https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И „горнего-то Иерусалима жителю“, и „райского жития ревнителю“, и „паче звезд небесных добродетелями изукрашенному“!
– Это что? – спрашивает Фейер.
– А это так-с, ваше благородие; намеднись на базаре ходил, так в снегу в тряпочке нашел-с.
– Марш!
Повлекут раба божия в острог, а на другой день и идет в губернию пространное донесение, что вот так и так, „имея неусыпное попечение о благоустройстве города“ – и пошла писать. И чего не напишет! И „изуверство“, и „деятельные сношения с единомышленниками“, и „плевелы“, и „жатва“ – все тут есть.
Случалось и мне ему в этих делах содействовать – истинно-с диву дался. Выберем, знаете, время – сумеречки, понятых возьмем, сотских человек пяток, да и пойдем с обыском. И все врассыпную, будто каждый по своему делу. Как подходишь, где всему происшествию быть следует, так не то чтоб прямо, а бочком да ползком пробирешься, и сердце-то у тебя словно упадет, и в роту сушить станет. Ворота и ставни – все наглухо заперто. Походит Фейер около дома, приищет скважинку и начнет высматривать, а мы все стоим, молчим, не шелохнемся. Собака начнет ворчать – у него и хлебца в руке есть, и опять все затихнет. Как все заприметит, что ему нужно, ну и велит в ворота стучаться, а сам покуда все в скважинку высматривает.
– Кто тут? – кричат изнутри.
– Городничий.
Известное дело, смятение: начнут весь свой припас прятать, а ему все и видно. Отопрут наконец. Стоят они все бледные; бабы, которые помоложе, те больше дрожат, а старухи так совсем воют. И уж все-то он углы у них обшарит, даже в печках полюбопытствует, и все оттоль повытаскает.
Смолоду, однако, жизнь его совсем не такая была. Отец у него был человек богатый и дворянин, и нашему Фейеру, сказывают, восемьсот душ оставил. Однако он не долго с ними носился: годика через два все спустил. И не то чтоб на что-нибудь путное, а так – все прахом пошло. Служил он где-то в гусарах – ну, на жидов охоту имел: то возьмет да собаками жида затравит, то посадит его по горло в ящик с помоями, да над головой-то саблей и махает, а не то еще заложит их тройкой в бричку, да и разъезжает до тех пор, пока всю тройку не загонит. Таким-то родом и прожил он все, да как остался без хлеба, так откуда и ум взялся. Такой ли зверь сделался, что боже упаси.
Женат он не был, а жила с ним девица не девица, а просто мадам. Звали ее Каролиной, и уж, я вам доложу, этакой красоты я и не привидывал. Не то чтоб полная была или краснощекая, как наши барыни, а шикая да беленькая вся, словно будто прозрачная. Глаза у ней были голубые, да такие мягкие да ласковые, что, кажется, зверь лютый – и тот бы не выдержал – укротился. И подлинно, грех сказать, чтоб он ее не любил, а больше так все об ней одной и в мыслях держал. Известно, могла бы она и попридерживать его при случае, да уж очень смирна была; ну, и он тоже осторожность имел, во все эти дрязги ее не вмешивал. Приедет, бывало, домой весь измученный и пойдет к ней. И сделается такой, сударь, ласковый да нежный: „Каролинхен да Каролинхен“, – и все это ей ручки целует и головку гладит. Или возьмет начнет немецкие песни петь – оба и плачут сидят. Выходит, у всякого человека есть пункт, что с своей дороги его сбивает.
Прислан был к нам Фейер из другого города за отличие, потому что наш город торговый и на реке судоходной стоит. Перед ним был городничий, старик, и такой слабый да добрый. Оседлали его здешние граждане. Вот приехал Фейер на городничество, и сзывает всех заводчиков (а у нас их не мало, до пятидесяти штук в городе-то).
– Вы, мол, так и так, платили старику по десяти рублев, ну а мне, говорит, этого мало: я, говорит, на десять рублев наплевать хотел, а надобно мне три беленьких с каждого хозяина.
Так куда тебе, и слушать не хотят.
– Видали мы-ста эких щелкоперов, и не таких угоманивали; не хочешь ли, мол, этого выкусить!
Известно, народ все буян был.
– Ну, – говорит, – так не хотите по три беленьких?
– Пять рубликов, – кричат, – ни копейки больше.
– Ладно, – говорит.
Через неделю, глядь, что ни на есть к первому кожевенному заводчику с обыском: „Кожи-то, мол, у тебя краденые“. Краденые не краденые, однако откуда взялись и у кого купил, заводчик объясниться не мог.
– Ну, – говорит, – не давал трех беленьких, давай пятьсот.
Тот было уж и в ноги, нельзя ли поменьше, так куда тебе, и слушать не хочет.
Отпустил его домой, да не одного, а с сотским. Принес заводчик деньги, да все думает, не будет ли милости, не согласится ли на двести рублев. Сосчитал Фейер деньги и положил их в карман.
– Ну, – говорит, – принеси остальные триста.
Опять кланяться стал купец, да нет, одеревенел человек как одеревенел, твердит одно и то же. Попробовал еще сотню принес: и ту в карман положил, и опять:
– Остальные двести!
И не выпустил-таки из сибирки, доколе всё сполна не заплатил.
Видят парни, что дело дрянь выходит: и каменьями-то ему в окна кидали, и ворота дегтем по ночам обмазывали, и собак цепных отравливали – неймет ничего! Раскаялись. Пришли с повинной, принесли по три беленьких, да не на того напали.
– Нет, – говорит, – не дали, как сам просил, так не надо мне ничего, коли так.
Так и не взял: смекнул, видно, что по разноте-то складнее, нежели скопом.
Как сейчас помню я, приехал к нам в город сынок купеческий к родным погостить. Ну, все это ему нипочем, цигары, теперича, не цигары, лошади не лошади, пальто не пальто – кути душа! Соберет это женский пол, натопит в комнате, да и дебоширствует. Не по нутру это Фейеру, потому что насчет чего другого, а насчет нравственности лев был! – однако терпит сидит. Видит купчик, что ничего, все ему поблажает, он и тон задавать начал. Стали доходить до городничего слухи, что он и там и в другом месте чести его касался. „Я, мол, говорит, и любовницу-то его куплю, как захочу; слышь вы, девки, желательно вам, чтоб городничий танции разные представлял? Это нам все наплевать; пошлем две сотни и сделаем себе удовольствие!“
Молчит Фейер, только усами, как таракан, шевелит, словно обнюхивает, чем пахнет. Вот и приходит как-то купчик в гостиный двор в лавку, а в зубах у него цигарка. Вошел он в лавку, а городничий в другую рядом: следил уж он за ним шибко, ну, и свидетели на всякий случай тут же. Перебирает молодец товары, и всё швыряет, всё не по нем, скверно да непотребно, да и все тут; и рисунок не тот, и доброта скверная, да уж и что это за город такой, что, чай, и ситцу порядочного найтить нельзя.
Ну, купец ему и то и се, и разные резоны говорит.
– Ты, – говорит, – молодец, не буянь, да цигарку-то кинь, не то, чего доброго, городничий увидит.
– А плевать я, – говорит, – на вашего городничего…
В эвто в самое время как быть к вечерне ударили.
– Ты бы, – говорит лавочник, – хоть бога-то побоялся бы, да лоб-от перекрестил: слышь, к вечерням звонят…
А он, заместо ответа, такое, сударь, тут загнул, что и хмельному не выговорить.
Оборачивается, а Фейер тут как тут, словно из земли вырос.
– Не угодно ли, – говорит, – вам повторить то, что вы сейчас сказали?
– Я… я ничего не говорил, ей-богу, не говорил…
– Православные! слышали?
– Слышали, ваше высокоблагородие.
– Марш!
На другой день рассказывает нам городничий всю эту историю.
„Поздравьте, говорит, меня с крестником“. Что бы вы думали? две тысячи взял, да из городу через два часа велел выехать: „Чтоб и духу, мол, твоего здесь не пахло“.
Да и мало ли еще случаев было! Даже покойниками, доложу вам, не брезговал! Пронюхал он раз, что умерла у нас старуха раскольница и что сестра ее сбирается похоронить покойницу тут же у себя, под домом. Что ж он? ни гугу, сударь; дал всю эту церемонию исполнить да на другой день к ней с обыском. Ну, конечно, откупилась, да штука-то в том, что каждый раз, как ему деньги занадобятся, каждый раз он к ней с обыском:
„Куда, говорит, сестру девала?“ Замучил старуху совсем, так что она, и умирая, позвала его да и говорит: „Спасибо тебе, ваше благородие, что меня, старуху, не покинул, венца мученического не лишил“. А он только смеется да говорит: „Жаль, Домна Ивановна, что умираешь, а теперь бы деньги надобны! да куда же ты, старая, сестру-то девала?“
А то еще вот какой случай был. Умер у нас в городе купец, и купец, знаете, не из мелконьких. Служил он как-то в городе, головой ли, бургомистром ли, доподлинно теперь не упомню, только мундирчика по закону не выслужил. Ну, родственники, сами изволите ведать, народ безобразнейший, в законе не искусились: где же им знать, что в правиле и что не в правиле? Вот, сударь мой, и решили они семейным советом похоронить покойника во всем парате. Пронюхал сначала всю эту штуку стряпчий. Человек этот был паче пса голодного и Фейером употреблялся больше затем, что, мол, ты только задери, а я там обделаю дело на свой манер. Приходит он к городничему и рассказывает, что вот так и так, „желает, дескать, борода в землю в мундире лечь, по закону же не имеет на то ни малейшего права; так не угодно ли вам будет, Густав Карлыч, принять это обстоятельство к соображению?“
– Можно, – говорит, – валяй отношение.
А купчину тем временем и в церковь уж вынесли… Ну-с и взяли они тут, сколько было желательно, а купца так в парате и схоронили…
А впрочем, мы, чиновники, этого Фейера не любили. Первое дело, он нас перед начальством исполнительностью в сумненье приводил, а второе, у него все это как-то уж больно просто выходило, – так, ломит нахрапом сплеча, да и все. Что ж и за удовольствие этак-то служить!
Однако в городе эти купчишки да мещанишки лет десять с ним маялись-маялись и, верите ли, полюбили под конец. Нам, говорят, лучше городничего и желать не надо! Привычка-с».

НЕПРИЯТНОЕ ПОСЕЩЕНИЕ

Вы послушайте, ребята,
Как живали при Аскольде!
(Из оперы «Аскольдова могила»)
Темно. По улицам уездного городка Черноборска, несмотря на густую и клейкую грязь, беспрестанно снуют экипажи самых странных видов и свойств. Городничий уже раз десять, в течение трех часов, успел побывать у подъезда ярко освещенного каменного дома, чтобы осведомиться о здоровье генерала. Ответ был, однако ж, всякий раз один и тот же: «Его высокородие изволят еще почивать».
– Так вы уж, пожалуста, им напомните, как они встанут, – говорил городничий Федору, камердинеру его высокородия.
– Уж это беспременно-с, – ответствовал Федор, – они завсегда у нас в послушаньи…
– Так я уж буду в надежде-с…
Городничий, Дмитрий Борисыч Желваков – добрый, крепенький и кругленький, но до крайности робкий старичок. Провинностей за ним особенных не водилось, кроме того, что за стол он садился всякий день сам-двадцат, по случаю непомерного количества дочек, племянниц и других сирот-родственниц. За обедом всегда бывало весело, а после обеда вся семья отправлялась, на длинных дрогах, кататься по городу. Это бы еще ничего; Дмитрий Борисыч очень хорошо знал, что начальство не только разрешает, но даже поощряет невинные занятия, и потому не мешал предаваться им малолетным членам своего семейства. Но на беду вмешались тут пожарные лошади. Сами ли эти невинные твари получили на время дар слова, или осунувшиеся их ребра красноречивее языка докладывали о труженическом существовании, которое влачили владельцы их, – неизвестно. Известно только, что его высокородие каким-то образом об этом обстоятельстве проведал. Обозревая опрятность в городе, его высокородие счел долгом заехать и на пожарный двор.
– Это что? – спросил он, тыкая пальцем в воздухе, когда вывели лошадей.
Дмитрий Борисыч растерялся и озирался во все стороны, не сообразив вдруг вопроса.
– Это что? – повторил его высокородие.
– Это… лошади-с! – отвечал смущенный городничий.
– То-то «лошади»! – произнес его высокородие и, сделавши олимпический жест пальцем, сел в экипаж.
Я всегда удивлялся, сколько красноречия нередко заключает в себе один палец истинного администратора. Городничие и исправники изведали на практике всю глубину этой тайны; что же касается до меня, то до тех пор, покуда я не сделался литератором, я ни о чем не думал с таким наслаждением, как о возможности сделаться, посредством какого-нибудь чародейства, указательным пальцем губернатора или хоть его правителя канцелярии.
Его высокородие был, в сущности, очень добрый господин. Телосложения он был хлипкого, имел румяные щеки и густые седые волосы. Это последнее обстоятельство, по моему мнению, однако же, сильно противоречило добродушному выражению лица Алексея Дмитрича (так звали его высокородие). Неизвестно почему, я с самого малолетства не могу себе вообразить добродетель иначе, как в виде плешивого старца с немного телячьим выражением в очах. По свойственной человечеству слабости, его высокородие не прочь был иногда задать головомойку и вообще учинить такое невежество, от которого затряслись бы поджилки у подчиненного. Так было и в настоящем случае по делу о пожарных лошадях. Алексей Дмитрич очень хорошо сознавал, что на месте Желвакова он бы и не так еще упарил лошадей, но порядок службы громко вопиял о мыле и щелоке, и мыло и щелок были употреблены в дело.
Тем не менее, когда Дмитрию Борисычу объяснили добрые люди, по какой причине его высокородие изволил тыкать пальцем, он впал в ипохондрию. С ним приключился даже феномен, который, наверное, ни с кем никогда не приключался. А именно, ощущая себя в совершенно бодрственном состоянии, он вдруг увидел сон, ужасный, но настоящий сон. Случилось с ним это приключение в то самое время, когда он, после посещения его высокородия, стоял посреди пожарного двора, растопыривши, как следует, руки в виде оправдания. Впоследствии он сам любил рассказывать об этом необыкновенном случае, но, считая его за дьявольское наваждение, всякий раз отплевывался с глубоким омерзением.
– Стою я это, и вижу вдруг, что будто передо мною каторга, и ведут будто меня, сударь, сечь, и кнут будто тот самый, которым я стегал этих лошадей – чтоб им пусто было! Только я будто пал, сударь, на колени, и прошу, знаете, пощады.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я