https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/
OCR & SpellCheck: Larisa_F
«Райнов Богомил. Элегия мертвых дней»: Пресс; София; 1989
Аннотация
Богомил Райнов – болгарский писатель. Он писал социальные повести и рассказы; детективно-приключенческие романы, стихи, документально-эссеистические книги, работы по эстетике и изобразительному искусству. Перед вами его книга «Элегия мертвых дней».
Богомил Райнов
Заядлый курильщик
Эти строки написаны без претензии на то, чтобы определить значение и художественные особенности творчества, остающегося пока неисследованным и неоцененным. Читатель не найдет здесь биографических данных, расположенных в хронологическом порядке, потому что это не жизнеописание. Не хотелось бы писать об эпизодах, о которых мне известно из вторых рук, или давать оценки, которые могут быть восприняты как выражение сыновней пристрастности.
Что касается пристрастности, то мне кажется, что в области духа родственные связи не всегда проявляются в инстинктивной привязанности, характерной для бытовых отношений. Как известно, нет пророка в своей семье, и когда мы очень близко знаем человека, мы менее всего склонны торжественно поднимать его на пьедестал, который полагается ему по мнению поклонников. К этому банальному утверждению следует добавить и тот факт, что хотя я рос в среде друзей отца и среди отцовских книг, я как-то незаметно перенял взгляды, во многом ему чуждые. Эти различия, сдобренные соответствующей дозой юношеской самонадеянности, порой заставляли меня относиться к творчеству Старика с долей пренебрежения. Так что если пристрастность и была, то отнюдь не в его пользу. Должны были пройти годы, прежде чем я понял: многими из тех взглядов, которые не совпадали с отцовскими, я в значительной мере был обязан ему же.
Это, наряду с другими, более важными вещами, трудно понять тому, кто не знает, что за человек был Николай Райнов. И потому следующие строки мне хотелось бы посвятить именно человеку, такому, каким я его знал и запомнил.
* * *
В самых ранних воспоминаниях моего детства живет строгий человек, высокий и худощавый, с табачно-смуглым лицом, в халате табачного цвета из плотной хлопчатобумажной материи, с вечно зажатой меж пожелтевших от табака пальцев дымящейся сигаретой. Заядлый курильщик, склонившийся над письменным столом, с раннего утра и до позднего вечера что-то писал.
– Дети, тише! Отец работает! – предупреждала вполголоса мама, когда мы с братом затевали драку.
Предупреждение было почти излишним. Мы жили в одной-единственной комнате, служившей одновременно спальней, кабинетом и детской, но отца не беспокоили шум и суета, потому что когда он писал, то попросту не слышал и не видел того, что происходило вокруг.
Гораздо позднее я заметил, что заядлый курильщик был совсем невысокого роста, что выражение строгости на его лице было лишь отпечатком постоянной сосредоточенности. Вообще, мои представления о нем не раз менялись с течением лет. Единственно неизменным осталось впечатление о постоянной, каждодневной, захватывающей его без остатка работе человека, склонившегося над письменным столом и размеренно нанизывающего слова на бумагу – одно за другим, строка за строкой – карандашом или фиолетовыми чернилами. Он не вышагивал по комнате, не вытягивался на кровати и не затачивал карандаши, собираясь с мыслями. Как прикованный, он сидел за столом, в своем байковом рабочем халате, и делал книгу так же, как другие делают инструменты или, скажем, мебель. Если случалось, что некому позвать его обедать, день проходил без обеда. В сущности, он вряд ли заметил бы и то, что день прошел, если бы в силу законов природы не возникала необходимость зажечь лампу.
В моем детском уме представление об отце было настолько тесно связано с представлением о писании, что родственники забавлялись, спрашивая меня:
– Что делает папа?
На что я неизменно отвечал:
– Пишет и трет резинкой.
Если разговор происходил в присутствии отца, по его нахмуренному лицу пробегало нечто вроде улыбки и он замечал:
– Этой резинкой ты выставляешь меня на посмешище, сынок. Люди подумают, что в первой половине дня я только и делаю, что ошибаюсь, а во второй половине – исправляю ошибки.
После небольшой паузы он добавлял:
– А впрочем, так оно и есть.
И снова склонялся над рукописью.
Так это было или нет – этого я не смог узнать ни тогда, когда еще и не задавался вопросом, что именно пишет мой отец, ни позже, когда уже прочел его книги. Должны были пройти годы, и я сам должен был начать писать, прежде чем я смог уразуметь смысл реплики и понять, что только в борьбе с досадными ошибками языка и мысли, в упорной правке, которую я наносил снова и снова, рождается та малая художественная истина, до которой мы способны докопаться.
Имя Николая Райнова было одним из популярных в литературе в период между двумя войнами. Поэтому задолго до того, как я составил собственное мнение о том, что делает этот человек, я начал сталкиваться с мнением окружающих. Чаще всего эти столкновения были такого свойства, что редко обходилось без потрясений, по крайней мере для меня.
– Твой отец – великий человек, – говорили мне близкие и знакомые. – Так что смотри, быть сыном великого человека нелегко.
Другие развивали эту мысль и деликатно намекали, что из детей великих людей, как правило, толка не бывает.
А третьи за спиной отца удостаивали его такой характеристики, что только врожденное упрямство заставляло меня молча глотать слезы.
Я был во втором классе, когда одноклассник с важным видом сообщил мне доверительным тоном:
– Моя сестра учится у твоего отца в академии. Говорит, что старик совсем выжил из ума.
– Сам ты выжил… – ответил я, не вполне понимая смысл слова.
После чего беседа закончилась или, вернее, перешла в драку портфелями.
Несколькими годами позже в одной компании, которая была мне не по возрасту – она состояла главным образом из студентов – зашел разговор, который мне запомнился. Поводом для разговора было мое присутствие, но темой был мой отец.
– Да что тут разглагольствовать, – говорил один юрист. – Вы только сравните образ Райнова с образом Фореля. – И он указал на висевший на стене портрет известного в то время сексолога. – Вы только посмотрите на этого человека: жизнерадостное лицо, приветливый взгляд, и вспомните другого: хмурый, мрачный, впалые щеки аскета и глаза фанатика. Если этот – апостол жизни, тот – ее отрицание. Яснее ясного.
Юрист никогда не видел Николая Райнова, разве что на фотографии, но в тоне его звучала нетерпящая возражений категоричность. Тщетно пытался я понять своим детским умом, в чем провинился мой бедный отец перед великим Форелем и чем, собственно, этот Форель прославился.
Потом мне часто приходилось слышать самые невероятные суждения и самые фантастические легенды о Старике. Рассказывали, будто он неспособен работать без бутылки ракии на письменном столе. Другие заменяли ее плетеной бутылью, вполне логично рассуждая при этом, что раз писатель много пишет, значит, и ракии должно быть много. Рассказывали также, будто он устраивал спиритические сеансы, разговаривал с духами мертвых, тайно занимался белой и черной магией. Одни считали его отшельником и святым, другие – богемным типом или мизантропом.
К счастью, с течением лет у меня все больше и больше вырабатывался иммунитет к подобного рода невинным преувеличениям или преднамеренному злословью. Постепенно я закалился настолько, что даже не давал себе труда возражать. Во мне осталось жить лишь недоумение: неужто и вправду отец был настолько непроницаем для окружающих или сдержанность его поведения возбуждала ненависть в людях, владевших даром с авторитетным видом говорить о вещах, о которых у них не было ни малейшего понятия.
Действительно, можно было говорить о Николае Райнове как о человеке в какой-то мере непроницаемом, но он отнюдь не относился к тем, кто любил окружать себя ореолом загадочности и исключительности.
Его «непроницаемость» была естественным следствием характера, сурового семинарского воспитания и известных профессиональных навыков. Он был из тех людей, которые говорят мало, потому что много думают. Бывало, если нам не удавалось разговорить его, он мог весь день провести в молчании. Это вовсе не смущало его, скорее даже наоборот. Лицо его казалось замкнутым и бесстрастным, и только те, кто хорошо его знал, могли по едва уловимым признакам догадаться, что он в плохом настроении, чем-то озабочен или же просто поглощен своими мыслями. Он редко смотрел на собеседника в упор, но незаметно и внимательно следил за ним краем глаза. Если же собеседник являлся в неподходящее время, Старик невозмутимо продолжал писать, отвечая односложно – «да» или «нет» – на все вопросы, которые он едва слышал, или же время от времени вставлял: «неужели?», пока незваный гость не догадывался ретироваться.
Молчаливость и сосредоточенность, присущие моему отцу, некоторые люди толковали как признак высокомерия и холодности. Он и в самом деле не любил растрачивать свои чувства и не стремился их выражать, но не потому, что их у него не было, а потому, что считал: чувства – это нечто такое, что заслуживает уважения и нуждается в защите от словесного опошления. Выросший в нищете и лишениях, Старик не мог с безразличием относиться даже к самым банальным случаям чужого несчастья. Идя по улице, он имел обыкновение глядеть прямо перед собой, будто не замечая ничего вокруг, но это не мешало ему увидеть сжавшегося в каком-нибудь углу нищего.
– Дай вот это тому бедняку, – бормотал отец, протягивая мне монету.
Однажды при подобном случае один художник, сопровождавший нас, не удержался от замечания:
– Ты уже решил социальный вопрос…
– Нет, но зато решил вопрос с обедом этого человека, – ответил Старик.
В другой раз моя тетка, учительница, рассказывала о злоключениях одного из бедных ее воспитанников, которому приходилось ночевать в сыром подвале.
– Пусть приходит и живет у нас, – коротко сказал отец. Тетка удивленно взглянула на него поверх очков.
– Но у тебя своих двое…
– Где двое, там найдется место и третьему, – пожал плечами Старик.
И нас стало трое.
«Холодность» моего отца выражалась, между прочим, в его сдержанности в отношении к собратьям по перу. Он общался кое с кем из писателей, но чурался модных мест, где устраивали свои сборища интеллектуалы. Знаменитое кафе на бульваре царя Освободителя он посетил, если мне не изменяет память, один-единственный раз, причем это произошло совершенно случайно, однажды вечером, потому что заведение было почти пустое и потому что Илия Бешков, который был с нами, захотел зайти туда. То, что отец сторонился профессиональной писательской среды, снискало ему славу отшельника, однако это основывалось не только на его пренебрежении к посредственности, поднимающей вокруг себя шумиху, но и на его отвращении к привычным в подобных кругах сплетням и личной вражде. Он не испытывал интереса к чужим творческим замыслам, а еще меньше любил делиться собственными, убежденный, что разговоры разрушают их и что дело можно обсуждать только после того, как оно действительно превратилось в дело.
Конечно, немало было и таких людей творческого круга, которых отец уважал как писателей. С некоторыми из них, как Лилиев или Траянов, его связывала старая дружба, но его встречи с этими поэтами были редкими и нерегулярными. Других же его близких друзей – Димчо Дебелянова, Гео Милева и Христо Ясенова – давно не было в живых. Его связи с Елином Пелином, Йовковым, Стаматовым ограничивались официальным знакомством. Сравнительно чаще он виделся с некоторыми из более молодых – Фурнаджиевым, Каралийчевым, Светославом Минковым.
Но этот же человек, проявляющий такую сдержанность в отношении большинства своих коллег, порой охотно заглядывал в квартальную пивную угоститься с нашим слугой Павлом. Сначала Павел усаживался на краешек стула, смущаясь, не поднимал глаз с полу, пока, бывало, отец не скажет:
– Да сядь ты как человек! А то еще трезвым свалишься со стула.
Когда к нему приходили по разным писательским делам, отец по обыкновению лаконично приказывал: «Скажи, что меня нет дома!» Ненавидя любую ложь, он позволял себе эту единственную и прибегал к ней по нескольку раз в день, чтобы иметь возможность спокойно работать. Однако эта ложь во спасение дала начало легендам, будто он был нелюдим и груб с людьми. Но Старик считал, что то, что он пишет – пишет именно для людей, и что люди далеко не исчерпываются этими пятью посетителями, которые отнимут у него пять часов в разговорах, и что для писателя «люди» – это прежде всего читатели.
Но этот же самый человек, готовый спрятаться от не вовремя свалившегося на голову собрата, уделял время заботам самых разных знакомых, приходящих «по важному делу», разумеется, важному для них самих, а не для него. Был один изобретатель, годами подряд приходивший каждую неделю и по нескольку часов занимавший его своими открытиями «вечного двигателя». Был один пропащий артист, который однажды утром зашел к нам, чтобы перехватить немного взаймы, а ушел через шесть месяцев. Был один известный протогеровист, долгое время скрывавшийся от пуль михайловистов в кабинете отца. Не говоря уже о студентах Старика или моих друзьях, которые то и дело ночевали у нас на кухне.
Однажды, придя из школы, я заглянул в кабинет и увидел незнакомого посетителя крупного телосложения и с бритой головой. Незнакомец засиделся. Из соседней комнаты я не мог слышать разговора, потому что гость говорил вполголоса.
– Кто это был? – спросил я, когда посетитель ушел.
– «Дежурный», – ответил отец, уткнувшись в бумаги и явно собираясь наверстать упущенное.
– Взломщик? – вскричал я, и голос мой задрожал от волнения. Еще бы, ведь это была кличка знаменитого в то время взломщика сейфов.
– Да. Только что его выпустили из тюрьмы, – снова пробормотал отец.
– И зачем ты ему понадобился?
– Предлагает вместе выпускать фальшивые деньги… – засмеялся Старик.
1 2 3 4 5 6 7