установка душевой кабины цены
Можно было бы сказать, что папа вполне добродушно относится к усмешкам и остротам окружающих, если бы он их замечал, но он и не замечал их, довольный тем, что ведет свою девочку.
«Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
Ей всегда было холодно, даже летом, потому что лето она проводила в мрачной отцовской квартире. «Это оттого, что у тебя нет никаких запасов жира, – говорила Мими. – Ты все-таки перебарщиваешь с этими диетами». Ей всегда было холодно, особенно в этом городе и особенно в начале того сезона, не предвещавшего ничего, кроме холода, снега и маленьких ролей.
И, может, потому, что ей было холодно, получилось так, что в первый же вечер они добрались до его холостяцкого жилья и она согласилась зайти, как будто речь шла о чем-то, над чем не стоило и раздумывать. Он, однако, отнесся к этому событию гораздо серьезнее, и, прежде чем проникнуть в его комнату, они должны были принять всякие меры предосторожности, чтобы не разбудить хозяйку, хотя Виолетта не видела ничего страшного в том, что они ее разбудят: как проснется, так и уснет, но мужчины – народ трусливый, и Пламен, вероятно, не столько заботился о сне хозяйки, сколько о своей репутации, или об ее репутации, или о репутации их обоих. Провинция, знаете ли, не София, тут людей хлебом не корми – дай языком почесать.
Провинция действительно не София, и здесь все становится известно часто раньше, чем это произошло, а иной раз и вовсе не происходило. И через несколько дней они постепенно бросили свою конспирацию, хотя специально об этом не договаривались, как и обо всем остальном, и зажили так, словно уже расписались в загсе или распишутся завтра, к великому огорчению городских сплетников. Какой толк раскрывать секреты чьей-то личной жизни, когда они уже ни для кого не секрет?
Виолетта не задумывалась о том, как сложатся дальше их отношения. Она вообще ни о чем не думала, не говорила себе: вот прекрасный случай завести любовника, как Мими и все остальные, не возникало у нее никаких соображений вроде того, что пора перестать платить налог за бездетность, – она сошлась с Пламеном, словно это было дело совершенно естественное и давно решенное и нечего тут обсуждать.
Она не воспылала любовью к этому рослому парню, полному и немногословному. К сонливому Пламену, боявшемуся разбудить хозяйку. Ему самому, впрочем, опасность быть разбуженным абсолютно не грозила. Даже в минуты близости он сохранял сонную невозмутимость. Но это не раздражало ее. Ничто в нем не раздражало ее, даже его бесконечное молчание. Незаметно она привыкла заполнять его молчание своей болтовней, она, известная в городе своей необщительностью. Она говорила о своей работе: и о неуспехах, и о робких надеждах. Однажды даже пустилась рассказывать подробности об отношениях между балеринами.
– Ну вот, и сплетничать начала…
– Давно пора… – пробормотал Пламен. – Почему?
– Я уж было решил, что эта профессия не для тебя. Для людей твоей профессии ведь без соперничества и склок жизни нет.
– Спасибо.
– Я это говорю не в упрек, а просто констатирую факт.
Он вообще был не из тех, кто любит упрекать, и если уж решался нарушить молчание, то ограничивался вроде бы констатацией фактов, но, несмотря на безучастный тон, это звучало порой упреком.
– Ты как будто напутала в сольной партии, – сказал он как-то вечером, когда они после спектакля возвращались домой.
– Да, немножко.
И поскольку Пламен молчал, добавила:
– Ты же вроде в балете не очень разбираешься, а заметил.
Он не ответил и продолжал медленно шагать, не поднимая глаз от тротуара, словно боялся споткнуться о плиты.
– А тебе не случается напутать? – спросила она, задетая не его словами, а молчанием, в котором словно было что-то многозначительное.
– Случается, – флегматично пожал он полными плечами. – Все ошибаются. Только на сцене это заметнее.
В общем, он никогда не высказывался о том, как она танцует, хотя и ходил почти на все спектакли, и в этом тоже было что-то многозначительное. Пламен не любил неискренних похвал, значит, если он молчал, то не считал нужным хвалить. Все же она задала ему вопрос, вертевшийся у нее на языке еще с того дня, когда началась их дружба:
– Помнишь, когда мы познакомились… Ты сказал, что видел меня в «Кармен» и тебе понравилось.
– Ну и что?…
– Ты не объяснил, что именно тебе понравилось: опера или я.
– Естественно, ты.
– Мог бы сразу сказать.
– Я боялся тебя обидеть.
– Разве женщины обижаются на комплименты?
– Но вы, артистки, не такие, как все. Мало ли как ты отнесешься, если я скажу, что ты мне понравилась как женщина, а не как балерина… Откуда мне знать.
Он и впрямь не знал. Во всяком случае, не слишком хорошо знал, иначе не стал бы огорчать ее этим признанием. Но что пользы, если бы он и промолчал? Когда двое постоянно вместе, они понимают друг друга без слов.
Что он не ценил ее как балерину, было еще одним огорчением наряду со многими другими, и это огорчение не становилось меньше от его уверений, что она нравится ему как женщина. Но Виолетта проглотила эту горькую пилюлю, по привычке отнеся ее к тому, что все вместе составляло подвиг – в конце концов, можно заставить человека жениться, но заставить полюбить нельзя.
Что касается замужества, то этот вопрос ее не занимал не потому, что не имел для нее никакого значения. Просто она считала, что он решится сам собой и спешить некуда. А если и надо было спешить, то совсем в других делах, но тут уже не все зависело от нее.
Пламен, казалось, был того же мнения, что и она, о брачной церемонии. По крайней мере, целый год делал вид, что он того же мнения, и, продолжайся все в том же духе, они, вероятно, до сих пор были бы вместе. Однако это не продолжалось в том же духе.
– Что ты скажешь, если мы на днях распишемся?… – небрежно предложил он однажды в столовой, когда они кончали обедать или, вернее, принимались за третье – малеби с розовым сиропом в металлических мисочках, похожих на тазики для бритья, малеби, к которому они, во всяком случае Виолетта, так и не притронулись.
– Это что-то еще на десерт? – спросила она таким же небрежным тоном.
– Раз ты отказываешься от того, что тебе дали раньше.
– Верно: не берешь одно, бери другое, а не то останешься с носом.
Он ничего не прибавил, словно разговор шел о чем-то давно известном им обоим. И только когда они вышли на улицу, глянул на часы и сказал, почти как в тот раз, когда они познакомились:
– У меня есть еще полчаса. Успеем выпить кофе.
И как тогда, был прохладный осенний день – времена года совершили свой полный оборот, и ровно год прошел с начала их любви, и они медленно шли к кафе, нетерпеливо подгоняемые резким ветерком, кружившим сухие листья по тротуару, словно его сердила невозмутимость широкой спины человека, подгонять которого было пустой тратой времени.
В этот час в кафе не было никого, если не считать компании, загулявшей в неурочный час и расположившейся в углу, подальше от света и любопытных взоров.
– Распишемся, выполним эту формальность, – уточнил Пламен, когда они уселись за столик у окна. – А покончив с ней, мы должны будем как-то перестроить нашу жизнь.
Она не сочла нужным ответить. Какой смысл отвечать на банальности? Но именно банальность этого заявления показалась ей подозрительной. Пламен не бросал слов на ветер.
– В общем, нам с тобой надо поговорить о вопросах, которых мы не касались, но они непременно возникнут после того, как мы выполним эту формальность.
– Слушаю, мой повелитель.
Он хотел что-то добавить но удержался, потому что подошла официантка с кофе. Он подождал, пока она отойдет, отпил самую малость и заявил:
– Я имею в виду твою профессию. Думаю, тебе лучше всего ее поменять.
– Что? Не понимаю.
– Что ж тут непонятного?
– По-моему, не только я, а ты сам не понимаешь, что говоришь.
Он помолчал, отпил еще глоток и только тогда произнес:
– Учти, что я это не сейчас придумал. Я уже целый год думаю об этом.
– Целый год… чтобы решить вопрос о моей профессии?
– Я считал, что этот год был нужен прежде всего тебе.
– Зачем? Чтобы стать твоей рабыней, мой повелитель?
– Чтобы ты образумилась, – спокойно пояснил он.
Она уставилась в стоявшую перед ней нетронутую чашку, точно спрашивая себя, стоит ли продолжать разговор. Потом перевела взгляд на улицу за окном: скучный ряд обрезанных и уже почти облетевших деревьев, под ними ряд стоявших впритык машин, словно поставленных тут навеки, еще ближе, у самой витрины, – тротуар, по которому осенний ветер гнал сухие листья.
«Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
На этот раз он этого не сказал. Считал, видно, что высказал все положенное ему и что теперь ее очередь.
– Тебе надо было начать с этого вопроса, а не с того, что нам надо расписаться, – сказала Виолетта бесцветным голосом.
– С этого… или с того, какая разница… их надо решать вместе.
– Если бы ты начал со второго вопроса, незачем было бы затевать разговор о первом. Мы поссорились бы из-за одного, вместо того чтобы расставаться из-за двух.
– А я совершенно не собираюсь с тобой расставаться.
Он сказал это с обычной своей сонной невозмутимостью, но без тени колебания.
– Ты уверен, что я уступлю?
– Я верю, что ты образумишься.
– Поскольку твой проект целиком и полностью в моих интересах.
– Именно. Я не утверждаю, что мне все равно, уйдешь ты из театра или нет… Но это важно прежде всего для тебя.
– Бездарная балерина… которая напрасно бьется головой о стену.
– Я не говорил, что ты бездарна. И не считаю так. Но насчет стены ты, вероятно, недалека от истины.
И вдруг этого молчальника, всегда такого скупого на слова, словно прорвало, и они полились из него рекой. При других обстоятельствах она оценила бы его разговорчивость как плюс в свою пользу: сонный, невозмутимый флегматик наконец проснулся, встревоженный тем, что может ее потерять. За ее неожиданно резкими и непривычно враждебными словами он почувствовал, что она отрывается, отдаляется от него, что все, казавшееся до сих пор надежным и определенным, вдруг рушится, валится с треском, обращается в пепел – их любовь, их брак, их общее будущее.
Он старался щадить ее самолюбие, признавал ее бесспорный талант – зачем раздражать ее именно сейчас – и напирал, в основном, на другое: на изнурительную борьбу за давно занятые места, которые никто не собирается тебе уступать ради твоих красивых глаз и которые, даже если ты их когда-нибудь и займешь, уже будут иметь значение не для творчества, а для твоей пенсии. И потом, этот каторжный труд, и эта строгая диета, из-за которой от тебя остались одна кожа да кости, и каждый день – унижения, замечания, окрики, словно ты ломовая лошадь, и вечное соперничество и обидные отзывы подруг, – может быть, ты их и не слышишь, но они говорят о тебе за спиной, – и неизбежная усталость, которая с годами ощущается все сильнее… И ради чего все это?
Он замолчал то ли потому, что ответ содержался в самом вопросе, то ли потому, что устал говорить.
– Теперь я вижу, что ты это не сейчас придумал, – кивнула она, переводя взгляд с витрины на нетронутую чашку. – Вижу, что свои аргументы ты собирал давно… Даже разговоры моих подруг…
Он молчал.
– Наверное, у тебя готов ответ и на следующий вопрос…
– Какой?
– Наверно, догадываешься какой: если ты заставляешь меня сменить профессию, то какую ты мне предлагаешь взамен? Домохозяйки или еще что-то в придачу?
– Да, я и об этом подумал.
– И что же ты надумал?
– Я потому и откладывал этот разговор, что ничего не мог придумать.
– А что, в горсовете нет ни одного секретарского места?
– Не злись, – ответил он спокойно. – Я хотел сказать, перестань злиться.
Она промолчала, решив прекратить этот бесполезный разговор, но не выдержала, спросила:
– А если я тебе предложу сменить профессию? В конце концов, тебе это легче. Не все ли равно административному работнику, чем руководить: искусством или молочной фермой…
Она осеклась, подумав, что действительно в ее словах слишком много злости.
Можно ведь расстаться и без оскорблений. Он тоже молчал, не показывая, что ее слова задели его. Скорее всего, они его и не задели. Наверно, она казалась ему ребенком, который охвачен бессмысленным детским гневом.
– Может быть, я туп и для молочной фермы. На ферме есть свои трудности, хотя коровы и не танцуют. Но какой бы я ни был тупой, я все же понимаю, что профессию сменить не легко, особенно если она еще и призвание. Поэтому-то я затеял этот разговор только сегодня.
– А зачем надо было его вообще затевать?
– Затем, что я нашел выход. У тебя появилась возможность уйти из театра, не меняя профессии. В Доме культуры организуется балетный кружок, там есть должность руководителя. Ты будешь среди молодежи, будешь учить молодых людей искусству, они не будут сводить с тебя глаз, будут боготворить тебя…
Она слушала с усталым видом, а он, вероятно, счел эту усталость знаком согласия, потому что продолжал еще некоторое время повторять свои «не будут сводить с тебя глаз» и «будут тебя боготворить», хотя повторяться было не в его привычках.
– Перестань, – сказала наконец Виолетта. – Признаю, что твой вариант с кружком великодушнее предложения идти в секретарши. Признаю и все, что ты хочешь… что я злая… несправедливая и, главное, бездарная… но я такая, какая я есть, и не вижу никакой возможности перемениться. Я раз и навсегда, бесповоротно выбрала свой путь – выбрала с тобой или без тебя…
– Но я-то не могу без тебя, Виолетта.
Он произнес это без излишнего пафоса, своим обычным сонным тоном, и все-таки эти слова заставили ее поднять глаза от чашки и быстро взглянуть на него.
– Можешь.
– Нет, не могу. До сих пор я не говорил тебе этого… не видел смысла… не допускал, что мы дойдем до того, что будем обсуждать такие вещи, как «с тобой» или «без тебя». Но сейчас, когда мы дошли до этого…
– Брось сантименты, они тебе не к лицу, – сухо сказала она, потому что чувствовала, что смягчается, и хотела сохранить твердость. – Ты задал мне сегодня два вопроса, я ответила тебе на первый «да», а на второй – «нет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
«Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
Ей всегда было холодно, даже летом, потому что лето она проводила в мрачной отцовской квартире. «Это оттого, что у тебя нет никаких запасов жира, – говорила Мими. – Ты все-таки перебарщиваешь с этими диетами». Ей всегда было холодно, особенно в этом городе и особенно в начале того сезона, не предвещавшего ничего, кроме холода, снега и маленьких ролей.
И, может, потому, что ей было холодно, получилось так, что в первый же вечер они добрались до его холостяцкого жилья и она согласилась зайти, как будто речь шла о чем-то, над чем не стоило и раздумывать. Он, однако, отнесся к этому событию гораздо серьезнее, и, прежде чем проникнуть в его комнату, они должны были принять всякие меры предосторожности, чтобы не разбудить хозяйку, хотя Виолетта не видела ничего страшного в том, что они ее разбудят: как проснется, так и уснет, но мужчины – народ трусливый, и Пламен, вероятно, не столько заботился о сне хозяйки, сколько о своей репутации, или об ее репутации, или о репутации их обоих. Провинция, знаете ли, не София, тут людей хлебом не корми – дай языком почесать.
Провинция действительно не София, и здесь все становится известно часто раньше, чем это произошло, а иной раз и вовсе не происходило. И через несколько дней они постепенно бросили свою конспирацию, хотя специально об этом не договаривались, как и обо всем остальном, и зажили так, словно уже расписались в загсе или распишутся завтра, к великому огорчению городских сплетников. Какой толк раскрывать секреты чьей-то личной жизни, когда они уже ни для кого не секрет?
Виолетта не задумывалась о том, как сложатся дальше их отношения. Она вообще ни о чем не думала, не говорила себе: вот прекрасный случай завести любовника, как Мими и все остальные, не возникало у нее никаких соображений вроде того, что пора перестать платить налог за бездетность, – она сошлась с Пламеном, словно это было дело совершенно естественное и давно решенное и нечего тут обсуждать.
Она не воспылала любовью к этому рослому парню, полному и немногословному. К сонливому Пламену, боявшемуся разбудить хозяйку. Ему самому, впрочем, опасность быть разбуженным абсолютно не грозила. Даже в минуты близости он сохранял сонную невозмутимость. Но это не раздражало ее. Ничто в нем не раздражало ее, даже его бесконечное молчание. Незаметно она привыкла заполнять его молчание своей болтовней, она, известная в городе своей необщительностью. Она говорила о своей работе: и о неуспехах, и о робких надеждах. Однажды даже пустилась рассказывать подробности об отношениях между балеринами.
– Ну вот, и сплетничать начала…
– Давно пора… – пробормотал Пламен. – Почему?
– Я уж было решил, что эта профессия не для тебя. Для людей твоей профессии ведь без соперничества и склок жизни нет.
– Спасибо.
– Я это говорю не в упрек, а просто констатирую факт.
Он вообще был не из тех, кто любит упрекать, и если уж решался нарушить молчание, то ограничивался вроде бы констатацией фактов, но, несмотря на безучастный тон, это звучало порой упреком.
– Ты как будто напутала в сольной партии, – сказал он как-то вечером, когда они после спектакля возвращались домой.
– Да, немножко.
И поскольку Пламен молчал, добавила:
– Ты же вроде в балете не очень разбираешься, а заметил.
Он не ответил и продолжал медленно шагать, не поднимая глаз от тротуара, словно боялся споткнуться о плиты.
– А тебе не случается напутать? – спросила она, задетая не его словами, а молчанием, в котором словно было что-то многозначительное.
– Случается, – флегматично пожал он полными плечами. – Все ошибаются. Только на сцене это заметнее.
В общем, он никогда не высказывался о том, как она танцует, хотя и ходил почти на все спектакли, и в этом тоже было что-то многозначительное. Пламен не любил неискренних похвал, значит, если он молчал, то не считал нужным хвалить. Все же она задала ему вопрос, вертевшийся у нее на языке еще с того дня, когда началась их дружба:
– Помнишь, когда мы познакомились… Ты сказал, что видел меня в «Кармен» и тебе понравилось.
– Ну и что?…
– Ты не объяснил, что именно тебе понравилось: опера или я.
– Естественно, ты.
– Мог бы сразу сказать.
– Я боялся тебя обидеть.
– Разве женщины обижаются на комплименты?
– Но вы, артистки, не такие, как все. Мало ли как ты отнесешься, если я скажу, что ты мне понравилась как женщина, а не как балерина… Откуда мне знать.
Он и впрямь не знал. Во всяком случае, не слишком хорошо знал, иначе не стал бы огорчать ее этим признанием. Но что пользы, если бы он и промолчал? Когда двое постоянно вместе, они понимают друг друга без слов.
Что он не ценил ее как балерину, было еще одним огорчением наряду со многими другими, и это огорчение не становилось меньше от его уверений, что она нравится ему как женщина. Но Виолетта проглотила эту горькую пилюлю, по привычке отнеся ее к тому, что все вместе составляло подвиг – в конце концов, можно заставить человека жениться, но заставить полюбить нельзя.
Что касается замужества, то этот вопрос ее не занимал не потому, что не имел для нее никакого значения. Просто она считала, что он решится сам собой и спешить некуда. А если и надо было спешить, то совсем в других делах, но тут уже не все зависело от нее.
Пламен, казалось, был того же мнения, что и она, о брачной церемонии. По крайней мере, целый год делал вид, что он того же мнения, и, продолжайся все в том же духе, они, вероятно, до сих пор были бы вместе. Однако это не продолжалось в том же духе.
– Что ты скажешь, если мы на днях распишемся?… – небрежно предложил он однажды в столовой, когда они кончали обедать или, вернее, принимались за третье – малеби с розовым сиропом в металлических мисочках, похожих на тазики для бритья, малеби, к которому они, во всяком случае Виолетта, так и не притронулись.
– Это что-то еще на десерт? – спросила она таким же небрежным тоном.
– Раз ты отказываешься от того, что тебе дали раньше.
– Верно: не берешь одно, бери другое, а не то останешься с носом.
Он ничего не прибавил, словно разговор шел о чем-то давно известном им обоим. И только когда они вышли на улицу, глянул на часы и сказал, почти как в тот раз, когда они познакомились:
– У меня есть еще полчаса. Успеем выпить кофе.
И как тогда, был прохладный осенний день – времена года совершили свой полный оборот, и ровно год прошел с начала их любви, и они медленно шли к кафе, нетерпеливо подгоняемые резким ветерком, кружившим сухие листья по тротуару, словно его сердила невозмутимость широкой спины человека, подгонять которого было пустой тратой времени.
В этот час в кафе не было никого, если не считать компании, загулявшей в неурочный час и расположившейся в углу, подальше от света и любопытных взоров.
– Распишемся, выполним эту формальность, – уточнил Пламен, когда они уселись за столик у окна. – А покончив с ней, мы должны будем как-то перестроить нашу жизнь.
Она не сочла нужным ответить. Какой смысл отвечать на банальности? Но именно банальность этого заявления показалась ей подозрительной. Пламен не бросал слов на ветер.
– В общем, нам с тобой надо поговорить о вопросах, которых мы не касались, но они непременно возникнут после того, как мы выполним эту формальность.
– Слушаю, мой повелитель.
Он хотел что-то добавить но удержался, потому что подошла официантка с кофе. Он подождал, пока она отойдет, отпил самую малость и заявил:
– Я имею в виду твою профессию. Думаю, тебе лучше всего ее поменять.
– Что? Не понимаю.
– Что ж тут непонятного?
– По-моему, не только я, а ты сам не понимаешь, что говоришь.
Он помолчал, отпил еще глоток и только тогда произнес:
– Учти, что я это не сейчас придумал. Я уже целый год думаю об этом.
– Целый год… чтобы решить вопрос о моей профессии?
– Я считал, что этот год был нужен прежде всего тебе.
– Зачем? Чтобы стать твоей рабыней, мой повелитель?
– Чтобы ты образумилась, – спокойно пояснил он.
Она уставилась в стоявшую перед ней нетронутую чашку, точно спрашивая себя, стоит ли продолжать разговор. Потом перевела взгляд на улицу за окном: скучный ряд обрезанных и уже почти облетевших деревьев, под ними ряд стоявших впритык машин, словно поставленных тут навеки, еще ближе, у самой витрины, – тротуар, по которому осенний ветер гнал сухие листья.
«Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
На этот раз он этого не сказал. Считал, видно, что высказал все положенное ему и что теперь ее очередь.
– Тебе надо было начать с этого вопроса, а не с того, что нам надо расписаться, – сказала Виолетта бесцветным голосом.
– С этого… или с того, какая разница… их надо решать вместе.
– Если бы ты начал со второго вопроса, незачем было бы затевать разговор о первом. Мы поссорились бы из-за одного, вместо того чтобы расставаться из-за двух.
– А я совершенно не собираюсь с тобой расставаться.
Он сказал это с обычной своей сонной невозмутимостью, но без тени колебания.
– Ты уверен, что я уступлю?
– Я верю, что ты образумишься.
– Поскольку твой проект целиком и полностью в моих интересах.
– Именно. Я не утверждаю, что мне все равно, уйдешь ты из театра или нет… Но это важно прежде всего для тебя.
– Бездарная балерина… которая напрасно бьется головой о стену.
– Я не говорил, что ты бездарна. И не считаю так. Но насчет стены ты, вероятно, недалека от истины.
И вдруг этого молчальника, всегда такого скупого на слова, словно прорвало, и они полились из него рекой. При других обстоятельствах она оценила бы его разговорчивость как плюс в свою пользу: сонный, невозмутимый флегматик наконец проснулся, встревоженный тем, что может ее потерять. За ее неожиданно резкими и непривычно враждебными словами он почувствовал, что она отрывается, отдаляется от него, что все, казавшееся до сих пор надежным и определенным, вдруг рушится, валится с треском, обращается в пепел – их любовь, их брак, их общее будущее.
Он старался щадить ее самолюбие, признавал ее бесспорный талант – зачем раздражать ее именно сейчас – и напирал, в основном, на другое: на изнурительную борьбу за давно занятые места, которые никто не собирается тебе уступать ради твоих красивых глаз и которые, даже если ты их когда-нибудь и займешь, уже будут иметь значение не для творчества, а для твоей пенсии. И потом, этот каторжный труд, и эта строгая диета, из-за которой от тебя остались одна кожа да кости, и каждый день – унижения, замечания, окрики, словно ты ломовая лошадь, и вечное соперничество и обидные отзывы подруг, – может быть, ты их и не слышишь, но они говорят о тебе за спиной, – и неизбежная усталость, которая с годами ощущается все сильнее… И ради чего все это?
Он замолчал то ли потому, что ответ содержался в самом вопросе, то ли потому, что устал говорить.
– Теперь я вижу, что ты это не сейчас придумал, – кивнула она, переводя взгляд с витрины на нетронутую чашку. – Вижу, что свои аргументы ты собирал давно… Даже разговоры моих подруг…
Он молчал.
– Наверное, у тебя готов ответ и на следующий вопрос…
– Какой?
– Наверно, догадываешься какой: если ты заставляешь меня сменить профессию, то какую ты мне предлагаешь взамен? Домохозяйки или еще что-то в придачу?
– Да, я и об этом подумал.
– И что же ты надумал?
– Я потому и откладывал этот разговор, что ничего не мог придумать.
– А что, в горсовете нет ни одного секретарского места?
– Не злись, – ответил он спокойно. – Я хотел сказать, перестань злиться.
Она промолчала, решив прекратить этот бесполезный разговор, но не выдержала, спросила:
– А если я тебе предложу сменить профессию? В конце концов, тебе это легче. Не все ли равно административному работнику, чем руководить: искусством или молочной фермой…
Она осеклась, подумав, что действительно в ее словах слишком много злости.
Можно ведь расстаться и без оскорблений. Он тоже молчал, не показывая, что ее слова задели его. Скорее всего, они его и не задели. Наверно, она казалась ему ребенком, который охвачен бессмысленным детским гневом.
– Может быть, я туп и для молочной фермы. На ферме есть свои трудности, хотя коровы и не танцуют. Но какой бы я ни был тупой, я все же понимаю, что профессию сменить не легко, особенно если она еще и призвание. Поэтому-то я затеял этот разговор только сегодня.
– А зачем надо было его вообще затевать?
– Затем, что я нашел выход. У тебя появилась возможность уйти из театра, не меняя профессии. В Доме культуры организуется балетный кружок, там есть должность руководителя. Ты будешь среди молодежи, будешь учить молодых людей искусству, они не будут сводить с тебя глаз, будут боготворить тебя…
Она слушала с усталым видом, а он, вероятно, счел эту усталость знаком согласия, потому что продолжал еще некоторое время повторять свои «не будут сводить с тебя глаз» и «будут тебя боготворить», хотя повторяться было не в его привычках.
– Перестань, – сказала наконец Виолетта. – Признаю, что твой вариант с кружком великодушнее предложения идти в секретарши. Признаю и все, что ты хочешь… что я злая… несправедливая и, главное, бездарная… но я такая, какая я есть, и не вижу никакой возможности перемениться. Я раз и навсегда, бесповоротно выбрала свой путь – выбрала с тобой или без тебя…
– Но я-то не могу без тебя, Виолетта.
Он произнес это без излишнего пафоса, своим обычным сонным тоном, и все-таки эти слова заставили ее поднять глаза от чашки и быстро взглянуть на него.
– Можешь.
– Нет, не могу. До сих пор я не говорил тебе этого… не видел смысла… не допускал, что мы дойдем до того, что будем обсуждать такие вещи, как «с тобой» или «без тебя». Но сейчас, когда мы дошли до этого…
– Брось сантименты, они тебе не к лицу, – сухо сказала она, потому что чувствовала, что смягчается, и хотела сохранить твердость. – Ты задал мне сегодня два вопроса, я ответила тебе на первый «да», а на второй – «нет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14