https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/
Семейку, решившего с ним встретиться, принял сидя на пне.
Выступил на поляну перед сожженным стойбищем широкоплечий человек.
Из-под шапки — русый чуб. Лоб помечен мелкими оспинами. Щеки ввалились, то ли от усталости, то ли зубов не хватало. Прихрамывал на левую ногу, это Дежнева на Яне в сорок первом году хмурые ламуцкие мужики каменными стрелами дважды отметили. А в апреле сорок второго на Омолоне в ту же ногу ранили Дежнева тунгусы. А летом сорок третьего омоки на Колыме железной стрелой попали в голову. Весь изранен, многое видел, а вышел к Стадухину смирно.
При долине куст калиновый стоял…С Дежневым явилось несколько человек. Лица смирные, но суровые.
— Не гораздо, Мишка, делаешь, — рассудительно сказал Дежнев, сняв шапку. — Нельзя громить людишек ясачных. Они под шерть пошли, давно государю служат.
— Врешь! — возразил Стадухин.
— Не вру. Они ясак нам несут. Мы в казенке держим их аманатов.
— Ясак, говоришь? Аманатов, говоришь, держишь? — нехорошо ухмыльнулся Стадухин. — А вот крикни иноземцев. Прямо сейчас крикни. Я знаю, тут многие от нас попрятались. Вот крикни. Если правду говоришь, они тебе поверят и выйдут.
Дежнев крикнул.
И правда, пришли на крик два робких родимца. Выросли из травы, как два одушевленных гриба. Явились как бы ниоткуда, но в подарок прихватили собольи ополники — бедные выделанные шкурки, ничего другого не имели. Совсем бедные шкурки, зовут такие недособолем. Обидевшись, теми ополниками Стадухин хлестнул Семейку по лицу:
— Худяк ты!
Видно, чувствовал, что немногочисленные люди Дежнева просто так в драку не ввяжутся.
— Худяк! — кричал. — Впустую сидят твои аманаты! Сам обленился и люди от рук отбились. Не государеву казну пополняете, а сами по себе мелкими сетишками пробавляетесь у реки! Живете в лесу, молитесь колесу, телегу за мельницу принимаете!
Гришка Лоскут тогда сильно удивился: почему так смирно стоит Семейка перед разъяренным Стадухиным? Ведь — прикащик Погычи. Ведь Необходимый нос обошел. Ведь бывал в разных сражениях, невиданное видал. Почему же стоит перед Стадухиным так смирно? Боится огненного боя? Или просто боится? Не случайно имя взял от дежни. Есть кадка такая, в ней кислое тесто ставят.
Глава II. Мертвый князец
Лунный свет, мерклый.
Вниз по реке далеко видно — пустыня.
И вправо, и влево от уединенного зимовья — пустыня.
И так на многие версты во все стороны. Только снег да камень. Лишь иногда встретится место, где пар идет неведомо от чего, и на том месте зимою снег не живет. Оставайся на Руси, покачал головой Гришка, так и не ведал бы, насколько пространна земля. От Якуцка до белокаменной ходу два года, не меньше. А ведь и дальше Якуцка люди живут.
Вот свист в ночи.
Вот еще рыба исчезла.
Висели в холодных сенках два жирных чира. Гришка берег такую вкусную пищу для самого скучного дня. Известно, лежалое мясо олешка тяготит, отдает пресной пеной. Всей радости было у Гришки — построгать ножом мерзлого чира. Но пропали рыбы. Сейчас, не закрывая дверь, всматриваясь в лунные снега, вспомнил, как дядя жаловался в Соликамске. Вздумалось ему боронить огород, а вышло на Миколу. Кто же боронит на Миколу? Грех. А дядя решил. Привел послушную лошадь, вышел совсем на огород, а из куста черемухи кто-то дохнул на дядю: «Ну, никак нельзя сёдни боронить! Ты же пойми, Микола сёдни!» Как бы даже без особой строгости голос, а дядю долго потом лечили. И сейчас, слышно, недоволен умом.
Вот кто унес рыбу?
Дикующие родимцы Чекчоя да Энканчана, конечно, всё едят, даже соболя. И из соболя же носят платье. Идут, богатая шерсть по земле волочится. Но просто так чужую еду брать не станут. Не принято у них. Многого не умеют. Например, не считают, а пальчат. Спросишь строго: «Ну, как много имеешь живой еды — олешков?» Ответят: «Ну, так много имеем, что и пальцев нет столько».
Спросишь строго: «Вон пасется живая еда — олешки. Там сколько?»
Олешков пасется пять, так и отвечают: «Как пальцев на руке».
«А там?»
«А там, числом две руки».
Быструю птицу бьют в лет, тучных моржей колют спицами, кочуют по любой снежной сендухе. Когда смирны, серебро любят. Носят серебряные бляшки на платье, живут в земляных юртах, как черви. В носу у самого малого князца — синие бусы. Если удивляются, говорят: «Кай!» Зверя не боятся, только духов злых боятся. Сами не возьмут чужую еду. Так кто же взял тех чиров?
Проводив Данилу Филиппова, Гришка остался один.
До русского острожка — три дневных перехода. Дежнев знал, кого посылать в ледяную пустыню. Гришка Лоскут задиковавшему князцу был почти родимцем. Ровно год назад в такое же вот время выходил, вырвал из рук у смерти названного князца. Как раз вот здесь, в этом уединенном зимовье. А вместе с дикующим поднял на ноги Павлика Кокоулина — Заварзу по прозвищу. Как брали со Стадухиным крепкий анаульский острожек, так в том погроме порубили Энканчану плечо и шею. А Павлика в свою очередь дикующие ранили — копьем в голову и в руку. Заварза на Погычу пришел с Мишкой Стадухиным, как и сам Лоскут. С Мишкой хотел и вернуться. Только после таких ужасных ран — как? Все тогда сказали: не жилец, Заварза! Все качали головами: вот вроде ворочается Павлик, даже стонет немного, а все равно не жилец.
Стадухин груб, но грамотея Павлика уважал. Сказал Гришке:
«Наверное, оставлю тебя с Заварзой. Выходишь?»
Лоскут врать не стал:
«Если Бог поможет».
А сам обрадовался. Давно подумывал отколоться от Стадухина. Устал от него. Стадухин ведь как живет? Он увидел живое, сразу кричи — гони! Не успеваешь беречься от стрел и гнева дикующих.
«Только смотри, Гришка, — предупредил Стадухин. — Долго на Погыче сидеть не стану, мне рядом с Семейкой скушно. И тебе станет скушно, если к нему приклонишься. Скуп, скареден. Так что, подняв Заварзу, догоняй нас».
Помял бороду, хмуро глянул на бессильно распластанного на понбуре Павлика, на валяющегося рядом полярного князца. Большая разница. Дикующий смугл кожей, а Павлик бел. У Павлика волос рус, а у дикующего как вороново крыло. Павлик не дышит почти, а дикующий совсем при смерти.
«Ну, попробуй».
И остался Гришка с двумя ранеными.
Это в далеком острожке — русские. Это в далеком острожке на Майне — деревянные избы, конопачены мхом, корьем крыты. Это там теплая казенка для аманатов, крепкие амбары на столбах для мяхкой рухляди и съестных припасов. А здесь — пусто. И Павлик долго валялся без памяти, только потом начал понемножечку отходить. И дикующий вел не лучше — хотел умереть. У дикующих исстари так ведется: коль занемог, стал немощен, объявляй: хочу умереть. Родимцы такие слова поймут, нисколько сердиться не будут. Соберутся, как на праздник, принесут богатые подарки, приготовят вкусное мясо, пожелавшего смерти участливо посадят у стены. Сиди здесь, скажут. Сиди на почетном месте. Начнут уговаривать: ты не умирай, ты не уходи, не надо тебе уходить, тебе надо жить, жизни радоваться! — а сами страстно ударят копьем со спины. Прямо сквозь тонкую ровдугу шатра ударят. Для точности еще до праздника нарисуют снаружи белый кружок на ровдуге — куда ударить, чтобы попасть родимцу под левую лопатку, не промахнуться.
Гришка тоже уговаривал печального князца: «Ты, Энканчан, живи. Зачем тебе умирать? У нас все не так. Мы убогих не убиваем. Видишь, у нас стены из дерева? Копьем не проткнешь».
Пока выхаживал раненых, Стадухин сшел с Погычи.
Не вытерпел в нестерпимой гордости, что не первый пришел на новую реку, какой-то Семейка первым там оказался! При удобном случае не преминул бы согнать с реки силой, но часть казаков — Васька Бугор, да с ним Семен Мотора, и еще люди, переметнулись к Дежневу. Тот их принял, но увел на Пенжину. Догадывался, что не простит Мишка. Наверное, начнет стрелять, пороховым дымом понесет в сендухе. Если бы не ударившие лютые морозы, и совсем бы увел людей, но такие ударили холода, что вернулся. К счастью, Мишка ушел.
Павлик Кокоулин, прозвищем Заварза, тем временем накапливал силы, даже стал садиться на понбуре. Охая, испуская жалостливые стоны, достигал скамьи возле печки. Стонал, но стриг глазами в сторону полярного князца, который тоже помаленечку начал вставать. Встав, устраивался у окошечка.
«Родимцев высматривает», — стриг глазами Павлик.
«А ты б на его месте не высматривал?»
«Да ты что говоришь? Кто он, а кто я? Он язычник!» — Дивился нехорошо: «Может, это он и ранил меня в том съемном бою? Я ведь, Гришка, ничего не помню. Ну, побежали… Ну, кричал я, махался топором…» — Косился на дикующего: «Вдруг, правда, он?»
Маленькое личико Заварзы становилось огорченным:
«Ты, Гришка, не верь дикующему. Мало ли, что сидит на скамье смирно. И хищные звери так умеют. Особенно змеи. Посмотри, Энканчан совсем, как змей. Полежит, а потом ужалит».
При долине куст калиновый стоял…За десять дней сидения в уединенном зимовье Гришка сильно устал.
Сейчас, ничего не увидев, перестал таиться. Тянуло смотреть в сторону непонятного розоватого пятна на снежном склоне. Вот что за пятно?… И куда рыба пропала?… И почему свист в ночи?… И где затаился полярный князец?… Осторожно обошел зимовье. Снег мерзлый, порхлой. Следов никаких.
Вернувшись, поддержал огонь в очаге.
Пахнуло теплом, потянуло дым в проушину над головой. На бревенчатой стене выступили мутные капли. Одна, серая, упала на горячий камень, зашипела. Почему-то вспомнил, как Дежнев обещал: «На скуку, Гришка, не жалуйся. Скука тебе будет оплачена. Рыбьим зубом. Терпеть умеешь».
Это точно.
Терпеть Гришка умел.
Когда-то гнали в Сибирь — терпел. Искал носорукого на Большой собачьей — всяко терпел. В уединенном зимовье терпел — с Павликом Кокоулиным, прозвищем Заварза, да с Энканчаном, прозвищем Кивающий. Когда дикующий все-таки расхотел умирать, впал в тоску Павлик. На расспросы стал признаваться, что боится дикующего, а еще сердце томит по бабе. Признался, что оставил в Нижнем колымском острожке красивую бабу. С собою в поход не возьмешь, вот и оставил на твердого человека. Зачем бабе простаивать? Есть, намекал, в Нижнем острожке некий кривой Прокоп. Вот ему за ссуду на подъем временно оставил бабу. Шмыгал маленьким носом: от бабы, конечно, не убудет. Прокоп, хоть и кривой, да ладный, как бы наоборот ни прибыло. Зажигаясь от таких мыслей, поносно начинал кричать на Семейку. Вот, дескать, обустроился на реке, не пошел с поклоном к Стадухину. Сейчас, смотришь, были б в Нижнем, и Павлика никто бы не ранил.
Гришка возражал: «Ты это зря, Павлик. Это ты неверно говоришь. С погромом на Погычу прошел Стадухин. Ты не Семейку, его ругай».
Павлик сильно впадал в тоску, накручивал себя: вернусь в Нижний, от кривого Прокопа выйдут прижитки? И как правильно считать долг кривому за активное пользование бабой?
«Как-нибудь насчитаешь».
Гришка не сердился на Заварзу.
Считай, Павлик от смерти спасся. Теперь больше следил за дикующим. Энканчан часами стоял на коленях у низкого окошечка, молчал, будто что-то видел. Гришка толкал князца, заставлял садиться. Заставлял есть. Заставлял пить кипяток, настоянный на сендушной травке.
— Мэй! — показывал рукой: — Садись рядом.
Дикующий как бы и не понимал Гришку, но слушался.
Сперва, наверное, от слабости, потом по привычке. Позволял обмывать раны, скрипел зубами от боли, хотя ни разу не застонал. Павлика не замечал. Лежал рядом на понбуре, а как бы не замечал. Гришка от этого беспокоился:
— Ты не молчи, Энканчан. Будешь молчать, все слова забудешь.
Сердился:
— Ну, зачем молчишь? Встанешь на ноги, отправлю в сендуху к родимцам. У них тоже не вспомнишь слов?
Энканчан молчал.
Не видел ни Павлика, ни Гришку.
Ничего не видел, только что-то свое особенное видел.
Озабоченный Лоскут даже от Павлика начинал отмахиваться: мол, отпади со своей бабой! Мол, губы не стираются, не уест ее Прокоп! Уговаривал князца:
— Ну, Энканчан, чего? Ну, погромили родимцев, сожгли стойбиша, ну, так что? У вас и раньше такое случалось. Правда? Вас и раньше громили. То чюхчи громили, а то коряки.
Втолковывал:
— Ты начни говорить! Тебе обязательно надо вспомнить слова, а то ты даже кивать перестал. Вот пойдешь к родимцам, расскажешь: пришли добрые русские на Погычу. Большие таньга с огненным боем. У рта мохнатые!
— Ты зря уговариваешь, — злобно сплевывал Заварза. — Видишь, Кивающий духом изошел. Не зажигает его на живое. Заяц-ушкан пробежит под окном, он не вздрогнет. Я про баб говорю, он не слушает.
Ярился:
— Терпеть не могу!
— Господь терпел, и ты терпи, — втолковывал Гришка. И ласково протягивал Энканчану чашку: — Хэ, друг. Вот чай горячий.
Дикующий князец чашку брал, но молчал. Волосы черные, отливают синим. Голова круглая, крепкая, если не разбили ее топором. Гришка опять раздувал вывернутые ноздри:
— Ты, Энканчан, не молчи. Я знаю, что ты сердитый князец, но ведь раньше знал русские слова. А не хочешь по-русски, хотя бы по-своему лопочи. Я твоих родимцев немножечко понимаю. Я же не чужой, поставил тебя на ноги. Мне обидно, что ты молчишь.
Слыша такое, Павлик тряс бороденкой. Не верил, что Гришка всерьез собирается дружить с дикующим. Жалобился: ты это зря! Он все равно сбежит! Встанет на ноги и сбежит.
Поев жирного, дикующие обычно вытирают руки о мохнатую подошву сапога. И Гришка на Погыче так привык. Однажды сидел в сапогах, у которых подошва голая — из лахтачьей шкуры. Поел жирного, потянулся к сапогу, а подошва не мохнатая.
Покосился на Энканчана.
Тот промолчал, потом ногу поднял: вытри.
— Видишь! — обрадовался Гришка.
Даже накричал однажды на Павлика.
Заварза робок, а замахнулся на Энканчана. Князец, чего-то там доев, решил общий котел сполоснуть. Помочился в него, как привык на стойбище, а Павлик не понял.
— Ну, кажется, поднял вас, — обрадовался Гришка. — Вы уже зарезать хотите друг друга.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3
Выступил на поляну перед сожженным стойбищем широкоплечий человек.
Из-под шапки — русый чуб. Лоб помечен мелкими оспинами. Щеки ввалились, то ли от усталости, то ли зубов не хватало. Прихрамывал на левую ногу, это Дежнева на Яне в сорок первом году хмурые ламуцкие мужики каменными стрелами дважды отметили. А в апреле сорок второго на Омолоне в ту же ногу ранили Дежнева тунгусы. А летом сорок третьего омоки на Колыме железной стрелой попали в голову. Весь изранен, многое видел, а вышел к Стадухину смирно.
При долине куст калиновый стоял…С Дежневым явилось несколько человек. Лица смирные, но суровые.
— Не гораздо, Мишка, делаешь, — рассудительно сказал Дежнев, сняв шапку. — Нельзя громить людишек ясачных. Они под шерть пошли, давно государю служат.
— Врешь! — возразил Стадухин.
— Не вру. Они ясак нам несут. Мы в казенке держим их аманатов.
— Ясак, говоришь? Аманатов, говоришь, держишь? — нехорошо ухмыльнулся Стадухин. — А вот крикни иноземцев. Прямо сейчас крикни. Я знаю, тут многие от нас попрятались. Вот крикни. Если правду говоришь, они тебе поверят и выйдут.
Дежнев крикнул.
И правда, пришли на крик два робких родимца. Выросли из травы, как два одушевленных гриба. Явились как бы ниоткуда, но в подарок прихватили собольи ополники — бедные выделанные шкурки, ничего другого не имели. Совсем бедные шкурки, зовут такие недособолем. Обидевшись, теми ополниками Стадухин хлестнул Семейку по лицу:
— Худяк ты!
Видно, чувствовал, что немногочисленные люди Дежнева просто так в драку не ввяжутся.
— Худяк! — кричал. — Впустую сидят твои аманаты! Сам обленился и люди от рук отбились. Не государеву казну пополняете, а сами по себе мелкими сетишками пробавляетесь у реки! Живете в лесу, молитесь колесу, телегу за мельницу принимаете!
Гришка Лоскут тогда сильно удивился: почему так смирно стоит Семейка перед разъяренным Стадухиным? Ведь — прикащик Погычи. Ведь Необходимый нос обошел. Ведь бывал в разных сражениях, невиданное видал. Почему же стоит перед Стадухиным так смирно? Боится огненного боя? Или просто боится? Не случайно имя взял от дежни. Есть кадка такая, в ней кислое тесто ставят.
Глава II. Мертвый князец
Лунный свет, мерклый.
Вниз по реке далеко видно — пустыня.
И вправо, и влево от уединенного зимовья — пустыня.
И так на многие версты во все стороны. Только снег да камень. Лишь иногда встретится место, где пар идет неведомо от чего, и на том месте зимою снег не живет. Оставайся на Руси, покачал головой Гришка, так и не ведал бы, насколько пространна земля. От Якуцка до белокаменной ходу два года, не меньше. А ведь и дальше Якуцка люди живут.
Вот свист в ночи.
Вот еще рыба исчезла.
Висели в холодных сенках два жирных чира. Гришка берег такую вкусную пищу для самого скучного дня. Известно, лежалое мясо олешка тяготит, отдает пресной пеной. Всей радости было у Гришки — построгать ножом мерзлого чира. Но пропали рыбы. Сейчас, не закрывая дверь, всматриваясь в лунные снега, вспомнил, как дядя жаловался в Соликамске. Вздумалось ему боронить огород, а вышло на Миколу. Кто же боронит на Миколу? Грех. А дядя решил. Привел послушную лошадь, вышел совсем на огород, а из куста черемухи кто-то дохнул на дядю: «Ну, никак нельзя сёдни боронить! Ты же пойми, Микола сёдни!» Как бы даже без особой строгости голос, а дядю долго потом лечили. И сейчас, слышно, недоволен умом.
Вот кто унес рыбу?
Дикующие родимцы Чекчоя да Энканчана, конечно, всё едят, даже соболя. И из соболя же носят платье. Идут, богатая шерсть по земле волочится. Но просто так чужую еду брать не станут. Не принято у них. Многого не умеют. Например, не считают, а пальчат. Спросишь строго: «Ну, как много имеешь живой еды — олешков?» Ответят: «Ну, так много имеем, что и пальцев нет столько».
Спросишь строго: «Вон пасется живая еда — олешки. Там сколько?»
Олешков пасется пять, так и отвечают: «Как пальцев на руке».
«А там?»
«А там, числом две руки».
Быструю птицу бьют в лет, тучных моржей колют спицами, кочуют по любой снежной сендухе. Когда смирны, серебро любят. Носят серебряные бляшки на платье, живут в земляных юртах, как черви. В носу у самого малого князца — синие бусы. Если удивляются, говорят: «Кай!» Зверя не боятся, только духов злых боятся. Сами не возьмут чужую еду. Так кто же взял тех чиров?
Проводив Данилу Филиппова, Гришка остался один.
До русского острожка — три дневных перехода. Дежнев знал, кого посылать в ледяную пустыню. Гришка Лоскут задиковавшему князцу был почти родимцем. Ровно год назад в такое же вот время выходил, вырвал из рук у смерти названного князца. Как раз вот здесь, в этом уединенном зимовье. А вместе с дикующим поднял на ноги Павлика Кокоулина — Заварзу по прозвищу. Как брали со Стадухиным крепкий анаульский острожек, так в том погроме порубили Энканчану плечо и шею. А Павлика в свою очередь дикующие ранили — копьем в голову и в руку. Заварза на Погычу пришел с Мишкой Стадухиным, как и сам Лоскут. С Мишкой хотел и вернуться. Только после таких ужасных ран — как? Все тогда сказали: не жилец, Заварза! Все качали головами: вот вроде ворочается Павлик, даже стонет немного, а все равно не жилец.
Стадухин груб, но грамотея Павлика уважал. Сказал Гришке:
«Наверное, оставлю тебя с Заварзой. Выходишь?»
Лоскут врать не стал:
«Если Бог поможет».
А сам обрадовался. Давно подумывал отколоться от Стадухина. Устал от него. Стадухин ведь как живет? Он увидел живое, сразу кричи — гони! Не успеваешь беречься от стрел и гнева дикующих.
«Только смотри, Гришка, — предупредил Стадухин. — Долго на Погыче сидеть не стану, мне рядом с Семейкой скушно. И тебе станет скушно, если к нему приклонишься. Скуп, скареден. Так что, подняв Заварзу, догоняй нас».
Помял бороду, хмуро глянул на бессильно распластанного на понбуре Павлика, на валяющегося рядом полярного князца. Большая разница. Дикующий смугл кожей, а Павлик бел. У Павлика волос рус, а у дикующего как вороново крыло. Павлик не дышит почти, а дикующий совсем при смерти.
«Ну, попробуй».
И остался Гришка с двумя ранеными.
Это в далеком острожке — русские. Это в далеком острожке на Майне — деревянные избы, конопачены мхом, корьем крыты. Это там теплая казенка для аманатов, крепкие амбары на столбах для мяхкой рухляди и съестных припасов. А здесь — пусто. И Павлик долго валялся без памяти, только потом начал понемножечку отходить. И дикующий вел не лучше — хотел умереть. У дикующих исстари так ведется: коль занемог, стал немощен, объявляй: хочу умереть. Родимцы такие слова поймут, нисколько сердиться не будут. Соберутся, как на праздник, принесут богатые подарки, приготовят вкусное мясо, пожелавшего смерти участливо посадят у стены. Сиди здесь, скажут. Сиди на почетном месте. Начнут уговаривать: ты не умирай, ты не уходи, не надо тебе уходить, тебе надо жить, жизни радоваться! — а сами страстно ударят копьем со спины. Прямо сквозь тонкую ровдугу шатра ударят. Для точности еще до праздника нарисуют снаружи белый кружок на ровдуге — куда ударить, чтобы попасть родимцу под левую лопатку, не промахнуться.
Гришка тоже уговаривал печального князца: «Ты, Энканчан, живи. Зачем тебе умирать? У нас все не так. Мы убогих не убиваем. Видишь, у нас стены из дерева? Копьем не проткнешь».
Пока выхаживал раненых, Стадухин сшел с Погычи.
Не вытерпел в нестерпимой гордости, что не первый пришел на новую реку, какой-то Семейка первым там оказался! При удобном случае не преминул бы согнать с реки силой, но часть казаков — Васька Бугор, да с ним Семен Мотора, и еще люди, переметнулись к Дежневу. Тот их принял, но увел на Пенжину. Догадывался, что не простит Мишка. Наверное, начнет стрелять, пороховым дымом понесет в сендухе. Если бы не ударившие лютые морозы, и совсем бы увел людей, но такие ударили холода, что вернулся. К счастью, Мишка ушел.
Павлик Кокоулин, прозвищем Заварза, тем временем накапливал силы, даже стал садиться на понбуре. Охая, испуская жалостливые стоны, достигал скамьи возле печки. Стонал, но стриг глазами в сторону полярного князца, который тоже помаленечку начал вставать. Встав, устраивался у окошечка.
«Родимцев высматривает», — стриг глазами Павлик.
«А ты б на его месте не высматривал?»
«Да ты что говоришь? Кто он, а кто я? Он язычник!» — Дивился нехорошо: «Может, это он и ранил меня в том съемном бою? Я ведь, Гришка, ничего не помню. Ну, побежали… Ну, кричал я, махался топором…» — Косился на дикующего: «Вдруг, правда, он?»
Маленькое личико Заварзы становилось огорченным:
«Ты, Гришка, не верь дикующему. Мало ли, что сидит на скамье смирно. И хищные звери так умеют. Особенно змеи. Посмотри, Энканчан совсем, как змей. Полежит, а потом ужалит».
При долине куст калиновый стоял…За десять дней сидения в уединенном зимовье Гришка сильно устал.
Сейчас, ничего не увидев, перестал таиться. Тянуло смотреть в сторону непонятного розоватого пятна на снежном склоне. Вот что за пятно?… И куда рыба пропала?… И почему свист в ночи?… И где затаился полярный князец?… Осторожно обошел зимовье. Снег мерзлый, порхлой. Следов никаких.
Вернувшись, поддержал огонь в очаге.
Пахнуло теплом, потянуло дым в проушину над головой. На бревенчатой стене выступили мутные капли. Одна, серая, упала на горячий камень, зашипела. Почему-то вспомнил, как Дежнев обещал: «На скуку, Гришка, не жалуйся. Скука тебе будет оплачена. Рыбьим зубом. Терпеть умеешь».
Это точно.
Терпеть Гришка умел.
Когда-то гнали в Сибирь — терпел. Искал носорукого на Большой собачьей — всяко терпел. В уединенном зимовье терпел — с Павликом Кокоулиным, прозвищем Заварза, да с Энканчаном, прозвищем Кивающий. Когда дикующий все-таки расхотел умирать, впал в тоску Павлик. На расспросы стал признаваться, что боится дикующего, а еще сердце томит по бабе. Признался, что оставил в Нижнем колымском острожке красивую бабу. С собою в поход не возьмешь, вот и оставил на твердого человека. Зачем бабе простаивать? Есть, намекал, в Нижнем острожке некий кривой Прокоп. Вот ему за ссуду на подъем временно оставил бабу. Шмыгал маленьким носом: от бабы, конечно, не убудет. Прокоп, хоть и кривой, да ладный, как бы наоборот ни прибыло. Зажигаясь от таких мыслей, поносно начинал кричать на Семейку. Вот, дескать, обустроился на реке, не пошел с поклоном к Стадухину. Сейчас, смотришь, были б в Нижнем, и Павлика никто бы не ранил.
Гришка возражал: «Ты это зря, Павлик. Это ты неверно говоришь. С погромом на Погычу прошел Стадухин. Ты не Семейку, его ругай».
Павлик сильно впадал в тоску, накручивал себя: вернусь в Нижний, от кривого Прокопа выйдут прижитки? И как правильно считать долг кривому за активное пользование бабой?
«Как-нибудь насчитаешь».
Гришка не сердился на Заварзу.
Считай, Павлик от смерти спасся. Теперь больше следил за дикующим. Энканчан часами стоял на коленях у низкого окошечка, молчал, будто что-то видел. Гришка толкал князца, заставлял садиться. Заставлял есть. Заставлял пить кипяток, настоянный на сендушной травке.
— Мэй! — показывал рукой: — Садись рядом.
Дикующий как бы и не понимал Гришку, но слушался.
Сперва, наверное, от слабости, потом по привычке. Позволял обмывать раны, скрипел зубами от боли, хотя ни разу не застонал. Павлика не замечал. Лежал рядом на понбуре, а как бы не замечал. Гришка от этого беспокоился:
— Ты не молчи, Энканчан. Будешь молчать, все слова забудешь.
Сердился:
— Ну, зачем молчишь? Встанешь на ноги, отправлю в сендуху к родимцам. У них тоже не вспомнишь слов?
Энканчан молчал.
Не видел ни Павлика, ни Гришку.
Ничего не видел, только что-то свое особенное видел.
Озабоченный Лоскут даже от Павлика начинал отмахиваться: мол, отпади со своей бабой! Мол, губы не стираются, не уест ее Прокоп! Уговаривал князца:
— Ну, Энканчан, чего? Ну, погромили родимцев, сожгли стойбиша, ну, так что? У вас и раньше такое случалось. Правда? Вас и раньше громили. То чюхчи громили, а то коряки.
Втолковывал:
— Ты начни говорить! Тебе обязательно надо вспомнить слова, а то ты даже кивать перестал. Вот пойдешь к родимцам, расскажешь: пришли добрые русские на Погычу. Большие таньга с огненным боем. У рта мохнатые!
— Ты зря уговариваешь, — злобно сплевывал Заварза. — Видишь, Кивающий духом изошел. Не зажигает его на живое. Заяц-ушкан пробежит под окном, он не вздрогнет. Я про баб говорю, он не слушает.
Ярился:
— Терпеть не могу!
— Господь терпел, и ты терпи, — втолковывал Гришка. И ласково протягивал Энканчану чашку: — Хэ, друг. Вот чай горячий.
Дикующий князец чашку брал, но молчал. Волосы черные, отливают синим. Голова круглая, крепкая, если не разбили ее топором. Гришка опять раздувал вывернутые ноздри:
— Ты, Энканчан, не молчи. Я знаю, что ты сердитый князец, но ведь раньше знал русские слова. А не хочешь по-русски, хотя бы по-своему лопочи. Я твоих родимцев немножечко понимаю. Я же не чужой, поставил тебя на ноги. Мне обидно, что ты молчишь.
Слыша такое, Павлик тряс бороденкой. Не верил, что Гришка всерьез собирается дружить с дикующим. Жалобился: ты это зря! Он все равно сбежит! Встанет на ноги и сбежит.
Поев жирного, дикующие обычно вытирают руки о мохнатую подошву сапога. И Гришка на Погыче так привык. Однажды сидел в сапогах, у которых подошва голая — из лахтачьей шкуры. Поел жирного, потянулся к сапогу, а подошва не мохнатая.
Покосился на Энканчана.
Тот промолчал, потом ногу поднял: вытри.
— Видишь! — обрадовался Гришка.
Даже накричал однажды на Павлика.
Заварза робок, а замахнулся на Энканчана. Князец, чего-то там доев, решил общий котел сполоснуть. Помочился в него, как привык на стойбище, а Павлик не понял.
— Ну, кажется, поднял вас, — обрадовался Гришка. — Вы уже зарезать хотите друг друга.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3