https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/
сам Иван Тимофеич посетил нас в моей квартире.
Признаюсь, долгонько-таки заставил ждать почтенный сановник этого визита. Целых два месяца прошло после первого раута в квартале, а он, по-видимому, даже забыл и думать, что существуют на свете известные законы приличия. Все уж по нескольку раз перебывали у нас: и письмоводители частных приставов, и брантмейстеры, и помощники квартальных и старшие городовые; все пили водку, восхищались икрой и балыком, спрашивали, нет ли Поль де Кокца в переводе почитать и проч. – один Иван Тимофеич с какой-то необъяснимою загадочностью воздерживался от окончательного сближения. Не раз видали мы из окна, как он распоряжался во дворе дома насчет уборки нечистот, и даже нарочно производили шум, чтобы обратить на себя его внимание, но он ограничивался тем, что делал нам ручкой, и вновь погружался в созерцание нечистот. Это отчасти обижало нас, а отчасти заставляло пускаться в догадки: неужели наше прошлое до того уж отягчено преступлениями, что даже волны теперешней благонамеренности не могут обмыть его?
– А порядочно-таки накуролесили мы в жизни своей! – объяснял я Глумову мои сомненья.
– Да, брат, эти дела не так-то скоро забываются! – соглашался он со мной.
И вот стали мы разбирать свое прошлое – и чуть не захлебнулись от ужаса. Господи, чего только там не было! И восторг по поводу упразднения крепостного права, и признательность сердца по случаю введения земских учреждений, и светлые надежды, возбужденные опубликованием новых судебных уставов, и торжество, вызванное упразднением предварительной цензуры, с оставлением ее лишь для тех, кто, по человеческой немощи, не может бесцензурности вместить. Одним словом, все опасности, все неблагонадежности и неблагонамеренности, все угрозы, все, что подрывает, потрясает, разрушает, – все тут было! И ничего такого, что созидает, укрепляет и утверждает, наполняя трепетною радостью сердца всех истинно любящих свое отечество квартальных надзирателей!
– Да ведь этак мы, хоть тресни, не обелимся! – в отчаянии восклицал я.
– Похоже на то! – как эхо, вторил мне Глумов.
– Послушай! кто же, однако ж, мог это знать! ведь в то время казалось, что это и есть то самое, что созидает, укрепляет и утверждает! И вдруг – какой, с божьею помощью, переворот!
– Мало ли что казалось! надо было в даль смотреть!
– Но ведь тогда даже чины за это давали!
– И все-таки. И чины получать, и даже о сочувствии заявлять – все можно, да с оговорочкой, любезный друг, с оговорочкой! Умные-то люди как поступают? Сочувствовать, мол, сочувствуем, но при сем присовокупляем, что ежели приказано будет образ мыслей по сему предмету изменить, то мы и от этого, не отказываемся! Вот как настоящие умные люди изъясняются, те, которые и за сочувствие, и за несочувствие – всегда получать чины готовы!
И вот, в ту самую минуту, когда Глумов договаривал эти безнадежные слова, в передней как-то особенно звукнул звонок. Объятые сладким предчувствием, мы бросились к двери… О, радость! Иван Тимофеич сам своей персоной стоял перед нами!
– Иван Тимофеич… ваше благородие… вы?!
– Самолично. А что? заждались?.. ха-ха!
– Да, начинали уж, знаете… сомнения разные…
– Задумались… ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже не сразу… выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю, что человек исправляется, а коли в нем еще мало-мальски есть – ну, я и тово… попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости не дойду. А вот коли по времени уверюсь, что в человеке уж совсем ничего не осталось, – ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!
Он произнес последние слова с горячностью, очень редкою в лице, обязанном наблюдать за своевременною сколкой на улицах льда, и затем, пожав нам обоим руки, вошел в квартиру.
– Хорошенькая у вас квартирка… очень, очень даже удобненькая! – похвалил он, – вместе, что ли, живете?
– Нет, я в Рождественской части… – пробормотал Глумов таким голосом, как будто все сердце у него изболело оттого, что он лишен счастия жить под руководством Ивана Тимофеича.
– Ну, бог милостив! и вы со временем ко мне переедете! – обнадежил его Иван Тимофеич и, обратившись ко мне, весело прибавил: – А что, государь мой, водка-то у вас водится?
– Иван Тимофеич! вина? Есть лафит, есть херес… Господи!
– Нет, рюмку водки и кусок черного хлеба с солью – больше ничего! Признаться, я и сам теперь на себя пеняю, что раньше посмотреть на ваше житье-бытье не собрался… Ну, да думал: пускай исправляются – над нами не каплет! Чистенько у вас тут, хорошо!
Он сел на диван и светлым взором оглядел комнату. Но вдруг лицо его омрачилось: где-то в дальнем углу он заприметил книгу…
– Это «Всеобщий календарь»! – поспешил я разуверить его и тотчас же побежал, чтобы принести поличное.
– А… да? а я, признаться, книгу было заподозрел.
– Нет, Иван Тимофеич, мы уж давно… Давно уж у нас насчет этого…
– И прекрасно делаете. Книги – что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие – чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?
– Да еще как живут-то! – подтвердил Глумов. – А которые случайно выучатся, сейчас же под суд попадают!
– Ну, не все! Бывают и из простых, которые с умом читают! – благосклонно допустил Иван Тимофеич.
– И все-таки попадаются. Ежели не в качестве обвиняемых, так в качестве свидетелей. Помилуйте! разве сладко свидетелем-то быть?
– Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь, что и домой потом не попадешь… ахти-хти! грехи наши, грехи!
Иван Тимофеич вздохнул, опрокинул в рот рюмку водки и сказал:
– Ну, будьте здоровы, друзья! Понял я вас теперь, даже очень хорошо понял!
Мы в умилении стояли против него и ждали, что будет дальше.
– Хочется мне с вами по душе поговорить, давно хочется! – продолжал он. – Ну-тко, скажите мне – вы люди умные] Завелась нынче эта пакость везде… всем мало, всем хочется… Ну, чего? скажите на милость: чего?
Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности не ощущается: вот только посквернословить разве… Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест он желает говорить один.
– Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь – все у нас есть! Ну, вы – умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде… что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово – мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, – спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?
– Как перед богом, так и…
– Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда – везде мерзость. Даже тайные советники – и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка – пожары! да и те как-нибудь… А нынче!
– Да, трудновато-таки вам!
– Мне-то? Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? ну? Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!
– Тсс…
– На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек (и прежде он у меня на замечании был) – «вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!» Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился… Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? – а он – как бы вы думали, что он, шельма, ответил? – «Да, говорит, действительно, я желаю переменить правленье… Рыбинско-Бологовской железной дороги!»
– Однако ж! насмешка какая!
– Да-с, Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили; да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того, только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил – оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом! Так вся ночка и прошла.
– И это прошло ему… безнаказанно?
– А что с ним сделаешь? Дал ему две плюхи, да после сам же на мировую должен был на полштоф подарить!
– Тсс…
– Так вот вы и судите! Ну да положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? ну чего надо? а?
– Тоже, должно быть, в роде опьянения что-нибудь.
– Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, – вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить – ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами – вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?
– Иван Тимофеич! неужто же мы могли…
– И даже очень могли. Теперь, разумеется, дело прошлое – вижу я! даже очень хорошо вижу ваше твердое намерение! – а было-таки времечко, было! Ах, да и хитрые же вы, господа! право, хитрые!
Иван Тимофеич улыбнулся и погрозил нам пальцем.
– Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости не ходят, ни к себе не принимают – и думают, что так-таки никто их и не отгадает! Ах-ах-ах!
И он так мило покачал головой, что нам самим сделалось весело, какие мы, в самом деле, хитрые! В гости не ходим, к себе никого не принимаем, а между тем… поди-ка, попробуй зазеваться с этакими головорезами.
– А я все-таки вас перехитрил! – похвалился Иван Тимофеич, – и не то что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль – все знал! И знаете ли вы, что если б еще немножко… еще бы вот чуточку… Шабаш!
Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал – а чему подвергался! Немножко, чуточку – и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!
– Да неужели мы… – воскликнул я с тоской.
– Было, было – нечего старого ворошить! И оправдываться не стоит.
– Да; но надеемся, что последние наши усилия будут приняты начальством во внимание и хотя до некоторой степени послужат искуплением тех заблуждений, в которые мы могли быть вовлечены отчасти по неразумию, а отчасти и вследствие дурных примеров? – вступился, с своей стороны, Глумов.
– Теперь – о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон – общий (говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие того как делывал когда-то в «Ernani» Грациани, произнося знаменитое «perdono tutti!» [5])! Теперь вы все равно что вновь родились – вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!
– Иван Тимофеич! куда же так скоро? а винца?
– Винца – это после, на свободе когда-нибудь! Вот от водки и сию минуту – не откажусь!
Он опять опрокинул в рот рюмку водки и пососал язык.
– Надо бы мне, впрочем, обстоятельно об одном деле с вами поговорить, – сказал он после минутного колебания, – интересное дельце, а для меня так и очень даже важное… да нет, лучше уж в другой раз!
– Да зачем же? Сделайте милость! прикажите!
– Вот видите ли, есть у меня тут…
Иван Тимофеич потоптался на месте, словно бы его что подмывало, и вдруг совершенно неожиданно покраснел.
– Нет, нет, нет, – заторопился он, – лучше уж в другой раз! А вы, друзья, между тем подумайте! чувства свои испытайте! решимость проверьте! Можете ли вы своему начальнику удовольствие сделать? Коли увидите, что в силах, – ну, тогда…
Последние слова Иван Тимофеич сказал уже в передней, и мы не успели опомниться, как он сделал нам ручкой и скрылся за дверью.
Мы в недоумении смотрели друг на друга. Что такое еще ожидает нас? какое еще новое «удовольствие» от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны – и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою…
III
– А ведь он, брат, нас в полицейские дипломаты прочит! – первый опомнился Глумов.
Признаюсь, и в моей голове блеснула та же мысль. Но мне так горько было думать, что потребуется «сие новое доказательство нашей благонадежности», что я с удовольствием остановился на другом предположении, которое тоже имело за себя шансы вероятности.
– А я так думаю, что он просто, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери, – сказал я.
– Гм… да… А ты этому будешь рад?
– Не скажу, чтобы особенно рад, но надо же и остепениться когда-нибудь. А ежели смотреть на брак с точки зрения самосохранения, то ведь, пожалуй, лучшей партии и желать не надо. Подумай! ведь все родство тут же, в своем квартале будет. Молодкин – кузен, Прудентов – дяденька, даже Дергунов, старший городовой, и тот внучатным братом доведется!
– Ну, так уж ты и прочь себя в женихи.
– А ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то ты отворачиваешься, да как бы после не довелось подчаска папенькой величать!
Но Глумов сохранил мрачное молчание на это предположение. Очевидно, идея о родстве с подчаском не особенно улыбалась ему.
– Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет? – возвратился он к своей первоначальной идее.
– Но почему же ты это думаешь?
– Я не думаю, а, во-первых, предусматривать никогда не лишнее, и, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Признаюсь, долгонько-таки заставил ждать почтенный сановник этого визита. Целых два месяца прошло после первого раута в квартале, а он, по-видимому, даже забыл и думать, что существуют на свете известные законы приличия. Все уж по нескольку раз перебывали у нас: и письмоводители частных приставов, и брантмейстеры, и помощники квартальных и старшие городовые; все пили водку, восхищались икрой и балыком, спрашивали, нет ли Поль де Кокца в переводе почитать и проч. – один Иван Тимофеич с какой-то необъяснимою загадочностью воздерживался от окончательного сближения. Не раз видали мы из окна, как он распоряжался во дворе дома насчет уборки нечистот, и даже нарочно производили шум, чтобы обратить на себя его внимание, но он ограничивался тем, что делал нам ручкой, и вновь погружался в созерцание нечистот. Это отчасти обижало нас, а отчасти заставляло пускаться в догадки: неужели наше прошлое до того уж отягчено преступлениями, что даже волны теперешней благонамеренности не могут обмыть его?
– А порядочно-таки накуролесили мы в жизни своей! – объяснял я Глумову мои сомненья.
– Да, брат, эти дела не так-то скоро забываются! – соглашался он со мной.
И вот стали мы разбирать свое прошлое – и чуть не захлебнулись от ужаса. Господи, чего только там не было! И восторг по поводу упразднения крепостного права, и признательность сердца по случаю введения земских учреждений, и светлые надежды, возбужденные опубликованием новых судебных уставов, и торжество, вызванное упразднением предварительной цензуры, с оставлением ее лишь для тех, кто, по человеческой немощи, не может бесцензурности вместить. Одним словом, все опасности, все неблагонадежности и неблагонамеренности, все угрозы, все, что подрывает, потрясает, разрушает, – все тут было! И ничего такого, что созидает, укрепляет и утверждает, наполняя трепетною радостью сердца всех истинно любящих свое отечество квартальных надзирателей!
– Да ведь этак мы, хоть тресни, не обелимся! – в отчаянии восклицал я.
– Похоже на то! – как эхо, вторил мне Глумов.
– Послушай! кто же, однако ж, мог это знать! ведь в то время казалось, что это и есть то самое, что созидает, укрепляет и утверждает! И вдруг – какой, с божьею помощью, переворот!
– Мало ли что казалось! надо было в даль смотреть!
– Но ведь тогда даже чины за это давали!
– И все-таки. И чины получать, и даже о сочувствии заявлять – все можно, да с оговорочкой, любезный друг, с оговорочкой! Умные-то люди как поступают? Сочувствовать, мол, сочувствуем, но при сем присовокупляем, что ежели приказано будет образ мыслей по сему предмету изменить, то мы и от этого, не отказываемся! Вот как настоящие умные люди изъясняются, те, которые и за сочувствие, и за несочувствие – всегда получать чины готовы!
И вот, в ту самую минуту, когда Глумов договаривал эти безнадежные слова, в передней как-то особенно звукнул звонок. Объятые сладким предчувствием, мы бросились к двери… О, радость! Иван Тимофеич сам своей персоной стоял перед нами!
– Иван Тимофеич… ваше благородие… вы?!
– Самолично. А что? заждались?.. ха-ха!
– Да, начинали уж, знаете… сомнения разные…
– Задумались… ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже не сразу… выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю, что человек исправляется, а коли в нем еще мало-мальски есть – ну, я и тово… попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости не дойду. А вот коли по времени уверюсь, что в человеке уж совсем ничего не осталось, – ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!
Он произнес последние слова с горячностью, очень редкою в лице, обязанном наблюдать за своевременною сколкой на улицах льда, и затем, пожав нам обоим руки, вошел в квартиру.
– Хорошенькая у вас квартирка… очень, очень даже удобненькая! – похвалил он, – вместе, что ли, живете?
– Нет, я в Рождественской части… – пробормотал Глумов таким голосом, как будто все сердце у него изболело оттого, что он лишен счастия жить под руководством Ивана Тимофеича.
– Ну, бог милостив! и вы со временем ко мне переедете! – обнадежил его Иван Тимофеич и, обратившись ко мне, весело прибавил: – А что, государь мой, водка-то у вас водится?
– Иван Тимофеич! вина? Есть лафит, есть херес… Господи!
– Нет, рюмку водки и кусок черного хлеба с солью – больше ничего! Признаться, я и сам теперь на себя пеняю, что раньше посмотреть на ваше житье-бытье не собрался… Ну, да думал: пускай исправляются – над нами не каплет! Чистенько у вас тут, хорошо!
Он сел на диван и светлым взором оглядел комнату. Но вдруг лицо его омрачилось: где-то в дальнем углу он заприметил книгу…
– Это «Всеобщий календарь»! – поспешил я разуверить его и тотчас же побежал, чтобы принести поличное.
– А… да? а я, признаться, книгу было заподозрел.
– Нет, Иван Тимофеич, мы уж давно… Давно уж у нас насчет этого…
– И прекрасно делаете. Книги – что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие – чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?
– Да еще как живут-то! – подтвердил Глумов. – А которые случайно выучатся, сейчас же под суд попадают!
– Ну, не все! Бывают и из простых, которые с умом читают! – благосклонно допустил Иван Тимофеич.
– И все-таки попадаются. Ежели не в качестве обвиняемых, так в качестве свидетелей. Помилуйте! разве сладко свидетелем-то быть?
– Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь, что и домой потом не попадешь… ахти-хти! грехи наши, грехи!
Иван Тимофеич вздохнул, опрокинул в рот рюмку водки и сказал:
– Ну, будьте здоровы, друзья! Понял я вас теперь, даже очень хорошо понял!
Мы в умилении стояли против него и ждали, что будет дальше.
– Хочется мне с вами по душе поговорить, давно хочется! – продолжал он. – Ну-тко, скажите мне – вы люди умные] Завелась нынче эта пакость везде… всем мало, всем хочется… Ну, чего? скажите на милость: чего?
Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности не ощущается: вот только посквернословить разве… Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест он желает говорить один.
– Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь – все у нас есть! Ну, вы – умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде… что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово – мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, – спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?
– Как перед богом, так и…
– Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда – везде мерзость. Даже тайные советники – и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка – пожары! да и те как-нибудь… А нынче!
– Да, трудновато-таки вам!
– Мне-то? Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? ну? Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!
– Тсс…
– На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек (и прежде он у меня на замечании был) – «вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!» Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился… Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? – а он – как бы вы думали, что он, шельма, ответил? – «Да, говорит, действительно, я желаю переменить правленье… Рыбинско-Бологовской железной дороги!»
– Однако ж! насмешка какая!
– Да-с, Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили; да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того, только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил – оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом! Так вся ночка и прошла.
– И это прошло ему… безнаказанно?
– А что с ним сделаешь? Дал ему две плюхи, да после сам же на мировую должен был на полштоф подарить!
– Тсс…
– Так вот вы и судите! Ну да положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? ну чего надо? а?
– Тоже, должно быть, в роде опьянения что-нибудь.
– Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, – вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить – ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами – вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?
– Иван Тимофеич! неужто же мы могли…
– И даже очень могли. Теперь, разумеется, дело прошлое – вижу я! даже очень хорошо вижу ваше твердое намерение! – а было-таки времечко, было! Ах, да и хитрые же вы, господа! право, хитрые!
Иван Тимофеич улыбнулся и погрозил нам пальцем.
– Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости не ходят, ни к себе не принимают – и думают, что так-таки никто их и не отгадает! Ах-ах-ах!
И он так мило покачал головой, что нам самим сделалось весело, какие мы, в самом деле, хитрые! В гости не ходим, к себе никого не принимаем, а между тем… поди-ка, попробуй зазеваться с этакими головорезами.
– А я все-таки вас перехитрил! – похвалился Иван Тимофеич, – и не то что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль – все знал! И знаете ли вы, что если б еще немножко… еще бы вот чуточку… Шабаш!
Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал – а чему подвергался! Немножко, чуточку – и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!
– Да неужели мы… – воскликнул я с тоской.
– Было, было – нечего старого ворошить! И оправдываться не стоит.
– Да; но надеемся, что последние наши усилия будут приняты начальством во внимание и хотя до некоторой степени послужат искуплением тех заблуждений, в которые мы могли быть вовлечены отчасти по неразумию, а отчасти и вследствие дурных примеров? – вступился, с своей стороны, Глумов.
– Теперь – о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон – общий (говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие того как делывал когда-то в «Ernani» Грациани, произнося знаменитое «perdono tutti!» [5])! Теперь вы все равно что вновь родились – вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!
– Иван Тимофеич! куда же так скоро? а винца?
– Винца – это после, на свободе когда-нибудь! Вот от водки и сию минуту – не откажусь!
Он опять опрокинул в рот рюмку водки и пососал язык.
– Надо бы мне, впрочем, обстоятельно об одном деле с вами поговорить, – сказал он после минутного колебания, – интересное дельце, а для меня так и очень даже важное… да нет, лучше уж в другой раз!
– Да зачем же? Сделайте милость! прикажите!
– Вот видите ли, есть у меня тут…
Иван Тимофеич потоптался на месте, словно бы его что подмывало, и вдруг совершенно неожиданно покраснел.
– Нет, нет, нет, – заторопился он, – лучше уж в другой раз! А вы, друзья, между тем подумайте! чувства свои испытайте! решимость проверьте! Можете ли вы своему начальнику удовольствие сделать? Коли увидите, что в силах, – ну, тогда…
Последние слова Иван Тимофеич сказал уже в передней, и мы не успели опомниться, как он сделал нам ручкой и скрылся за дверью.
Мы в недоумении смотрели друг на друга. Что такое еще ожидает нас? какое еще новое «удовольствие» от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны – и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою…
III
– А ведь он, брат, нас в полицейские дипломаты прочит! – первый опомнился Глумов.
Признаюсь, и в моей голове блеснула та же мысль. Но мне так горько было думать, что потребуется «сие новое доказательство нашей благонадежности», что я с удовольствием остановился на другом предположении, которое тоже имело за себя шансы вероятности.
– А я так думаю, что он просто, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери, – сказал я.
– Гм… да… А ты этому будешь рад?
– Не скажу, чтобы особенно рад, но надо же и остепениться когда-нибудь. А ежели смотреть на брак с точки зрения самосохранения, то ведь, пожалуй, лучшей партии и желать не надо. Подумай! ведь все родство тут же, в своем квартале будет. Молодкин – кузен, Прудентов – дяденька, даже Дергунов, старший городовой, и тот внучатным братом доведется!
– Ну, так уж ты и прочь себя в женихи.
– А ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то ты отворачиваешься, да как бы после не довелось подчаска папенькой величать!
Но Глумов сохранил мрачное молчание на это предположение. Очевидно, идея о родстве с подчаском не особенно улыбалась ему.
– Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет? – возвратился он к своей первоначальной идее.
– Но почему же ты это думаешь?
– Я не думаю, а, во-первых, предусматривать никогда не лишнее, и, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10