https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
..
— Ладно!..— снова вздохнул Петре Нэстасе.— Напишите нам тогда жалобу...
Мы договорились, когда они снова придут ко мне, чтобы я мог прочитать им бумагу и отослать ее куда следует.
Крестьяне ушли и больше ко мне не явились.
Прошло несколько недель, и Костан Герасим, крестьянин из того же села, откуда были и приходившие ко мне мужики, с которым я хорошо знаком, затеял разговор о старой мужицкой беде, когда земли, бывшие некогда дном большого пруда, отдали австрийцам. Ходили слухи, что землю перемеривали еще раз, чтобы вернуть ее крестьянам, но люди до сих пор продолжают бедовать, потому что ничего они не получили.
— Барин,— сказал он в конце концов,— я у вас работаю уже год и немножечко вас знаю... Мне ведомо, что приходили к вам двое из мужиков, на которых два года назад обрушилась беда, и просили вас чем-нибудь помочь...
— Приходили. Они хотели мне дать шестьсот лей.
— Эх, барип, я же пм втолковывал: люди добрые, почему вы не послушаетесь этого барина, ведь он сможет вам помочь... А они как поступили?.. Вернулись в село, посоветовались между собой, а потом пе явились, чтобы взять прошение. Сказали, что боятся, как бы вы их тоже не продали... Вот почему вы не захотели взять шестьсот лей? Другие ничего не могли сделать, а все равно брали. А вот вы, если можете им помочь, почему не берете денег? Вы, барин, не гневайтесь, но ведь у наших мужиков горя хоть отбавляй... Вот ведь господин Аркиум, разве он не продал землю австриякам?
На этот раз я уже не думал, что смогу как-нибудь обелить господина Головея. Я понял, что это тщетно!
— Я им советую, барин, чтобы они снова пришли к вам. Нэстасе — это тот, который заика, он снова к вам придет...
Я не возражал, и через два дня появился Петре Нэстасе со своей робкой улыбкой. В его сбивчивых речах снова звучало горе. Он опять выглядел подавленным, просил прощенья, что все так получилось, что они тогда не смогли прийти ко мне, оправдывался как мог и все время настойчиво, хотя и не говоря прямо, давал мне понять, что за мои хлопоты они, четырнадцать мужиков, собрали шестьсот лей...
ВЭЛИНАШЕВ ОМУТ I
Фамилии и прозвища у них были самые удивительные. Попа Костаке, у которого борода мочалкой, прозвали «Земля Горит», потому что его тощая, высокая, сутуловатая фигура носилась от зари до зари по уличкам и закоулкам села. Писарю от родителей досталась фамилия Сковородня, что в здешних местах означало род пирога; в пароде его называли еще Вертишейкой — он напоминал ту птичку, что чирикает весной на макушках деревьев, беспрестанно вертя головкой, словно она у нее на штыре. Старосту Дэскэлеску, щуплого человечка с маленькими черными глазками, окрестили Сусликом. Что же касается «Тальянца», господина инженера Джованни Шагамоцци, то у жителей долины Бистрицы он значился просто-напросто «господином Жувани», а то еще «господином Шагомовцы». Он был бородат, коренаст, с брюшком; в левом углу рта у него неизменно торчала короткая трубка.
В то лето господин Жувани, поп Земля Горит, Вертишейка и Суслик были неразлучными друзьями и каждый день в послеобеденные часы сходились в трактирчике на Загибе потолковать о том о сем. Там, между вековыми елями, имелось уединенное местечко, откуда можно было видеть, как внизу, в долине, прозрачное небо отражается в водах Бистрицы. Когда солнце погружалось в густые туманы горы Чахлэу, господин инженер со стаканом в руке выходил из-под елей и восторженными криками приветствовал гору, будто сказочного царя-великана в мантии из пурпура и золота, с бородой и кудрями из мглистых завитков. Левой рукой он театральным жестом поднимал стакан, правой срывал с головы широкополую шляпу и хриплым баритоном издавал какие-то звуки на таком мудреном языке, что трое остальных надрывались со смеху. Успокоившись и высморкавшись в красный платок, поп воз-я> глашал:
— Ну и Тальянец! Потеха с ним...
Дэскэлеску и Сковородня чокались с инженером и тут же принимали вид чинный и важный, дабы спокойно насладиться вином.
Равнодушным к горам, к шумным возгласам и к смеху оставался лишь хозяин кабачка — господин Лейбука Лейзер. Он был «дрептаром», то есть полноправным гражданином, так как в 1877 году перешел Дунай солдатом. Его тоже наградили прозвищем «Слезинка», потому что, когда он, весь утонув в черной бороде, стоял в часы одиночества за стойкой, погруженный в размышления о судьбах своих шестерых детей, на кончике его острого носа нет-пет да и повисала блестящая капля.
Лейбука Лейзер был' человек серьезный и начитанный. Как подобает серьезному мужу, он, не в пример господину Шагомовцы, не тратил времени на созерцание Чахлэу и Бистрицы, а тем паче на произнесение высокопарных речей. А по части учености, особенно когда дело касалось его книг, в которых буквы походили на пауков, сам господин инженер не мог с ним сравниться. Иногда они наперебой принимались толковать библейские изречения, размахивая руками и растопыривая пальцы, увязая в доказательствах, как в болоте, пока не поднимался батюшка Земля Горит простирая руки, будто предавая анафеме антихриста, говорил:
— Да отринь ты от себя язычника, господин Жувани! Вино прокисает.
Итальянец, питавший к вину большую слабость, смеясь, возвращался к приятелям, брался за стакан и вынимал трубку изо рта, а ученый спор так и оставался неразрешенным. Еврей молча стоял, опершись о дверной косяк бревенчатого дома, и в зрачках его спокойных, задумчивых глаз виднелось отражение четырех приятелей, которые, пожелав друг другу всяких благ, чокались и опрокидывали стаканчики.
Господип Лейбука относился с некоторым презрением к этому уголку мира, где он поселился, чтобы заработать кусок хлеба для себя и своих отпрысков. Рабочие с лесопилок, итальянцы, строившие большое шоссе и каменные мосты,— все приходили сюда отдохнуть в тени и с поразительной беспечностью спускали у стойки весь свой заработок: пили, ели, галдели... Все наслаждались жизнью, прожигая и растрачивая ее на песни и веселье, на вино и любовное томление. Солнце, земля, воды Бистрицы, белые стада, позвякивающие медными колокольчиками на ближних холмах, лесная сень, живые арки горных ключей и прочая суета этого мира — все имело для них смысл, которого он не понимал. Суета сует, думал Лейбука. Все мечутся, спеша к смерти. И ничего после себя не оставляют. Они смеются и поют,— им неведом, как патриарху Аврааму, суровый долг упрочить силу рода, терпеливо укреплять его для будущего, ценой страданий и лишений в настоящем... Они улыбаются солнцу, лесам и реке. А он, Лейбука, живет в тени своей хижины, в пустынных равнодушных горах. Сколько раз вскакивал он темной ночью, дрожа, и сердце его замирало от ужаса: ведь он понимает, что деньги, которые непрерывно текут к нему на стойку, могут пробудить кровожадные страсти. Лейбука знает об опасности; знает, что не сможет устранить ее ни силою своей руки, ни мужеством,— и все-таки он с отвращением, с боязнью продолжает жить здесь, потому что так нужно, потому что он должен вырастить шестерых детей. «Четыре сына и две дочери, пошли им небо долгой жизни...»
С господином писарем приключилась большая неприятность, «история», к которой он упорно возвращался, словно «лиса в ку-рятпик»,— как повторяет с ехидным смешком поп Земля Горит. В этот августовский предвечерний час Вертишейка снова заговорил о ней, и глаза его вновь потускнели. Под навесом ветвей за еловым столом сидели лишь четверо друзей. «Бугай» еще не известил о конце работы, и Лейбука дремал, стоя на пороге, прислонившись головой к дверному косяку, как всегда, безучастный и к яркому свету знойного дня, заливающему долину, и к горам, которые отчетливо вырисовывались на ясном зеленоватом небе. Господин писарь с какой-то ненавистью глядел на село, разбросанное по склонам и пригоркам, на белые домики, крытые дранкой и огороженные дощатыми заборами, на серые тропинки, спускающиеся к Бистрице, на поросль молодых елей, на стадо овечек и далекую деревянную церквушку на невысоком холме.
Он говорил хрипловатым голосом:
— Кто я такой в конце концов, чтобы надо мной измывалась племянница тетки Параскивы? Иду сегодня утром в иримэрию, она — навстречу. «Слушай, говорю, Мэдэлина, ты знаешь, кто я и что я могу. У меня, коли рассержусь, рука тяжелая!»
Староста слегка толкнул его локтем, показав глазами на Лей-буку. Сковородня равнодушно оттопырил губу:
— Он не слышит, а если и слышит, то должен молчать. «У меня рука тяжелая, говорю. Уже год, видишь ли, как я за тобой бегаю. А ты, словно царица какая, кривишь рот и отворачиваешься...»
— А она что ответила? — спросил, как обычно, инженер, облокачиваясь на стол и подпирая ладонью подбородок.
— Старая история,— вмешался батюшка.— Опять ты ее спросил, опять она тебе не ответила, и опять ты жалуешься.
— А мне думается — она теперь поняла: дело идет о жизни и смерти,— сурово проговорил Сковородня.
Его товарищи с сомнением уставились на него.
— Гм! Что же, долго мне еще терпеть, на медленном огне жариться? «Школу, говорю, я закончил, образованный и в гимназиях учился, первым все классы прошел, поди-кося сыщи другого такого в Поноаре. Работа у меня не тяжелая; гонять плоты в Пьятру, бороться, словно каторжному, с волнами, бурями да скалами, как некоторым другим, мне не приходится. Да я с моей образованностью да пером могу тебя в шелка и жемчуга нарядить, как королеву... Летось, когда ездил в Яссы, я привез оттуда альбом в голубом бархатном переплете, стихи разные в него запечатлел и преподнес тебе ко дню аигола. А ты прочитать-то прочитала и поняла, а сделала вид, будто не понимаешь. Послал я тебе через тетку твою Параскиву весточку; тетка тебя вразумляла быть послушной, чтобы все добром кончилась... Каждое воскресенье я в церкви бываю, глаз с тебя не свожу...» И знаете, что мне девка ответила?
— Что же она тебе ответила? — пробормотал итальянец, не вынимая трубки изо рта.
— Что недаром, мол, меня зовут Вертишейкой. Что вы на это скажете! «Дорогая Мэдэлина, говорю, плохие шутки шутить изволишь! Мне твои проделки доподлинно известны. Знаю, с кем встречалась у Вэлинашева омута и в чьи глаза глядела. Мне все известно, есть у меня кого приставить, чтобы тенью ходил за тобой. Так ты что же, решила загубить свою жизнь с этаким хамовым отро-дием, с Илие Бэдишором? Ведь он, девка, только и знает горы да Бистрицу — и то до околицы. Ведь он даже Ясс в глаза не видел. Он все равно что дикарь: босой, рожа дубленая, под мышкой топор. Только и умеет, что плоты по Бистрице гонять да сивуху потягивать. А когда начнут трепать волны и бури, вылезет на берег и отсиживается в каменной норе. Одно слово — плотогон!
И кончит он тем же манером, что отец,— либо на острых скалах, либо в водовороте; и волны выбросят его вместе с илом и мусором где-нибудь у залива на крутом изгибе реки... Да полно, в уме ли ты! И что ты в нем нашла? Красив? Нет! Умен? Тоже нет. Голь перекатная! И тетка тебе то же говорила...» И знаете, что она мне ответила? — продолжал писарь, угрюмо глядя на своих товарищей.
— Ну? — подзадорил его инженер, перекатывая трубку из одного угла рта в другой.
— Спросила, отец я ей, что ли, или брат?
— Разумеется! — встрепенулся батюшка Костаке и, воспользовавшись удобным случаем, наполнил стакан.
— Тут уж я, господа, рассердился... «Если на то пошло, говорю, так знай же: я его и в солдаты отдать могу. Вот уж год, как я тебя избрал, чтобы жить нам вместе, в любви и согласии. Уж год я чахну от любви. Говорил я тебе об этом и стихи писал. А ты меня, стало быть, оценить не можешь! Так пускай идет служить, пускай ему скулы свернут в армии. Там и сложит он свои косточки...»
— Подлил масла в огонь! — философски заметил инженер.
— Э, нет! Сначала она было перепугалась.
— В солдаты его не могут взять,— вмешался староста.— Он единственный сын вдовы.
— Да, она мне тоже потом это сказала. Но я ответил, что все равно его отправлю. «Я, говорю, милая, все могу». Тут она опять испугалась. А потом рассмеялась, скривила этак рот, отвернулась — и была такова... Вот теперь вы мне и скажите, доколе будет так продолжаться? Я мечусь, покоя не знаю; поверите ли: как увижу ее — знобить меня всего начинает. Введет она меня в грех.
Лейбука метнул с порога взгляд своих черных глаз и снова принял вид человека, разомлевшего от жара и полуденной тишины.
— Лейзер, вина! — крикнул писарь.— Того же, никорештско-го. Нравится мне оно. Но что толку, все равно от него на душе не легчает... Так почему, скажи на милость, не могут его взять? — продолжал он, повернувшись к старосте.— Недаром же в конце концов мы начальство здесь, в деревне? Если уж и потешить себя нельзя, когда охота, так на кой же леший жить на свете?
— На то и живем, чтоб согреться винцом,— отозвался батюшка Земля Горит.— А мертвых не воскресить. Что тут поделаешь? Отец Илие давно, верно, сгнил на дне Бистрицы.
Шагомовцы серьезно смотрел на Вертишейку, попыхивая трубкой.
— Слушай, писарь, так нельзя,— проговорил он тихо.
— Гм! — крякнул Сковородня, доставая нижней губой кончик уса и покусывая его зубами.— Ты, господин Джованни, в это дело не вмешивайся. Предоставь нам самим поступать как знаем.
Я вижу, что ото трудно,— оттого на душе и кипит... Уж и не знаю, до чего дойду, но Илие Бэдишора я должен скрутить в бараний рог. Мысль эта, как птица, свила гнездо вот здесь, в голове. И высидит птенцов, ей-ей высидит,— осклабился он, принимая графин с вином из рук Лейбуки.— Давай стакан, господин Тальянец. Опять ты косяк подпираешь, Лейзер? Какое понятие может быть у жида? Все со своей хозяйкой да со щенками своими. Нет ему ни счастья в стаканчике малом, ни радости под одеялом. Чего ухмыляешься, господин Лейзер?
— А я и не ухмыляюсь.
— Нда. Кто тебя знает, какие у тебя мысли в голове. Дураки мы все, а?
— Я этого пе говорю.
— Не говоришь, зато думаешь. Откуда тебе знать толк в жизни? Глуп, кто не наслаждается ею, зря его мать на свет произвела. А мне желательно доставить себе удовольствие сегодня, потому как завтра меня, может, уже не будет. Дни человека что трава!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
— Ладно!..— снова вздохнул Петре Нэстасе.— Напишите нам тогда жалобу...
Мы договорились, когда они снова придут ко мне, чтобы я мог прочитать им бумагу и отослать ее куда следует.
Крестьяне ушли и больше ко мне не явились.
Прошло несколько недель, и Костан Герасим, крестьянин из того же села, откуда были и приходившие ко мне мужики, с которым я хорошо знаком, затеял разговор о старой мужицкой беде, когда земли, бывшие некогда дном большого пруда, отдали австрийцам. Ходили слухи, что землю перемеривали еще раз, чтобы вернуть ее крестьянам, но люди до сих пор продолжают бедовать, потому что ничего они не получили.
— Барин,— сказал он в конце концов,— я у вас работаю уже год и немножечко вас знаю... Мне ведомо, что приходили к вам двое из мужиков, на которых два года назад обрушилась беда, и просили вас чем-нибудь помочь...
— Приходили. Они хотели мне дать шестьсот лей.
— Эх, барип, я же пм втолковывал: люди добрые, почему вы не послушаетесь этого барина, ведь он сможет вам помочь... А они как поступили?.. Вернулись в село, посоветовались между собой, а потом пе явились, чтобы взять прошение. Сказали, что боятся, как бы вы их тоже не продали... Вот почему вы не захотели взять шестьсот лей? Другие ничего не могли сделать, а все равно брали. А вот вы, если можете им помочь, почему не берете денег? Вы, барин, не гневайтесь, но ведь у наших мужиков горя хоть отбавляй... Вот ведь господин Аркиум, разве он не продал землю австриякам?
На этот раз я уже не думал, что смогу как-нибудь обелить господина Головея. Я понял, что это тщетно!
— Я им советую, барин, чтобы они снова пришли к вам. Нэстасе — это тот, который заика, он снова к вам придет...
Я не возражал, и через два дня появился Петре Нэстасе со своей робкой улыбкой. В его сбивчивых речах снова звучало горе. Он опять выглядел подавленным, просил прощенья, что все так получилось, что они тогда не смогли прийти ко мне, оправдывался как мог и все время настойчиво, хотя и не говоря прямо, давал мне понять, что за мои хлопоты они, четырнадцать мужиков, собрали шестьсот лей...
ВЭЛИНАШЕВ ОМУТ I
Фамилии и прозвища у них были самые удивительные. Попа Костаке, у которого борода мочалкой, прозвали «Земля Горит», потому что его тощая, высокая, сутуловатая фигура носилась от зари до зари по уличкам и закоулкам села. Писарю от родителей досталась фамилия Сковородня, что в здешних местах означало род пирога; в пароде его называли еще Вертишейкой — он напоминал ту птичку, что чирикает весной на макушках деревьев, беспрестанно вертя головкой, словно она у нее на штыре. Старосту Дэскэлеску, щуплого человечка с маленькими черными глазками, окрестили Сусликом. Что же касается «Тальянца», господина инженера Джованни Шагамоцци, то у жителей долины Бистрицы он значился просто-напросто «господином Жувани», а то еще «господином Шагомовцы». Он был бородат, коренаст, с брюшком; в левом углу рта у него неизменно торчала короткая трубка.
В то лето господин Жувани, поп Земля Горит, Вертишейка и Суслик были неразлучными друзьями и каждый день в послеобеденные часы сходились в трактирчике на Загибе потолковать о том о сем. Там, между вековыми елями, имелось уединенное местечко, откуда можно было видеть, как внизу, в долине, прозрачное небо отражается в водах Бистрицы. Когда солнце погружалось в густые туманы горы Чахлэу, господин инженер со стаканом в руке выходил из-под елей и восторженными криками приветствовал гору, будто сказочного царя-великана в мантии из пурпура и золота, с бородой и кудрями из мглистых завитков. Левой рукой он театральным жестом поднимал стакан, правой срывал с головы широкополую шляпу и хриплым баритоном издавал какие-то звуки на таком мудреном языке, что трое остальных надрывались со смеху. Успокоившись и высморкавшись в красный платок, поп воз-я> глашал:
— Ну и Тальянец! Потеха с ним...
Дэскэлеску и Сковородня чокались с инженером и тут же принимали вид чинный и важный, дабы спокойно насладиться вином.
Равнодушным к горам, к шумным возгласам и к смеху оставался лишь хозяин кабачка — господин Лейбука Лейзер. Он был «дрептаром», то есть полноправным гражданином, так как в 1877 году перешел Дунай солдатом. Его тоже наградили прозвищем «Слезинка», потому что, когда он, весь утонув в черной бороде, стоял в часы одиночества за стойкой, погруженный в размышления о судьбах своих шестерых детей, на кончике его острого носа нет-пет да и повисала блестящая капля.
Лейбука Лейзер был' человек серьезный и начитанный. Как подобает серьезному мужу, он, не в пример господину Шагомовцы, не тратил времени на созерцание Чахлэу и Бистрицы, а тем паче на произнесение высокопарных речей. А по части учености, особенно когда дело касалось его книг, в которых буквы походили на пауков, сам господин инженер не мог с ним сравниться. Иногда они наперебой принимались толковать библейские изречения, размахивая руками и растопыривая пальцы, увязая в доказательствах, как в болоте, пока не поднимался батюшка Земля Горит простирая руки, будто предавая анафеме антихриста, говорил:
— Да отринь ты от себя язычника, господин Жувани! Вино прокисает.
Итальянец, питавший к вину большую слабость, смеясь, возвращался к приятелям, брался за стакан и вынимал трубку изо рта, а ученый спор так и оставался неразрешенным. Еврей молча стоял, опершись о дверной косяк бревенчатого дома, и в зрачках его спокойных, задумчивых глаз виднелось отражение четырех приятелей, которые, пожелав друг другу всяких благ, чокались и опрокидывали стаканчики.
Господип Лейбука относился с некоторым презрением к этому уголку мира, где он поселился, чтобы заработать кусок хлеба для себя и своих отпрысков. Рабочие с лесопилок, итальянцы, строившие большое шоссе и каменные мосты,— все приходили сюда отдохнуть в тени и с поразительной беспечностью спускали у стойки весь свой заработок: пили, ели, галдели... Все наслаждались жизнью, прожигая и растрачивая ее на песни и веселье, на вино и любовное томление. Солнце, земля, воды Бистрицы, белые стада, позвякивающие медными колокольчиками на ближних холмах, лесная сень, живые арки горных ключей и прочая суета этого мира — все имело для них смысл, которого он не понимал. Суета сует, думал Лейбука. Все мечутся, спеша к смерти. И ничего после себя не оставляют. Они смеются и поют,— им неведом, как патриарху Аврааму, суровый долг упрочить силу рода, терпеливо укреплять его для будущего, ценой страданий и лишений в настоящем... Они улыбаются солнцу, лесам и реке. А он, Лейбука, живет в тени своей хижины, в пустынных равнодушных горах. Сколько раз вскакивал он темной ночью, дрожа, и сердце его замирало от ужаса: ведь он понимает, что деньги, которые непрерывно текут к нему на стойку, могут пробудить кровожадные страсти. Лейбука знает об опасности; знает, что не сможет устранить ее ни силою своей руки, ни мужеством,— и все-таки он с отвращением, с боязнью продолжает жить здесь, потому что так нужно, потому что он должен вырастить шестерых детей. «Четыре сына и две дочери, пошли им небо долгой жизни...»
С господином писарем приключилась большая неприятность, «история», к которой он упорно возвращался, словно «лиса в ку-рятпик»,— как повторяет с ехидным смешком поп Земля Горит. В этот августовский предвечерний час Вертишейка снова заговорил о ней, и глаза его вновь потускнели. Под навесом ветвей за еловым столом сидели лишь четверо друзей. «Бугай» еще не известил о конце работы, и Лейбука дремал, стоя на пороге, прислонившись головой к дверному косяку, как всегда, безучастный и к яркому свету знойного дня, заливающему долину, и к горам, которые отчетливо вырисовывались на ясном зеленоватом небе. Господин писарь с какой-то ненавистью глядел на село, разбросанное по склонам и пригоркам, на белые домики, крытые дранкой и огороженные дощатыми заборами, на серые тропинки, спускающиеся к Бистрице, на поросль молодых елей, на стадо овечек и далекую деревянную церквушку на невысоком холме.
Он говорил хрипловатым голосом:
— Кто я такой в конце концов, чтобы надо мной измывалась племянница тетки Параскивы? Иду сегодня утром в иримэрию, она — навстречу. «Слушай, говорю, Мэдэлина, ты знаешь, кто я и что я могу. У меня, коли рассержусь, рука тяжелая!»
Староста слегка толкнул его локтем, показав глазами на Лей-буку. Сковородня равнодушно оттопырил губу:
— Он не слышит, а если и слышит, то должен молчать. «У меня рука тяжелая, говорю. Уже год, видишь ли, как я за тобой бегаю. А ты, словно царица какая, кривишь рот и отворачиваешься...»
— А она что ответила? — спросил, как обычно, инженер, облокачиваясь на стол и подпирая ладонью подбородок.
— Старая история,— вмешался батюшка.— Опять ты ее спросил, опять она тебе не ответила, и опять ты жалуешься.
— А мне думается — она теперь поняла: дело идет о жизни и смерти,— сурово проговорил Сковородня.
Его товарищи с сомнением уставились на него.
— Гм! Что же, долго мне еще терпеть, на медленном огне жариться? «Школу, говорю, я закончил, образованный и в гимназиях учился, первым все классы прошел, поди-кося сыщи другого такого в Поноаре. Работа у меня не тяжелая; гонять плоты в Пьятру, бороться, словно каторжному, с волнами, бурями да скалами, как некоторым другим, мне не приходится. Да я с моей образованностью да пером могу тебя в шелка и жемчуга нарядить, как королеву... Летось, когда ездил в Яссы, я привез оттуда альбом в голубом бархатном переплете, стихи разные в него запечатлел и преподнес тебе ко дню аигола. А ты прочитать-то прочитала и поняла, а сделала вид, будто не понимаешь. Послал я тебе через тетку твою Параскиву весточку; тетка тебя вразумляла быть послушной, чтобы все добром кончилась... Каждое воскресенье я в церкви бываю, глаз с тебя не свожу...» И знаете, что мне девка ответила?
— Что же она тебе ответила? — пробормотал итальянец, не вынимая трубки изо рта.
— Что недаром, мол, меня зовут Вертишейкой. Что вы на это скажете! «Дорогая Мэдэлина, говорю, плохие шутки шутить изволишь! Мне твои проделки доподлинно известны. Знаю, с кем встречалась у Вэлинашева омута и в чьи глаза глядела. Мне все известно, есть у меня кого приставить, чтобы тенью ходил за тобой. Так ты что же, решила загубить свою жизнь с этаким хамовым отро-дием, с Илие Бэдишором? Ведь он, девка, только и знает горы да Бистрицу — и то до околицы. Ведь он даже Ясс в глаза не видел. Он все равно что дикарь: босой, рожа дубленая, под мышкой топор. Только и умеет, что плоты по Бистрице гонять да сивуху потягивать. А когда начнут трепать волны и бури, вылезет на берег и отсиживается в каменной норе. Одно слово — плотогон!
И кончит он тем же манером, что отец,— либо на острых скалах, либо в водовороте; и волны выбросят его вместе с илом и мусором где-нибудь у залива на крутом изгибе реки... Да полно, в уме ли ты! И что ты в нем нашла? Красив? Нет! Умен? Тоже нет. Голь перекатная! И тетка тебе то же говорила...» И знаете, что она мне ответила? — продолжал писарь, угрюмо глядя на своих товарищей.
— Ну? — подзадорил его инженер, перекатывая трубку из одного угла рта в другой.
— Спросила, отец я ей, что ли, или брат?
— Разумеется! — встрепенулся батюшка Костаке и, воспользовавшись удобным случаем, наполнил стакан.
— Тут уж я, господа, рассердился... «Если на то пошло, говорю, так знай же: я его и в солдаты отдать могу. Вот уж год, как я тебя избрал, чтобы жить нам вместе, в любви и согласии. Уж год я чахну от любви. Говорил я тебе об этом и стихи писал. А ты меня, стало быть, оценить не можешь! Так пускай идет служить, пускай ему скулы свернут в армии. Там и сложит он свои косточки...»
— Подлил масла в огонь! — философски заметил инженер.
— Э, нет! Сначала она было перепугалась.
— В солдаты его не могут взять,— вмешался староста.— Он единственный сын вдовы.
— Да, она мне тоже потом это сказала. Но я ответил, что все равно его отправлю. «Я, говорю, милая, все могу». Тут она опять испугалась. А потом рассмеялась, скривила этак рот, отвернулась — и была такова... Вот теперь вы мне и скажите, доколе будет так продолжаться? Я мечусь, покоя не знаю; поверите ли: как увижу ее — знобить меня всего начинает. Введет она меня в грех.
Лейбука метнул с порога взгляд своих черных глаз и снова принял вид человека, разомлевшего от жара и полуденной тишины.
— Лейзер, вина! — крикнул писарь.— Того же, никорештско-го. Нравится мне оно. Но что толку, все равно от него на душе не легчает... Так почему, скажи на милость, не могут его взять? — продолжал он, повернувшись к старосте.— Недаром же в конце концов мы начальство здесь, в деревне? Если уж и потешить себя нельзя, когда охота, так на кой же леший жить на свете?
— На то и живем, чтоб согреться винцом,— отозвался батюшка Земля Горит.— А мертвых не воскресить. Что тут поделаешь? Отец Илие давно, верно, сгнил на дне Бистрицы.
Шагомовцы серьезно смотрел на Вертишейку, попыхивая трубкой.
— Слушай, писарь, так нельзя,— проговорил он тихо.
— Гм! — крякнул Сковородня, доставая нижней губой кончик уса и покусывая его зубами.— Ты, господин Джованни, в это дело не вмешивайся. Предоставь нам самим поступать как знаем.
Я вижу, что ото трудно,— оттого на душе и кипит... Уж и не знаю, до чего дойду, но Илие Бэдишора я должен скрутить в бараний рог. Мысль эта, как птица, свила гнездо вот здесь, в голове. И высидит птенцов, ей-ей высидит,— осклабился он, принимая графин с вином из рук Лейбуки.— Давай стакан, господин Тальянец. Опять ты косяк подпираешь, Лейзер? Какое понятие может быть у жида? Все со своей хозяйкой да со щенками своими. Нет ему ни счастья в стаканчике малом, ни радости под одеялом. Чего ухмыляешься, господин Лейзер?
— А я и не ухмыляюсь.
— Нда. Кто тебя знает, какие у тебя мысли в голове. Дураки мы все, а?
— Я этого пе говорю.
— Не говоришь, зато думаешь. Откуда тебе знать толк в жизни? Глуп, кто не наслаждается ею, зря его мать на свет произвела. А мне желательно доставить себе удовольствие сегодня, потому как завтра меня, может, уже не будет. Дни человека что трава!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23