https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/malenkie/
И Акулина Ивановна кивала, вглядывалась в маму голубыми участливыми глазками, а сердце ее разрывалось от жалости к этой молодой, строгой, несчастной, заблудшей, крещеной армянке.
Молилась Акулина Ивановна не размашисто, не истово, не показно, а почти про себя, где-нибудь в укромном уголке, щадя, наверное, несуразных безбожников, молодых и непутевых, но тоже сердечных и щедрых, и за них, быть может, просила, чтобы ее деревенский Бог оборотил свой лик и к ним, несмотря ни на что. Белый платок с поблекшим розовым орнаментом она будто бы и не снимала. Во всяком случае, Ивану Иванычу нынче это так помнится. Мамины укоризны не обескураживали Акулину Ивановну, но тихая смущенная улыбка возникала на ее губах, и двигалась няня как-то все бочком, и мама иногда поглядывала на нее с недоумением.
- Ну, картошина, - говорила Акулина Ивановна Ванванчу, - давай чайком побалуемся...
Чайный нектар распивался обычно в комнатке Насти. На глаз Ванванча, Настя была совсем старуха. Когда ее высоченный, худой, прихрамывающий силуэт возникал в коммунальной кухне, газовая плита начинала гореть холодным строгим пламенем и на лицах присутствующих появлялись черты праведности. В эту квартиру фабриканта Каминского на Арбате она пришла совсем девочкой, но вскоре стала изощренной кухаркой и своим человеком. То ли семья была либеральная, то ли природные достоинства Насти возвышали - не знаю.
Жила она в маленькой комнатушке за кухней. Была у нее железная кровать, столик, полка на стене с вареньями и медом в баночках и икона с лампадкой в углу. Была она строга, немногослов-на, но Ванванч разгадал однажды за тонкими, сжатыми, бледными губами источник доброты, предназначенный, как ему показалось, только для него одного. Он это знал, обмениваясь с ней изредка тайными многозначительными сигналами.
И вот они сидят за Настиным столиком все трое и дуют в блюдца. Чай заваривается душистый и тягучий. И струйка его льется в чашку со звоном, и Ванванч старается держать блюдце на растопыренных пальцах, и пыхтит, подражая старухам, и утирает со лба воображаемый пот.
- Ну, картошина, каково пьется-то?
Это странное прозвище выплеснулось у Акулины Ивановны после того, как она вдруг обнаружила, что его нос напоминает маленькую картофелину. "Махонька така картошина... Что за картошина така? Кааартошинка..."
Старухи сидят на табуретках, а Ванванч по традиции на Настиной кровати и болтает ножками. О чем они разговаривают, тихо и обстоятельно, ему непонятно, да и не нужно. У него свои мысли и страсти. Он пока не видит разницы между фабрикантами и рабочими, между кулаками и батраками, между умными и глупыми, но тьма и свет, зима и лето, доброта и жестокосердие распознаются им с безукоризненной точностью, с врожденным детским профессионализмом.
...Настю нынче понапрасну не тревожат: она хворает, все больше полеживает у себя, Ванванч знает, что Настя больна, иногда украдкой приоткрывает ее дверь и видит: вот она лежит на кровати под большим старым клетчатым платком и подмигивает ему.
- Ну, картошина, гулять пойдем, - Акулина Ивановна помогает ему одеться. Они долго сопят и топчутся в полутемном коридоре коммунальной арбатской квартиры, ибо встреча с январским двором - дело нешуточное, а поэтому - стеганые одежки и шапки-ушанки, и варежки, и шарфик, и валенки, и старые погнутые саночки - Бог весть, с каких времен.
Пространство арбатского двора было необозримо и привычно. Вместе со всем, что оно вмещало, со стенами домов, окружавших его, с окнами, с помойкой посередине, с тощими деревцами, с ароматами, с арбатским говорком - все это входило в состав крови и не требовало осмысления. Там располагались глубокие сугробы, в которых приятно было тонуть, после чего мягкие горячие пальцы Акулины Ивановны тщательно и долго извлекали снег из-под воротника, из валенок. "Ох, фулюганчик, ты что же это снегом-то напихалси? Да что же это за баловник такой?!." - И это все звучало как поощрение, он это чувствовал и заглядывал в ее голубые лукавые глазки и тут же спешил зарыться снова в новый сугроб или, свалившись с саночек, закувыркаться с горки...
- Ну, картошина, дождешьси... А Он-то видит все...
- Кто? - спрашивал Ванванч, покуда она вытряхивала из него снег.
- Эвон,- кивала она на низкое зимнее небо,- звон, эвон,- чтобы не произнести запретное имя.
Конечно, Ванванч ее любил. Больше было некого. Далекий папа казался нарисованным и неправдоподобным. Призрачная мама появлялась на мгновение, изредка, по вечерам, если он не успел еще уснуть, и, усталая после вдохновенного трудового дня, прижимала его к себе, но все как-то отрешенно, судорожно, из иного мира, продолжая думать о чем-то своем.
- Мамочка, а я сегодня зарылся в снег!
- Да что ты? - рассеянно, с искусственным интересом. - А спать тебе не пора?
- Расскажи мне что-нибудь...
- Вот няня расскажет.
И няня рассказывала. Она брала его пальцы в свою пухлую горячую ладошку, и через эту ладошку в его чистую кровь просачивалось нечто негромкоголосое и пестрое, что снится по ночам, а днем ходит следом, подталкивая под локоток. Она заглядывала при этом в его широко распахнутые кавказские глаза, в которых сладостно расположились и Василиса Премудрая, и Микула, и Аленушка, и ангелы Господни... Пейзажи были тамбовские, а ему представлялся подмосковный клязьминский соснячок. И глупый царь склонялся перед Иваном-дураком.
- Ну спи, малышечка, спи, картошина...
Иногда кто-нибудь привозил мандарины из далекого Тифлиса от папы, где папа сгорал на партийной работе. Акулина Ивановна научилась снимать кожуру с диковинного фрукта и скармливала сочные дольки Ванванчу.
- А вы, няня? - говорила мама. - Попробуйте, пожалуйста.
Акулина Ивановна перекатывала оранжевый ароматный шарик в ладошках, улыбалась и едва-едва покачивала головой в неизменном платочке.
- Пущай картошина поисть... Экой мандалин! А я и не видывала такого и не слыхивала об ем, ну надо ж!..
- Ну хоть попробуйте, - настаивала мама, - ну, пожалуйста.
Акулина Ивановна вздыхала и поджимала губы.
- Пущай он исть этот яблочек господский, а мне не хоцца, я лучше чайку попью с сахаром. - И прятала мандарины на дальнюю полку в буфете.
- Не прячьте, еще пришлют, - говорила мама с досадой, - ну хоть угостите кого-нибудь. Тут Акулина Ивановна светлела вся.
- Ну, картошина, кого угощать-то будем? - И лукаво заглядывала Ванванчу в глаза. - Жоржетту, что ль?
Он кивал радостно и мчался за Жоржеттой.
Жоржетте Каминской было шесть лет. Если у Ванванча были темно-русые кудряшки, которые с каждым годом становились темнее и жестче, то у Жоржетты были шелковые локоны, черные как смоль. Эта пятикомнатная коммунальная арбатская квартира когда-то целиком принадлежала Яну Каминскому - владельцу небольшой фабрики по выделке кожи. Владение было обобществлено. Бывший владелец служил там же в качестве экономиста. В собственной квартире ему оставили одну комнату, в которой и устроились покорно и с благодарностью все трое Каминских: сам Ян Адамович, Юзя Юльевна и Жоржетта. Социальный статус пока не волновал ни Ванванча, ни Жоржетту, не подвергался обсуждению и старшими. Даже то, что родителям Ванванча предоста-вили сразу две комнаты, не вызывало удивления: хозяева! В обеих комнатах располагалась бывшая мебель Каминских, и это тоже воспринималось в порядке вещей. Мама долго не могла открыть красивое настольное бюро из карельской березы, так что пришлось потревожить рыже-волосую белотелую Юзю Юльевну, которая немедленно явилась и, расточая улыбки, легким, решительным движением пальца распахнула свою бывшую собственность, и ни горечи, ни даже недоумения не было на ее холеном розовом лице.
- Вот так, - сказала она, - алле, прошу сердечно...
Ян Каминский, всегда подтянутый, в безукоризненной тройке, хоть и выглядел в глазах обитателей квартиры весьма буржуазным, не вызывал ни у кого отчуждения и недоброжелатель-ства, кроме, пожалуй, Ирины Семеновны, совсем недавно въехавшей в одну из комнат с великовозрастным сыном Федором. Ее угличская философия, не встречавшая сопротивления, зиждилась на уездных постулатах, по которым все незнакомое объявлялось чуждым и опасным и против чего следовало ну, если не бороться, то по крайней мере протестовать, и если не вслух, то с помощью жестов, пренебрежительной мимики и прочих загадочных инструментов неприязни. Ее раздражал голос Юзи Юльевны. Действительно, это был не самый приятный голос: визгливые нотки преобладали в нем, усугубляя безобидную авторитарность. Каминские говорили между собой по-французски. Эти каркающие, непонятные звуки тоже не радовали Ирину Семеновну, и, когда они начинали звучать на кухне, у нее тотчас что-то не ладилось, ну, допустим, с крышкой от суповой кастрюльки, которая со звоном выпадала из рук, и Ирина Семеновна ее ловила и водружала на место, приговаривая: "У, барыня чертова!.. Я тебе!.. Раззвенелась!", и подмигивала при этом Акулине Ивановне. И если Ян Адамович вечерней порой по какому-нибудь случаю появлялся на кухне с бутылкой шампанского, в своей неизменной тройке и расставлял на столике старорежимные бокалы, и наполнял их, и приглашал широким жестом "всех присутствующих дам" выпить по глоточку в честь, оказывается, именин Юзи Юльевны, или пятнадцатилетия их брака, или по случаю благополучного приезда из далекого Тифлиса папы Ванванча, или в связи с пролетарским праздником Первое мая (мало ли поводов?), - так вот, если он проделывал все это, а гости с шумным одобрением подымали бокалы, Ирина Семеновна растягивала губы в брезгли-вой улыбочке, опорожняла бокал, приговаривая: "Тьфу, и чего в ей хорошего?", и тотчас покидала кухню.
От Юзи Юльевны пахло парижскими духами.
- Сегодня у меня получились замечательные щи! - произносила она с пафосом, и благоуха-ние щей и запах духов тотчас перемешивались. Она предлагала всем попробовать, так как была невысокого мнения о своих кулинарных способностях. "Я ведь учусь, учусь, - улыбалась она, - конечно, это сложное искусство, но раньше я занималась другими делами, а теперь вот щи... Настя больна".
- Вот уж щи! - восклицала Акулина Ивановна, попробовав. - И травки всякие, ну надо ж!
- Укроп и сельдерей!..
- Ах ты, Господи!..
Тут же ложка, полная щей, тянулась к Ирине Семеновне, но та, натурально, ее отвергала неизменно и обиженно отворачивалась.
- Да вы только попробуйте, дорогая, - смеялась Юзя Юльевна, - вы же мастер, я хочу у вас поучиться...
- Мне это ни к чему, - гордо провозглашала Ирина Семеновна, - мне это не ндравится...
- Но почему? Почему? Ну вы хоть попробуйте... - И тут же произносила нечто по-француз-ски оказавшейся рядом Жоржетте, а у Ирины Семеновны тотчас падала на пол крышка от кастрюли, или тряпка, или вилка.
Ванванча и Жоржетты все эти утонченные страсти не касались. Вот они выходят в свой привычный морозный арбатский двор, перед этим долго топчась в прихожей под руками Акулины Ивановны и Юзи Юльевны, наряжаясь в свои одежки и хохоча, и заливаясь, и бубня из-под ловких женских рук что-то свое, при тусклом свете желтой коридорной лампочки.
- Спасибо вам, Акулина Ивановна, хоть Жоржеточка немного погуляет, говорила Юзя Юльевна, - а то у меня совсем времени нет, - и хлопала пальцем по носу уже во все завернутую дочь.
- Ну мама! - притворно негодовала Жоржетта.
И вот они во дворе. Ванванч катает Жоржетту на санках, затем она катает его. Тут выскакивает из дому сам Каминский в шубе, накинутой на плечи, в каракулевой шапке пирожком и велит им замереть, и фотографирует их - случайный незначительный будничный эпизод, но эта маленькая фотография небольшого размера и крайне любительская до сих пор, вот уже шестьдесят лет, живет у меня и время от времени попадается под руку, уже потускневшая, отдающая желтизной улика из иного времени и иного мира.
Потом они долго сидят в сугробе и с наслаждением промокают, и обстоятельно спорят о политике.
- Раньше, при царе, были частники, - наставляет Ванванч подругу, теперь приказчики...
- Обалдел? - возражает Жоржетта.
- Давай спросим у няни, - Ванванч пытается выбраться из сугроба.
- Да няня-то деревенская, - смеется Жоржетта, - она Марфушка...
- Она Акулина Ивановна! - протестует Ванванч.
- Ну и что же? - смеется Жоржетта. - Все равно Марфушка.
Недолгое зимнее солнце садится за крыши, дети стреляют поверх сугробов "пиф-паф! пиф-паф!" и кричат "ура!".
Дома Ванванч, еще не успев раздеться, рассказывает, захлебываясь, проходящей по коридору Ирине Семеновне, как они там воевали с Жоржеттой на войне, но та проходит мимо, поджав губы, пока он орет из-под руки Акулины Ивановны: "А мы все равно победили!.."
- Тише, малышечка. Тете Ире не до нас с тобой. А ну сымай поддевочку, сымай, сымай...
Но тут внезапно появляется сам Ян Адамович Каминский, и он спрашивает, заинтересованно тараща глаза:
- Что же это за война была? Кто с кем воевал?
- Красные с белыми, - выпаливает Ванванч.
- Кто же пересилил?
- Да красные же, красные! - хохочет Жоржетта.
- А кто из вас красный, а кто белый?
- Ну, конечно, мы с Жоржеттой красные, - говорит Ванванч, - не белые же.
- Они же не белые, батюшка, - поясняет Акулина Ивановна.
- И Жоржетта красная? - спрашивает Каминский тихо.
- А какая же? - наступает на отца Жоржетта.- Белые ведь буржуи, и мы их всех застрелили!
В комнате Ванванч бросается к маме.
- Мамочка, мы всех белых победили!
- Да что ты?! - поражается она, и брови ее взлетают, но Ванванч видит, что она думает о чем-то другом, постороннем.
Однажды ночью он проснулся от перезвона церковных колоколов. За двойными рамами мартовских окон они гудели и переливались особенно загадочно. В комнате было темно, но с улицы врывалось разноцветное сияние, в котором преобладали желтые, красные и синие тона, и разноцветные пятна вздрагивали и шевелились на стенах. Это было похоже на музыку целого оркестра, а может быть, и на войну, а может быть, было предчувствие чего-то нескорого, грядуще-го, зловещего, до чего еще надо дожить, как-то докарабкаться, а может быть, это было предостережением на завтрашний день, и только Ванванч был пока еще не в силах увязать это предостережение с появлением в квартире Мартьяна.
1 2 3 4 5
Молилась Акулина Ивановна не размашисто, не истово, не показно, а почти про себя, где-нибудь в укромном уголке, щадя, наверное, несуразных безбожников, молодых и непутевых, но тоже сердечных и щедрых, и за них, быть может, просила, чтобы ее деревенский Бог оборотил свой лик и к ним, несмотря ни на что. Белый платок с поблекшим розовым орнаментом она будто бы и не снимала. Во всяком случае, Ивану Иванычу нынче это так помнится. Мамины укоризны не обескураживали Акулину Ивановну, но тихая смущенная улыбка возникала на ее губах, и двигалась няня как-то все бочком, и мама иногда поглядывала на нее с недоумением.
- Ну, картошина, - говорила Акулина Ивановна Ванванчу, - давай чайком побалуемся...
Чайный нектар распивался обычно в комнатке Насти. На глаз Ванванча, Настя была совсем старуха. Когда ее высоченный, худой, прихрамывающий силуэт возникал в коммунальной кухне, газовая плита начинала гореть холодным строгим пламенем и на лицах присутствующих появлялись черты праведности. В эту квартиру фабриканта Каминского на Арбате она пришла совсем девочкой, но вскоре стала изощренной кухаркой и своим человеком. То ли семья была либеральная, то ли природные достоинства Насти возвышали - не знаю.
Жила она в маленькой комнатушке за кухней. Была у нее железная кровать, столик, полка на стене с вареньями и медом в баночках и икона с лампадкой в углу. Была она строга, немногослов-на, но Ванванч разгадал однажды за тонкими, сжатыми, бледными губами источник доброты, предназначенный, как ему показалось, только для него одного. Он это знал, обмениваясь с ней изредка тайными многозначительными сигналами.
И вот они сидят за Настиным столиком все трое и дуют в блюдца. Чай заваривается душистый и тягучий. И струйка его льется в чашку со звоном, и Ванванч старается держать блюдце на растопыренных пальцах, и пыхтит, подражая старухам, и утирает со лба воображаемый пот.
- Ну, картошина, каково пьется-то?
Это странное прозвище выплеснулось у Акулины Ивановны после того, как она вдруг обнаружила, что его нос напоминает маленькую картофелину. "Махонька така картошина... Что за картошина така? Кааартошинка..."
Старухи сидят на табуретках, а Ванванч по традиции на Настиной кровати и болтает ножками. О чем они разговаривают, тихо и обстоятельно, ему непонятно, да и не нужно. У него свои мысли и страсти. Он пока не видит разницы между фабрикантами и рабочими, между кулаками и батраками, между умными и глупыми, но тьма и свет, зима и лето, доброта и жестокосердие распознаются им с безукоризненной точностью, с врожденным детским профессионализмом.
...Настю нынче понапрасну не тревожат: она хворает, все больше полеживает у себя, Ванванч знает, что Настя больна, иногда украдкой приоткрывает ее дверь и видит: вот она лежит на кровати под большим старым клетчатым платком и подмигивает ему.
- Ну, картошина, гулять пойдем, - Акулина Ивановна помогает ему одеться. Они долго сопят и топчутся в полутемном коридоре коммунальной арбатской квартиры, ибо встреча с январским двором - дело нешуточное, а поэтому - стеганые одежки и шапки-ушанки, и варежки, и шарфик, и валенки, и старые погнутые саночки - Бог весть, с каких времен.
Пространство арбатского двора было необозримо и привычно. Вместе со всем, что оно вмещало, со стенами домов, окружавших его, с окнами, с помойкой посередине, с тощими деревцами, с ароматами, с арбатским говорком - все это входило в состав крови и не требовало осмысления. Там располагались глубокие сугробы, в которых приятно было тонуть, после чего мягкие горячие пальцы Акулины Ивановны тщательно и долго извлекали снег из-под воротника, из валенок. "Ох, фулюганчик, ты что же это снегом-то напихалси? Да что же это за баловник такой?!." - И это все звучало как поощрение, он это чувствовал и заглядывал в ее голубые лукавые глазки и тут же спешил зарыться снова в новый сугроб или, свалившись с саночек, закувыркаться с горки...
- Ну, картошина, дождешьси... А Он-то видит все...
- Кто? - спрашивал Ванванч, покуда она вытряхивала из него снег.
- Эвон,- кивала она на низкое зимнее небо,- звон, эвон,- чтобы не произнести запретное имя.
Конечно, Ванванч ее любил. Больше было некого. Далекий папа казался нарисованным и неправдоподобным. Призрачная мама появлялась на мгновение, изредка, по вечерам, если он не успел еще уснуть, и, усталая после вдохновенного трудового дня, прижимала его к себе, но все как-то отрешенно, судорожно, из иного мира, продолжая думать о чем-то своем.
- Мамочка, а я сегодня зарылся в снег!
- Да что ты? - рассеянно, с искусственным интересом. - А спать тебе не пора?
- Расскажи мне что-нибудь...
- Вот няня расскажет.
И няня рассказывала. Она брала его пальцы в свою пухлую горячую ладошку, и через эту ладошку в его чистую кровь просачивалось нечто негромкоголосое и пестрое, что снится по ночам, а днем ходит следом, подталкивая под локоток. Она заглядывала при этом в его широко распахнутые кавказские глаза, в которых сладостно расположились и Василиса Премудрая, и Микула, и Аленушка, и ангелы Господни... Пейзажи были тамбовские, а ему представлялся подмосковный клязьминский соснячок. И глупый царь склонялся перед Иваном-дураком.
- Ну спи, малышечка, спи, картошина...
Иногда кто-нибудь привозил мандарины из далекого Тифлиса от папы, где папа сгорал на партийной работе. Акулина Ивановна научилась снимать кожуру с диковинного фрукта и скармливала сочные дольки Ванванчу.
- А вы, няня? - говорила мама. - Попробуйте, пожалуйста.
Акулина Ивановна перекатывала оранжевый ароматный шарик в ладошках, улыбалась и едва-едва покачивала головой в неизменном платочке.
- Пущай картошина поисть... Экой мандалин! А я и не видывала такого и не слыхивала об ем, ну надо ж!..
- Ну хоть попробуйте, - настаивала мама, - ну, пожалуйста.
Акулина Ивановна вздыхала и поджимала губы.
- Пущай он исть этот яблочек господский, а мне не хоцца, я лучше чайку попью с сахаром. - И прятала мандарины на дальнюю полку в буфете.
- Не прячьте, еще пришлют, - говорила мама с досадой, - ну хоть угостите кого-нибудь. Тут Акулина Ивановна светлела вся.
- Ну, картошина, кого угощать-то будем? - И лукаво заглядывала Ванванчу в глаза. - Жоржетту, что ль?
Он кивал радостно и мчался за Жоржеттой.
Жоржетте Каминской было шесть лет. Если у Ванванча были темно-русые кудряшки, которые с каждым годом становились темнее и жестче, то у Жоржетты были шелковые локоны, черные как смоль. Эта пятикомнатная коммунальная арбатская квартира когда-то целиком принадлежала Яну Каминскому - владельцу небольшой фабрики по выделке кожи. Владение было обобществлено. Бывший владелец служил там же в качестве экономиста. В собственной квартире ему оставили одну комнату, в которой и устроились покорно и с благодарностью все трое Каминских: сам Ян Адамович, Юзя Юльевна и Жоржетта. Социальный статус пока не волновал ни Ванванча, ни Жоржетту, не подвергался обсуждению и старшими. Даже то, что родителям Ванванча предоста-вили сразу две комнаты, не вызывало удивления: хозяева! В обеих комнатах располагалась бывшая мебель Каминских, и это тоже воспринималось в порядке вещей. Мама долго не могла открыть красивое настольное бюро из карельской березы, так что пришлось потревожить рыже-волосую белотелую Юзю Юльевну, которая немедленно явилась и, расточая улыбки, легким, решительным движением пальца распахнула свою бывшую собственность, и ни горечи, ни даже недоумения не было на ее холеном розовом лице.
- Вот так, - сказала она, - алле, прошу сердечно...
Ян Каминский, всегда подтянутый, в безукоризненной тройке, хоть и выглядел в глазах обитателей квартиры весьма буржуазным, не вызывал ни у кого отчуждения и недоброжелатель-ства, кроме, пожалуй, Ирины Семеновны, совсем недавно въехавшей в одну из комнат с великовозрастным сыном Федором. Ее угличская философия, не встречавшая сопротивления, зиждилась на уездных постулатах, по которым все незнакомое объявлялось чуждым и опасным и против чего следовало ну, если не бороться, то по крайней мере протестовать, и если не вслух, то с помощью жестов, пренебрежительной мимики и прочих загадочных инструментов неприязни. Ее раздражал голос Юзи Юльевны. Действительно, это был не самый приятный голос: визгливые нотки преобладали в нем, усугубляя безобидную авторитарность. Каминские говорили между собой по-французски. Эти каркающие, непонятные звуки тоже не радовали Ирину Семеновну, и, когда они начинали звучать на кухне, у нее тотчас что-то не ладилось, ну, допустим, с крышкой от суповой кастрюльки, которая со звоном выпадала из рук, и Ирина Семеновна ее ловила и водружала на место, приговаривая: "У, барыня чертова!.. Я тебе!.. Раззвенелась!", и подмигивала при этом Акулине Ивановне. И если Ян Адамович вечерней порой по какому-нибудь случаю появлялся на кухне с бутылкой шампанского, в своей неизменной тройке и расставлял на столике старорежимные бокалы, и наполнял их, и приглашал широким жестом "всех присутствующих дам" выпить по глоточку в честь, оказывается, именин Юзи Юльевны, или пятнадцатилетия их брака, или по случаю благополучного приезда из далекого Тифлиса папы Ванванча, или в связи с пролетарским праздником Первое мая (мало ли поводов?), - так вот, если он проделывал все это, а гости с шумным одобрением подымали бокалы, Ирина Семеновна растягивала губы в брезгли-вой улыбочке, опорожняла бокал, приговаривая: "Тьфу, и чего в ей хорошего?", и тотчас покидала кухню.
От Юзи Юльевны пахло парижскими духами.
- Сегодня у меня получились замечательные щи! - произносила она с пафосом, и благоуха-ние щей и запах духов тотчас перемешивались. Она предлагала всем попробовать, так как была невысокого мнения о своих кулинарных способностях. "Я ведь учусь, учусь, - улыбалась она, - конечно, это сложное искусство, но раньше я занималась другими делами, а теперь вот щи... Настя больна".
- Вот уж щи! - восклицала Акулина Ивановна, попробовав. - И травки всякие, ну надо ж!
- Укроп и сельдерей!..
- Ах ты, Господи!..
Тут же ложка, полная щей, тянулась к Ирине Семеновне, но та, натурально, ее отвергала неизменно и обиженно отворачивалась.
- Да вы только попробуйте, дорогая, - смеялась Юзя Юльевна, - вы же мастер, я хочу у вас поучиться...
- Мне это ни к чему, - гордо провозглашала Ирина Семеновна, - мне это не ндравится...
- Но почему? Почему? Ну вы хоть попробуйте... - И тут же произносила нечто по-француз-ски оказавшейся рядом Жоржетте, а у Ирины Семеновны тотчас падала на пол крышка от кастрюли, или тряпка, или вилка.
Ванванча и Жоржетты все эти утонченные страсти не касались. Вот они выходят в свой привычный морозный арбатский двор, перед этим долго топчась в прихожей под руками Акулины Ивановны и Юзи Юльевны, наряжаясь в свои одежки и хохоча, и заливаясь, и бубня из-под ловких женских рук что-то свое, при тусклом свете желтой коридорной лампочки.
- Спасибо вам, Акулина Ивановна, хоть Жоржеточка немного погуляет, говорила Юзя Юльевна, - а то у меня совсем времени нет, - и хлопала пальцем по носу уже во все завернутую дочь.
- Ну мама! - притворно негодовала Жоржетта.
И вот они во дворе. Ванванч катает Жоржетту на санках, затем она катает его. Тут выскакивает из дому сам Каминский в шубе, накинутой на плечи, в каракулевой шапке пирожком и велит им замереть, и фотографирует их - случайный незначительный будничный эпизод, но эта маленькая фотография небольшого размера и крайне любительская до сих пор, вот уже шестьдесят лет, живет у меня и время от времени попадается под руку, уже потускневшая, отдающая желтизной улика из иного времени и иного мира.
Потом они долго сидят в сугробе и с наслаждением промокают, и обстоятельно спорят о политике.
- Раньше, при царе, были частники, - наставляет Ванванч подругу, теперь приказчики...
- Обалдел? - возражает Жоржетта.
- Давай спросим у няни, - Ванванч пытается выбраться из сугроба.
- Да няня-то деревенская, - смеется Жоржетта, - она Марфушка...
- Она Акулина Ивановна! - протестует Ванванч.
- Ну и что же? - смеется Жоржетта. - Все равно Марфушка.
Недолгое зимнее солнце садится за крыши, дети стреляют поверх сугробов "пиф-паф! пиф-паф!" и кричат "ура!".
Дома Ванванч, еще не успев раздеться, рассказывает, захлебываясь, проходящей по коридору Ирине Семеновне, как они там воевали с Жоржеттой на войне, но та проходит мимо, поджав губы, пока он орет из-под руки Акулины Ивановны: "А мы все равно победили!.."
- Тише, малышечка. Тете Ире не до нас с тобой. А ну сымай поддевочку, сымай, сымай...
Но тут внезапно появляется сам Ян Адамович Каминский, и он спрашивает, заинтересованно тараща глаза:
- Что же это за война была? Кто с кем воевал?
- Красные с белыми, - выпаливает Ванванч.
- Кто же пересилил?
- Да красные же, красные! - хохочет Жоржетта.
- А кто из вас красный, а кто белый?
- Ну, конечно, мы с Жоржеттой красные, - говорит Ванванч, - не белые же.
- Они же не белые, батюшка, - поясняет Акулина Ивановна.
- И Жоржетта красная? - спрашивает Каминский тихо.
- А какая же? - наступает на отца Жоржетта.- Белые ведь буржуи, и мы их всех застрелили!
В комнате Ванванч бросается к маме.
- Мамочка, мы всех белых победили!
- Да что ты?! - поражается она, и брови ее взлетают, но Ванванч видит, что она думает о чем-то другом, постороннем.
Однажды ночью он проснулся от перезвона церковных колоколов. За двойными рамами мартовских окон они гудели и переливались особенно загадочно. В комнате было темно, но с улицы врывалось разноцветное сияние, в котором преобладали желтые, красные и синие тона, и разноцветные пятна вздрагивали и шевелились на стенах. Это было похоже на музыку целого оркестра, а может быть, и на войну, а может быть, было предчувствие чего-то нескорого, грядуще-го, зловещего, до чего еще надо дожить, как-то докарабкаться, а может быть, это было предостережением на завтрашний день, и только Ванванч был пока еще не в силах увязать это предостережение с появлением в квартире Мартьяна.
1 2 3 4 5