тем с женою, я ответил, что их нет. «Куда уехали? » – «В Петербург». – «На сколько? » – «Не знаю». Я спросил после этого: «Кто говорит? » Ответили: «Михаил Абрамович Розенштейн». – «Кто вы? » – «Вам это неинтересно». И – дал отбой. Станция немедленно сообщила, что звонили с номера 15-08, из гостиницы «Эрмитаж». Я откомандировал туда околоточного надзирателя Домбровского с поручением провести обыск и задержать говорившего, – до особого распоряжения. Домбровский позвонил мне оттуда и сообщил, что, по заявлению гостиничного начальства, с квартирой Богрова говорил надзиратель петербургской полиции, который якобы заведует участком охраны, где находится гостиница. Я сказал, что этому объяснению не могу верить и поручаю этого надзирателя разыскать. Тогда околоточный Домбровский позвонил мне вторично и сообщил, что звонил действительно надзиратель регистрационного бюро (Сов. секретный отдел особого отдела департамента полиции) Калягин, который именем «Розенштейн» назвался умышленно. Через некоторое время раздался еще один звонок. Спросили: «Это квартира Богровых? » На мой утвердительный ответ последовал вопрос: «Известно ли здесь о произошедшем в театре, где у задержанного в кармане оказалась визитная карточка с фамилией Богрова? » Я спросил, зачем мне это сообщают и кто говорит? На это мне ответили: «Кто говорит – неинтересно, говорю вам так, на всякий случай, из гостиницы». По последовавшему сообщению станции, со мной разговаривали с телефонного номера 26-24. Я вызвал этот номер; мне ответили, что это «канцелярия Бюро по выдаче билетов на торжества, у аппарата дежурный». Я спросил, кто говорил с номером 6-09; мне ответили «Никто». Я заявил тогда начальнику телефонной конторы претензию, что, несмотря на мое распоряжение, путают номера телефонных аппаратов. На это начальник конторы ответил: «Что они вам болтают, я сам знаю, что с вами говорил номер 26-24». Я попросил его записать о произошедшем на память и вновь вызвал 26-24. Попросил к аппарату кого-либо из офицеров. Мне ответили: «У аппарата ротмистр Терехов». Я сказал, что с этого номера кто-то предупредил квартиру Богрова об инциденте в театре. «Кто говорил, уведомьте меня об этом». На это последовал ответ: «Передаю телефон». Я спросил, кто у аппарата. На это последовал ответ: «Курлов». Я повторил свою просьбу. Но вместо ответа телефон был передан другому лицу. Было сказано: «У телефона ротмистр Козловский». Я в третий раз передал ему просьбу выяснить говорившего и получил ответ: «Это говорил я». На вопрос, кто говорил перед ним, ответили: «Курлов». Я попросил подтвердить, что с квартирой Богрова говорил он, ротмистр Козловский, и, получив такой ответ, сказал, что более ничего не имею передать. Об этом я сообщил полковнику Кулябко, а затем по его приказанию подал о сем рапорт Спиридовичу. Ротмистр Самохвалов».
«Ничего, все образуется, главное – спокойствие!»
Утром встретились у Курлова.
Спиридович был хмур, под глазами залегли тени:
– Дедюлин даже говорить не хочет… Яростен…
– Есть отчего, – согласился Курлов. – Я тоже не в восторге ото всего происшедшего: и Богров жив, и Столыпин в постели шутит; лейб-медик Боткин полагает, что через неделю встанет; температура почти нормальная – тридцать семь и три; после бритья язык посмотрел в зеркальце, посетовал: «Это во мне губернаторский обед… Судя по всему, я и на этот раз вылез»…
– Не просто вылез, – согласился Спиридович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28