https://wodolei.ru/catalog/accessories/dlya-vannoj-i-tualeta/
Спрос и предложение
Заведение Финча – 9 футов на 12, Третья авеню, – обещает «чистку шляп электричеством в присутствии заказчика». Если вам случилось попасть ему в лапы, вы его клиент навеки. Мне неведомы производственные тайны Финча, но отныне вам придется чистить шляпу каждые четыре дня.
Финчу, жилистому, нерасторопному субъекту с испитым лицом, можно дать от двадцати до сорока. Поглядеть на него – кажется, он с младых ногтей только тем и занимался, что чистил шляпы. Когда у него нет посетителей, он охотно болтает со мной, и я чищу шляпу чаще, чем требуется, в надежде, что Финч приподнимет завесу над тайнами местных потогонных мастерских.
Как-то я заглянул к Финчу и застал его одного. Он тут же принялся умащать мой головной убор панамского производства своим загадочным составом, притягивающим пыль и грязь как магнит.
– Говорят, индейцы плетут шляпы под водой, – сказал я для затравки.
– Ерунда, – сказал Финч. – Так долго под водой не пробыть ни индейцу, ни белому. Послушайте, вы интересуетесь политикой? Я на днях прочел в газете, что приняли один закон, его еще называют закон спроса и предложения.
Я, как мог, постарался ему втолковать, что речь идет не о законодательном акте, а о законе политической экономии.
– Вот оно как, – сказал Финч. – Я об этом законе много чего слышал года два тому назад, но все больше с одного боку.
– Верно, – подтвердил я. – У ораторов этот закон не сходит с языка. Похоже, они жить без него не могут. Вам, наверное, доводилось слышать, как наши разбойники с большой платформы разглагольствуют о нем тут, в Ист-Сайде.
– Лично мне, – сказал Финч, – об этом законе рассказал король, белый король, он правил индейским племенем в Южной Америке.
Сообщение Финча меня заинтриговало, но не удивило. Большой город – это своего рода материнские колени для тех, кто забрел далеко от дома и нашел, что выбранный путь слишком тернист для их неокрепших ног. В сумерках они возвращаются домой и садятся у порога. Я знаком с пианистом из третьеразрядного кафе, который охотился на львов в Африке, с посыльным, сражавшимся в рядах британской армии против зулусов, с извозчиком, чью левую руку патагонские людоеды уже готовились сунуть в похлебку, предварительно раздробив ее, как клешню краба, в ту самую минуту, когда на горизонте замаячило судно, несшее страдальцу избавление. Поэтому сообщение о том, что у чистильщика шляп числится в друзьях король, не потрясло меня.
– Ленту новую? – спросил Финч, и губы его раздвинула унылая, безжизненная улыбка.
– Да, – сказал я. – И на полдюйма шире.
Я менял ленту всего пять дней назад.
– Встречаю я как-то одного человечка, – начал Финч свой рассказ, – коричневый такой, все равно что табак, из всех карманов деньги торчат, заправляется свиными клецками у Шлагеля. Было это два года тому назад, я еще тогда брандспойт возил при 98-й части. И заводит он речь о золоте. Говорит, в одной, значит, южной стране, Хватималой называется, в горах золота полным-полно. Индейцы, говорит, намывают его в многочисленных количествах из ручьев.
– Скажешь тоже, – говорю, – Джеронимо,[1] индейцы! Нет на юге никаких индейцев, кроме «лосей» из деловых клубов и закупщиков мануфактуры… Индейцев всех загнали в резервации, но, надо сказать, допуск к ним есть.
– И рассказ мой тоже будет с допуском, – говорит он. – Только это не те индейцы, что при Буффало Билле, эти на собственных землях противозаконно живут, и они будут породовитее. Называются они финки и ацтеки, они там стародавние жители, они в Хватимале в те времена еще жили, когда Мексикой Толстосума правил. Они намывают золото из горных ручьев, говорит коричневый человечек, сыплют его в гусиные перья, из перьев – в красные кувшины, ну, а как насыплют кувшины доверху, пакуют золото в кожаные мешки, в каждый мешок по арробе, и в арробе той целых двадцать пять фунтов, а там уж тащат мешки в каменный дом, и над дверью того дома картинка высечена – идол с завитыми волосами играет на флейте.
– И куда ж они девают эту небывалую прибыль? – спрашиваю.
– А никуда, – говорит человечек. – Это, знаете, тот самый случай, когда «зло двигается по земле, и скорости его не вынести. Где золота невпроворот, там не ищите справедливости».[2]
Выдоил я коричневого человечка досуха, пожал ему руку и сказал, мол, извините, только веры к вам у меня нет. А ровнехонько через месяц я высадился на хватимальский берег и при себе имел 1300 долларов, за пять лет скопленных. Индейские вкусы, думалось, мне известны, так что товару я набрал самого что ни есть подходящего. Четырех мулов навьючил красными шерстяными одеялами, железными ведрами, цветными гребнями для дам, стеклянными ожерельями и безопасными лезвиями. Нанял черномазого погонщика, сговорились, что он и мулов будет нахлестывать, и индейцев понимать. Ну, мулов-то он понимал вполне, а вот английский нахлестывал уж больно люто. Имечко его лязгало, как ключ, когда его не той стороной в замок сунешь, но я его Макклинтоком кликал, выходило похоже. Так вот, золотая эта деревушка ютилась в горах, и было до нее миль сорок ходу, мы ее проискали девять дней. А на десятый Макклинток перегнал всех мулов, и меня в том числе, по сыромятной кожи мосту через пропасть глубиной тысяч этак в пять футов. Копыта моих мулов барабанили по мосту точь-в-точь как барабанщики в театре перед тем, как Джордж М. Коэн на сцену выходит. Дома в той деревушке были слеплены из камня и грязи, а улиц и вовсе не предвиделось. Из дверей мигом повысовывались какие-то желто-бурые типчики, глаза таращат – ни дать ни взять эскулапы в томатном соусе. И тут из самого большого дома, с галерейкой на все стороны, выходит белый, крупный такой мужчина, цветом в свеклу, в шикарных дубленых одеждах из оленьей кожи, на шее золотая цепка, во рту сигара. Мне встречались сенаторы такого обличья и стати, а еще метрдотели и полицейские.
И вот подходит он и приглядывается к нам, пока Макклинток разгрузкой занимается, а потом закуривает и, пока курит, делает перевод головному мулу.
– Привет, Непрошенский! – говорит мне этот шикарный мужчина. – Ты чего встрял в мою игру? Что-то я не приметил, чтоб ты покупал фишки. И кто это тебе вручил ключи от города?
– Я всего лишь бедный путешественник, – говорю, – да еще на муломочном транспорте. Так что вы уж извините меня великодушно. А вы тут кайлом работаете или песок промываете?
– Обособляйся-ка ты от своего мнимоходца, – говорит он, – и входи в дом.
Он поднимает палец, и к нему опрометью кидается индеец.
– Вот этот малый позаботится о твоей экспедиции, – говорит он, – а я позабочусь о тебе.
И ведет меня в тот самый большой дом, выставляет стулья и выпивку молочного такого колера. Шикарней комнаты я не видывал. Каменные стены сплошняком занавешены шелковыми шалями, на полу желтые и красные дорожки, красные кувшины, шкуры ангорских коз, а уж бамбуковой мебелью, что там находилась, можно было б заставить полдюжины приморских домишек и еще б осталось.
– Прежде всего, – говорит он, – тебе, очевидно, желательно узнать, кто я такой. Я – единоличный арендатор и владетель здешнего индейского племени. Индейцы меня прозвали Великий Акула, что значит Король, или Набольшой. У меня тут больше силы, чем у пресс-атташе, гидравлического пресса и престидижитатора, вместе взятых. Я для них Палка-Погонялка, и сучков-узлов на мне не меньше, чем выдает в рекордный пробег машина «Лузитании». Да, да, и мы газеты почитываем, – говорит он. – А теперь предъяви ты свои полномочия, – продолжает, – и мы откроем заседание.
– Ладно, – говорю. – Я известен под именем У. Д. Финч. Занятие – капиталист. Адрес – 541, Восточная Тридцать вторая…
– Нью-Йорк, – прерывает меня Набольшой. – Так, так, – говорит он ухмыляясь, – вижу – Фортуна не впервой оборачивается к тебе задом. Сужу по тому, как ты щедр на рекламу. А теперь объясни, что означает «капиталист»?
Я ему как на духу выложил, для чего я сюда пришел и каким манером дошел до того, что пришел.
– Золотой песок? – говорит он, и такой у него вид удивленный, ну, чисто как у младенца, которому на перемазанный патокой палец налипло перышко. – Уморил ты меня! Ведь тут золотых приисков сроду не было. И ты вложил весь свой капитал в чужие россказни? Ну и ну! Здешние людишки – они из вымершего племени пече – наивны, как дети. Им ничего не известно о покупательной способности золота. Похоже, тебя надули, – говорит он.
– Возможно, – говорю, – только сдается мне, что человечек тот не врал.
– У. Д., – говорит вдруг король, – мне не хочется кривить душой. Не часто доводится поговорить с белым человеком, так что за твои деньги я тебе устрою наглядную демонстрацию. Может статься, что у моих избирателей и припрятан гран-другой песку под одежонкой. Доставай-ка завтра свои товары и погляди сам, как у тебя пойдет торговля. А теперь хочу представиться тебе неофициально. Меня зовут Шейн, Патрик Шейн. И владею я этими индейскими людишками по праву победителя, а победу над ними я одержал благодаря моей отваге и единоличному превосходству. Я сюда забрел четыре года назад и одолел их своими габаритами, цветом лица и нахрапом. Язык их я изучил за шесть недель, проще ничего нет: произносишь столько согласных, сколько хватает дыхания, а потом тычешь пальцем в то, что тебе требуется. Подавил я их своей импозантностью, а добил, – продолжает король Шейн, – при помощи экономической политики, ловкости рук, ну и, конечно, нашей новоанглийской морали и сквалыжества. Каждое воскресенье или, во всяком случае, когда, по моим расчетам, должно быть воскресенье, я читаю им проповедь в доме совета (а советы там даю я один) о законе спроса и предложения. Я превозношу предложение и поношу спрос. И всегда придерживаюсь одного текста. Ведь ты бы никогда не подумал, У. Д., – говорит Шейн, – что во мне так сильна поэтическая жилка?
– Не знаю, – говорю, – как-то язык не поворачивается назвать эту жилку поэтической.
– Свое поэтическое евангелие я заимствовал у Теннисона. Я его считаю всем поэтам поэтом. Вот, значит, как этот текст звучит:
«Нет, не ради восторгов люди явились на свет. Так же как не затем, чтоб гулять как султаны в пряных садах».[3]
Понимаешь, я учу их урезать спрос, учу ставить предложение выше спроса. Учу не желать ничего, кроме самого необходимого. Чуток баранины, чуток кофе, чуток фруктов – их привозят с побережья – вот и все, что им нужно для счастья. Я их вымуштровал – лучше не надо. Одежду свою и шляпы они плетут из соломы и живут припеваючи. Великое дело, – заключает Шейн, – осчастливить народ таким простым и здоровым прижимом.
Так вот, назавтра я, с королевского разрешения, велел Макклинтоку разбросать два мешка товара по площади. Тут же к нашему прилавку понабежало видимо-невидимо индейцев. Я размахивал перед ними красными одеялами, сверкал сережками и кольцами, нацеплял на дам жемчужные ожерелья и гребешки, на мужчин – красные подштанники. Все без толку. Они лупились, как оголодавшие идолы, и ровным счетом ничего не покупали. Я справился у Макклинтока, в чем дело. Мак несколько раз зевнул, скрутил папиросу, поделился кое-какими сокровенными соображениями с мулом, потом снизошел до меня и сообщил, что у индейцев просто нет денег.
А тут на площадь является сам король Шейн, грузный, багровый и царственный, как всегда, на груди золотая цепка, во рту сигара.
– Как торгуется, У. Д.? – спрашивает.
– Надо б лучше, да нельзя, – говорю. – Товар рвут из рук. Но у меня тут еще один товарец припасен, я решил его выбросить перед самым закрытием, хочу посмотреть, как они отнесутся к безопасным лезвиям. Я прихватил с собой два гросса, купил по случаю на распродаже подпорченного пожарами товара.
Шейн тут как захохочет, так зашелся, чуть не упал, спасибо, этот его не то мамелюк, не то секретарь подхватить успел.
– Ах ты, чертополох тебя подери, – говорит, – можно подумать, ты только что на свет родился, а, У. Д.? Ты что, не знаешь, что индейцы не бреются? Они свою растительность по волоску выдирают.
– Подумаешь, – говорю, – и бритвы мои то же самое делают, так что они особой разницы и не заметили б.
Шейн ушел, и его хохот было бы слышно за квартал, будь в этой деревушке кварталы.
– Передай им, – говорю я Макклинтоку, – мне деньги не нужны, передай им – я принимаю золотой песок. Передай – я дам по шестнадцать долларов за унцию песка, ясное дело, товарами. Я только за песком сюда и явился.
Мак переводит, и толпа кидается врассыпную, будто на них спустили отряд полиции. И двух минут не прошло, а уж всех дядькиных племянников и теткиных племянниц как ветром сдуло.
В тот же вечер в королевском дворце мы с королем потолковали по душам.
– У них наверняка припрятано золотишко, – говорю я, – а иначе с чего б они пустились наутек?
– Ничего у них нет, – говорит Шейн. – И далось тебе это золото. Ты что, начитался Эдварда Аллана По? Нету у них никакого золота.
– Они его сыплют в перья, – говорю я, – из перьев в кувшины, а из кувшинов в мешки, в каждом мешке двадцать пять фунтов весу. Мне точно сказали.
– У. Д., – хохочет-заливается Шейн и жует сигару, – не часто мне случается видеть белого человека, так что я, пожалуй, введу тебя в курс дела. Сдается мне, тебе отсюда живьем не выбраться. Так что я тебе выложу все начистоту. Поди-ка сюда.
Он приподнимает занавес шелкового волокна, и я вижу в углу груду мешков оленьей кожи.
– Здесь сорок мешков, – говорит Шейн, – в каждом по арробе золотого песку, круглым числом 220 тысяч долларов. И все это золото мое. Оно принадлежит Великому Акуле. Индейцы сдают весь золотой песок мне. 220 тысяч долларов, – говорит Шейн, – тебе небось такие деньги и во сне не снились, лоточник ты несчастный. И все они мои.
– И много тебе от них толку? – говорю я издевательски и злопыхательски. – Выходит, ты государственная казна для этой шайки нищих деньгопроизводителей. И даже процентов не платишь, так что никто из твоих вкладчиков не может купить себе хотя бы технический алмаз огастовского (штат Мэн) производства ценой в 200 долларов за 4 доллара 85 центов?
1 2
Заведение Финча – 9 футов на 12, Третья авеню, – обещает «чистку шляп электричеством в присутствии заказчика». Если вам случилось попасть ему в лапы, вы его клиент навеки. Мне неведомы производственные тайны Финча, но отныне вам придется чистить шляпу каждые четыре дня.
Финчу, жилистому, нерасторопному субъекту с испитым лицом, можно дать от двадцати до сорока. Поглядеть на него – кажется, он с младых ногтей только тем и занимался, что чистил шляпы. Когда у него нет посетителей, он охотно болтает со мной, и я чищу шляпу чаще, чем требуется, в надежде, что Финч приподнимет завесу над тайнами местных потогонных мастерских.
Как-то я заглянул к Финчу и застал его одного. Он тут же принялся умащать мой головной убор панамского производства своим загадочным составом, притягивающим пыль и грязь как магнит.
– Говорят, индейцы плетут шляпы под водой, – сказал я для затравки.
– Ерунда, – сказал Финч. – Так долго под водой не пробыть ни индейцу, ни белому. Послушайте, вы интересуетесь политикой? Я на днях прочел в газете, что приняли один закон, его еще называют закон спроса и предложения.
Я, как мог, постарался ему втолковать, что речь идет не о законодательном акте, а о законе политической экономии.
– Вот оно как, – сказал Финч. – Я об этом законе много чего слышал года два тому назад, но все больше с одного боку.
– Верно, – подтвердил я. – У ораторов этот закон не сходит с языка. Похоже, они жить без него не могут. Вам, наверное, доводилось слышать, как наши разбойники с большой платформы разглагольствуют о нем тут, в Ист-Сайде.
– Лично мне, – сказал Финч, – об этом законе рассказал король, белый король, он правил индейским племенем в Южной Америке.
Сообщение Финча меня заинтриговало, но не удивило. Большой город – это своего рода материнские колени для тех, кто забрел далеко от дома и нашел, что выбранный путь слишком тернист для их неокрепших ног. В сумерках они возвращаются домой и садятся у порога. Я знаком с пианистом из третьеразрядного кафе, который охотился на львов в Африке, с посыльным, сражавшимся в рядах британской армии против зулусов, с извозчиком, чью левую руку патагонские людоеды уже готовились сунуть в похлебку, предварительно раздробив ее, как клешню краба, в ту самую минуту, когда на горизонте замаячило судно, несшее страдальцу избавление. Поэтому сообщение о том, что у чистильщика шляп числится в друзьях король, не потрясло меня.
– Ленту новую? – спросил Финч, и губы его раздвинула унылая, безжизненная улыбка.
– Да, – сказал я. – И на полдюйма шире.
Я менял ленту всего пять дней назад.
– Встречаю я как-то одного человечка, – начал Финч свой рассказ, – коричневый такой, все равно что табак, из всех карманов деньги торчат, заправляется свиными клецками у Шлагеля. Было это два года тому назад, я еще тогда брандспойт возил при 98-й части. И заводит он речь о золоте. Говорит, в одной, значит, южной стране, Хватималой называется, в горах золота полным-полно. Индейцы, говорит, намывают его в многочисленных количествах из ручьев.
– Скажешь тоже, – говорю, – Джеронимо,[1] индейцы! Нет на юге никаких индейцев, кроме «лосей» из деловых клубов и закупщиков мануфактуры… Индейцев всех загнали в резервации, но, надо сказать, допуск к ним есть.
– И рассказ мой тоже будет с допуском, – говорит он. – Только это не те индейцы, что при Буффало Билле, эти на собственных землях противозаконно живут, и они будут породовитее. Называются они финки и ацтеки, они там стародавние жители, они в Хватимале в те времена еще жили, когда Мексикой Толстосума правил. Они намывают золото из горных ручьев, говорит коричневый человечек, сыплют его в гусиные перья, из перьев – в красные кувшины, ну, а как насыплют кувшины доверху, пакуют золото в кожаные мешки, в каждый мешок по арробе, и в арробе той целых двадцать пять фунтов, а там уж тащат мешки в каменный дом, и над дверью того дома картинка высечена – идол с завитыми волосами играет на флейте.
– И куда ж они девают эту небывалую прибыль? – спрашиваю.
– А никуда, – говорит человечек. – Это, знаете, тот самый случай, когда «зло двигается по земле, и скорости его не вынести. Где золота невпроворот, там не ищите справедливости».[2]
Выдоил я коричневого человечка досуха, пожал ему руку и сказал, мол, извините, только веры к вам у меня нет. А ровнехонько через месяц я высадился на хватимальский берег и при себе имел 1300 долларов, за пять лет скопленных. Индейские вкусы, думалось, мне известны, так что товару я набрал самого что ни есть подходящего. Четырех мулов навьючил красными шерстяными одеялами, железными ведрами, цветными гребнями для дам, стеклянными ожерельями и безопасными лезвиями. Нанял черномазого погонщика, сговорились, что он и мулов будет нахлестывать, и индейцев понимать. Ну, мулов-то он понимал вполне, а вот английский нахлестывал уж больно люто. Имечко его лязгало, как ключ, когда его не той стороной в замок сунешь, но я его Макклинтоком кликал, выходило похоже. Так вот, золотая эта деревушка ютилась в горах, и было до нее миль сорок ходу, мы ее проискали девять дней. А на десятый Макклинток перегнал всех мулов, и меня в том числе, по сыромятной кожи мосту через пропасть глубиной тысяч этак в пять футов. Копыта моих мулов барабанили по мосту точь-в-точь как барабанщики в театре перед тем, как Джордж М. Коэн на сцену выходит. Дома в той деревушке были слеплены из камня и грязи, а улиц и вовсе не предвиделось. Из дверей мигом повысовывались какие-то желто-бурые типчики, глаза таращат – ни дать ни взять эскулапы в томатном соусе. И тут из самого большого дома, с галерейкой на все стороны, выходит белый, крупный такой мужчина, цветом в свеклу, в шикарных дубленых одеждах из оленьей кожи, на шее золотая цепка, во рту сигара. Мне встречались сенаторы такого обличья и стати, а еще метрдотели и полицейские.
И вот подходит он и приглядывается к нам, пока Макклинток разгрузкой занимается, а потом закуривает и, пока курит, делает перевод головному мулу.
– Привет, Непрошенский! – говорит мне этот шикарный мужчина. – Ты чего встрял в мою игру? Что-то я не приметил, чтоб ты покупал фишки. И кто это тебе вручил ключи от города?
– Я всего лишь бедный путешественник, – говорю, – да еще на муломочном транспорте. Так что вы уж извините меня великодушно. А вы тут кайлом работаете или песок промываете?
– Обособляйся-ка ты от своего мнимоходца, – говорит он, – и входи в дом.
Он поднимает палец, и к нему опрометью кидается индеец.
– Вот этот малый позаботится о твоей экспедиции, – говорит он, – а я позабочусь о тебе.
И ведет меня в тот самый большой дом, выставляет стулья и выпивку молочного такого колера. Шикарней комнаты я не видывал. Каменные стены сплошняком занавешены шелковыми шалями, на полу желтые и красные дорожки, красные кувшины, шкуры ангорских коз, а уж бамбуковой мебелью, что там находилась, можно было б заставить полдюжины приморских домишек и еще б осталось.
– Прежде всего, – говорит он, – тебе, очевидно, желательно узнать, кто я такой. Я – единоличный арендатор и владетель здешнего индейского племени. Индейцы меня прозвали Великий Акула, что значит Король, или Набольшой. У меня тут больше силы, чем у пресс-атташе, гидравлического пресса и престидижитатора, вместе взятых. Я для них Палка-Погонялка, и сучков-узлов на мне не меньше, чем выдает в рекордный пробег машина «Лузитании». Да, да, и мы газеты почитываем, – говорит он. – А теперь предъяви ты свои полномочия, – продолжает, – и мы откроем заседание.
– Ладно, – говорю. – Я известен под именем У. Д. Финч. Занятие – капиталист. Адрес – 541, Восточная Тридцать вторая…
– Нью-Йорк, – прерывает меня Набольшой. – Так, так, – говорит он ухмыляясь, – вижу – Фортуна не впервой оборачивается к тебе задом. Сужу по тому, как ты щедр на рекламу. А теперь объясни, что означает «капиталист»?
Я ему как на духу выложил, для чего я сюда пришел и каким манером дошел до того, что пришел.
– Золотой песок? – говорит он, и такой у него вид удивленный, ну, чисто как у младенца, которому на перемазанный патокой палец налипло перышко. – Уморил ты меня! Ведь тут золотых приисков сроду не было. И ты вложил весь свой капитал в чужие россказни? Ну и ну! Здешние людишки – они из вымершего племени пече – наивны, как дети. Им ничего не известно о покупательной способности золота. Похоже, тебя надули, – говорит он.
– Возможно, – говорю, – только сдается мне, что человечек тот не врал.
– У. Д., – говорит вдруг король, – мне не хочется кривить душой. Не часто доводится поговорить с белым человеком, так что за твои деньги я тебе устрою наглядную демонстрацию. Может статься, что у моих избирателей и припрятан гран-другой песку под одежонкой. Доставай-ка завтра свои товары и погляди сам, как у тебя пойдет торговля. А теперь хочу представиться тебе неофициально. Меня зовут Шейн, Патрик Шейн. И владею я этими индейскими людишками по праву победителя, а победу над ними я одержал благодаря моей отваге и единоличному превосходству. Я сюда забрел четыре года назад и одолел их своими габаритами, цветом лица и нахрапом. Язык их я изучил за шесть недель, проще ничего нет: произносишь столько согласных, сколько хватает дыхания, а потом тычешь пальцем в то, что тебе требуется. Подавил я их своей импозантностью, а добил, – продолжает король Шейн, – при помощи экономической политики, ловкости рук, ну и, конечно, нашей новоанглийской морали и сквалыжества. Каждое воскресенье или, во всяком случае, когда, по моим расчетам, должно быть воскресенье, я читаю им проповедь в доме совета (а советы там даю я один) о законе спроса и предложения. Я превозношу предложение и поношу спрос. И всегда придерживаюсь одного текста. Ведь ты бы никогда не подумал, У. Д., – говорит Шейн, – что во мне так сильна поэтическая жилка?
– Не знаю, – говорю, – как-то язык не поворачивается назвать эту жилку поэтической.
– Свое поэтическое евангелие я заимствовал у Теннисона. Я его считаю всем поэтам поэтом. Вот, значит, как этот текст звучит:
«Нет, не ради восторгов люди явились на свет. Так же как не затем, чтоб гулять как султаны в пряных садах».[3]
Понимаешь, я учу их урезать спрос, учу ставить предложение выше спроса. Учу не желать ничего, кроме самого необходимого. Чуток баранины, чуток кофе, чуток фруктов – их привозят с побережья – вот и все, что им нужно для счастья. Я их вымуштровал – лучше не надо. Одежду свою и шляпы они плетут из соломы и живут припеваючи. Великое дело, – заключает Шейн, – осчастливить народ таким простым и здоровым прижимом.
Так вот, назавтра я, с королевского разрешения, велел Макклинтоку разбросать два мешка товара по площади. Тут же к нашему прилавку понабежало видимо-невидимо индейцев. Я размахивал перед ними красными одеялами, сверкал сережками и кольцами, нацеплял на дам жемчужные ожерелья и гребешки, на мужчин – красные подштанники. Все без толку. Они лупились, как оголодавшие идолы, и ровным счетом ничего не покупали. Я справился у Макклинтока, в чем дело. Мак несколько раз зевнул, скрутил папиросу, поделился кое-какими сокровенными соображениями с мулом, потом снизошел до меня и сообщил, что у индейцев просто нет денег.
А тут на площадь является сам король Шейн, грузный, багровый и царственный, как всегда, на груди золотая цепка, во рту сигара.
– Как торгуется, У. Д.? – спрашивает.
– Надо б лучше, да нельзя, – говорю. – Товар рвут из рук. Но у меня тут еще один товарец припасен, я решил его выбросить перед самым закрытием, хочу посмотреть, как они отнесутся к безопасным лезвиям. Я прихватил с собой два гросса, купил по случаю на распродаже подпорченного пожарами товара.
Шейн тут как захохочет, так зашелся, чуть не упал, спасибо, этот его не то мамелюк, не то секретарь подхватить успел.
– Ах ты, чертополох тебя подери, – говорит, – можно подумать, ты только что на свет родился, а, У. Д.? Ты что, не знаешь, что индейцы не бреются? Они свою растительность по волоску выдирают.
– Подумаешь, – говорю, – и бритвы мои то же самое делают, так что они особой разницы и не заметили б.
Шейн ушел, и его хохот было бы слышно за квартал, будь в этой деревушке кварталы.
– Передай им, – говорю я Макклинтоку, – мне деньги не нужны, передай им – я принимаю золотой песок. Передай – я дам по шестнадцать долларов за унцию песка, ясное дело, товарами. Я только за песком сюда и явился.
Мак переводит, и толпа кидается врассыпную, будто на них спустили отряд полиции. И двух минут не прошло, а уж всех дядькиных племянников и теткиных племянниц как ветром сдуло.
В тот же вечер в королевском дворце мы с королем потолковали по душам.
– У них наверняка припрятано золотишко, – говорю я, – а иначе с чего б они пустились наутек?
– Ничего у них нет, – говорит Шейн. – И далось тебе это золото. Ты что, начитался Эдварда Аллана По? Нету у них никакого золота.
– Они его сыплют в перья, – говорю я, – из перьев в кувшины, а из кувшинов в мешки, в каждом мешке двадцать пять фунтов весу. Мне точно сказали.
– У. Д., – хохочет-заливается Шейн и жует сигару, – не часто мне случается видеть белого человека, так что я, пожалуй, введу тебя в курс дела. Сдается мне, тебе отсюда живьем не выбраться. Так что я тебе выложу все начистоту. Поди-ка сюда.
Он приподнимает занавес шелкового волокна, и я вижу в углу груду мешков оленьей кожи.
– Здесь сорок мешков, – говорит Шейн, – в каждом по арробе золотого песку, круглым числом 220 тысяч долларов. И все это золото мое. Оно принадлежит Великому Акуле. Индейцы сдают весь золотой песок мне. 220 тысяч долларов, – говорит Шейн, – тебе небось такие деньги и во сне не снились, лоточник ты несчастный. И все они мои.
– И много тебе от них толку? – говорю я издевательски и злопыхательски. – Выходит, ты государственная казна для этой шайки нищих деньгопроизводителей. И даже процентов не платишь, так что никто из твоих вкладчиков не может купить себе хотя бы технический алмаз огастовского (штат Мэн) производства ценой в 200 долларов за 4 доллара 85 центов?
1 2