душевые кабины финские
Едва начал таять снег и потеплело, взял он с собой внука и пошел пешком в пески Нарына. Там он согнал мерзких мух с уже гниющей туши и похоронил Буру. Всю дорогу нес он на плече деревянный кол. Сейчас он вбил его на могиле Буры. Это был даже скбрее столб. Внуку велел написать химическим карандашом: «Здесь покоится Бура, погибший при схватке с поездом». Но слова эти, написанные корявым почерком, были смыты дождями.
Мимо этого места дважды в день проходят поезда. Люди, едущие в теплых купе на удобных диванах, не обращают внимания на выбеленный солнцем и ливнями столб на холме. Если и заметят, то думают, что это межевой знак землемера. Неведомо им, чьим потом обильно орощена эта удобная дорога. И не знают они, что не осталось в ауле Казакпай ни одного верблюда. Но, может, и не забывают все же черного Буру люди? Ведь приветственно гудит паровоз каждый раз, проезжая здесь. Заглушает скорбный гудок торопливые рассказы колес об одиноком Буре. Э, да это вовсе не поминальный плач по Буре, погруженному в вечный сон о золотых песках...
Поезд мчится, торопится, летит...
Какая сила его удержит? Нет такой силы!
АРДАК
На берегу озера Маркоколь, там, где ручей Шарыкты впадает в него, стояла в давние времена небогатая юрта. Словно серый гусь, у которого убили подругу, оставалась на одном и том же месте эта юрта, и вокруг нее по широкому выгону бродил пасущийся скот. Козы, овцы и телята держались единым стадом, не разбредаясь, и над ними возвышался, словно внимательный пастырь, белый верблюд с широкими, чуткими ноздрями. Иногда среди его безмолвной паствы, молитвенно вцепившейся зубами в траву, появлялся гнедой мерин хозяина. Отпущенный на волю со спутанными ногами, гнедой неуклюже скакал вслед за другими, спеша поскорее наполнить свое необъятное брюхо.
Старик Кожа, хозяин юрты и стада, был человеком не безродным. Когда-то он жил в ауле. Подобно тому, как грива и хвост являются признаками лошади, так и родственники своим существованием подтверждают, что не безроден тот человек, у которого они имеются... Когда Коже было всего двадцать пять лет и умер его отец, младший сын деда Есиркегена, налетели дядья Шалабай с Далабаем, разделили имущество умершего на три части и, захватив каждый свою долю, торопливо удалились. На прощание дядья сказали парню: «Покойный тебе был отцом, но нам-то он приходился родным братом!» И остался Кожа один с матерью на разоренном зимовье.
Вот тебе и родственники! Кожа не был лентяем, и потому через несколько лет он умножил доставшуюся ему часть отцовского имущества. Нашлась хорошенькая невеста для него, и ходивший еще недавно в голодранцах Кожа устроил богатый свадебный той. Приглашены были на свадьбу и дядья, но Шалабай с Далабаем отказались: «Сопляк женился, не посоветовавшись с нами. Не пойдем!» Но если бы этим только и обошлось... Завистливые родственники пустили слух, что при разделе имущества Есиркегена старуха Кадиша, мать Кожи, утаила для сына пару овец, а от тех двух теперь народилось, мол, пять штук. И среди бела дня Шалабай и Далабай угнали из стада племянника пять овец. Тогда-то и рассердилась на деверей старая Кадиша: «Как! Не постыдиться родных! На глазах у всего аула учинить разбой? Да лучше никогда не видеть таких родственников, чем жить рядом с ними и терпеть от них срамоту. Нет! Твой отец воспитывал тебя не так. Свалим-ка юрту и на рассвете уедем к Маркоколю — там у родничка Шарыкты есть никем не занятое пастбище».
Назавтра уже дым из юрты Кожи взвился над пустошью у озера Маркоколь, и с того дня, словно галопом, пронеслось лет двадцать пять. Особенного благоденствия не принесли Коже прожитые годы, но и несчастливым не мог бы он посчитать новое место. Четверть века прошло в трудах, Кожа смотрелся уже стариком, а всего богатства его хватило бы как раз на то, чтобы разок почаевничать как следует. И уже давно покинула этот мир старая Кадиша, зато пришла в него пригожая, сильная Ардак. Она оказалась единственной у Кожи, и, сколь он ни бурчал, жена его так и не смогла расстараться на большее.
Перед смертью старуха дала наказ сыну:
— Пока не поздно, вернись-ка в аул к людям. Мы оказались похожи на тех, которые, рассердившись на вшей, бросают в огонь кожух. Обидевшись на родственников, мы оставили аул, и с тех пор ни ты, ни я дня не прожили без тоски по людям. Чего уж скрывать перед смертью... Люди, как говорится, солгали, да и мы правды не сказали, уж видит аллах. И еще говорят, что на людях и горе вполгоря. Возвращайся в аул, сынок, пускай даже натравят на тебя всех собак. Пускай пнут тебя ногою по голове, но, когда заболит у тебя самого нога Или голова, только люди тебе помогут... А в этом несчастном доме, одиноком, словно заблудшая овца, нет даже савана, во что завернуть меня... И соседей нет, у которых можно было бы попросить. Вот оно как все обернулось... Но на это, видно, божья воля. Наказал нас аллах за какие-то грехи...
И правоту этих слов Кожа ощутил сразу же, как только не стало строгой, мудрой матери. Встретить свою смерть ей было легче, чем сыну видеть это, ибо она давно уже — всю жизнь — готовила себя к такой встрече, зная, что когда-нибудь с закрытыми глазами уйдет в вечность, а сын не был готов к подобной утрате; и в этот тяжелый час не оказалось рядом с ним милых людей, которые могли бы разделить с ним горе. Даже могилу при-
шлось ему рыть самому — хорошо, хоть земля попалась
Г мягкая, без камней. И над свежей могилой стояли трое: Кожа, его жена и пятилетняя Ардак. Она была поражена тем, что зарыли в землю уснувшую бабушку, но потом отвлеклась, увидев влажную глину, принялась лепить из нее кибитку. А Кожа шевелил губами, молитвенно оглаживая лоб и лицо ладонями.
Но время течет и уходит, как вода сквозь пальцы, и вот уже Ардак, недавно лепившая игрушку из могильной глины бабушки, стала взрослой девушкой. Подобна весеннему цветению пора девичества в шестнадцать лет.
Ардак, миловидная- пастушка, помощница матери и отца, была для них одновременно и дочерью и сыном. Не счесть достоинств прелестной девушки, а недостаток всего один. Язык ее не проворачивал раскатистого звука «р» — быть может, потому, что, балуемая любящими родителями, она до сих пор чувствовала себя малым ребенком, кому так естественно картавить и шепелявить. Так и не научилась она твердому «р-р-р», и это убивало ее добрых родителей. Они-то знали и горевали, что небольшой этот изъян может свести на нет все ее достоинства.
— Вот уж так получается, жена, как люди говорят: упадет с неба кусок кожи, а бедняку все равно даже на заплатку не достанется,— бывало, сердито жаловался отец.— Будем, будем мы еще за голову хвататься да по ляжкам себя хлопать, что единственная дочь у нас почти, считай, немая... Это тебе не парень, который может, развалившись на коне, гаркнуть: «Эй, в лот тебе дышло! Плигнал вон лошадей табун' Отдавай свою ласплеклас-ную дочь!..» И такому отдадут дочь, не посмотрят, что язык коротковат. Но кто же станет сватать косноязычную девку? Увидишь, мать, они будут смотреть не на ее лицо, а на язык...
— Ардак, слава аллаху, у тебя и за сына и за дочь. Ну не возьмут замуж — что ж, сварить ее и съесть? Значит, дома останется, на глазах у нас будет. Тебе поможет и мне...
— Эх, сами-то мы и виноваты! Жила бы она среди людей в ауле, так и не лопотала бы, как дитя.
Кожа познал бессонные ночи, во время которых со страхом думал о том, что крошечный изъян дочери может принести ей несчастье. И тогда от горя и забот голова его раздуется и загудит как медный таз... Измученный бессонницей и безысходными мыслями, Кожа вдруг впадал в ярость и пихал кулаком в бок мирно спящую жену
— Эйг старая! Ты чего это, чтоб тебе сдохнуть, дрыхнешь днем и ночью? Или у тебя забот нет, кроме сна? Подумай, хрычовка, о будущем своей дочери, и чтоб у тебя сон навсегда пропал!
Жена знала, что теперь лучше помалкивать и никак не возражать старику. Она лишь просила кротко:
— Тише, не разбуди Ардак...— И, протяжно зевнув, замолкала.
Но, свирепея от ее равнодушия, Кожа тыкал ей под ребра локтем, вскакивал с постели и трясущимися руками нашаривал в темноте штаны.
— Дура старая! — ярился Кожа.— Твою дочь никто замуж не возьмет! Понимаешь, дура?!
Тут уж за ним поднималась и жена, вся взлохмаченная, и принималась ласково уговаривать расстроенного мужа. Кое-как успокоив старика, укладывала его снова в постель и, зевая, ложилась рядом.
— Ой-ба-ай, какой я сон хороший видела, а ты разбудил.
— Уй, чтоб твой сон...— ругался Кожа. Некоторое время лежали молча. Затем он снова заговаривал:
— Мы, старая, во всяком случае, должны быть наготове. Копи потихоньку приданое. Пусть Шалабай и Дала-бай сплетничают сколько влезет, что моя дочь коротко-языкая. Все равно найдется добрый человек для нашей Ардак... А этого Шалабая в тот раз не то что потчевать — камчой нужно было угостить и выгнать вон, мать его и отца... А ведь ты, все ты виновата! Я так и хотел сделать, а ты вцепилась, запричитала: «Ой, да ведь твоя кровь, твоя родня!..» А эта родня сейчас повсюду распускает сплетни... Эй, ты слышишь?
В ответ жена тихо посвистывала носом.
— У, чтоб тебе не проснуться. Все бы дрыхнуть хрычовке старой... Если б не эти сплетни, давно бы уже переехал в аул...
Кожа упоминал о единственном посещении дяди Шалабая, после чего и разнеслась по округе молва, что у дочери Кожи коротенький язык и она лопочет, словно у нее во рту каша. Несколько лет назад это было. Шалабай с сыном Алмасом ехал к родственникам своей жены и по дороге завернул к юрте племянника, поскольку она была на пути. Кожа помнил еще все старые обиды, особенно возмущало то, что дядья не приехали даже на похороны его матери.
— Ассалаумагалейкум! — Шалабай просунул голову в юрту и заюлил глазами, не зная еще, войти ему или лучше убраться восвояси.
Кожа только успел поджать губы и вонзить в него яростный взгляд, а старуха уже вспорхнула навстречу, закудахтала:
— Ой-ба-ай! Деверь приехал! И сынок с ним! Проходите скорее! - И принялась целовать мальчишку, ровесника Ардак.
После чего незаметно подмигнула мужу, вызывая его на улицу. Там и молвила:
— Эй, сказано ведь, что ударившего камнем побей угощением. Кожа! Зачем упрямишься? Ведь твоя кровь, твоя родня, кто сможет отрубить собственную руку?.. Давай-ка лучше угостим его как следует, и пусть будет доволен на том свете дух нашей матушки.
И тогда Кожа сдался. Он пригнал стадо, выбрал овечку и, подведя ее к Шалабаю, который вышел на улицу, сказал:
— Ну, дядя, благословите, коли она вам нравится!.. Он хотел пристыдить дядю своим великодушием и радушием. А вышло, что зря старался...
Сынок Шалабая быстро сдружился с Ардак. Сначала они долго бегали, играли возле юрты в прятки, потом запыхавшаяся Ардак предложила:
— Ух, жала какая! Алмас, давай нылнем в озело! Оба разделись донага и с разбегу кинулись в воду.
И тут Ардак, впервые в жизни видевшая другого ребенка и притом мальчика, поняла, что они разные...
А Шалабая очень заинтересовала висевшая на столбе юрты двенадцатихвостая камча. Он долго любовался плеткой, а когда из юрты все вышли, быстро схватил ее и сунул себе за голенище. Шалабай остался весьма довб-лен своим приездом к племяннику. Уже попрощавшись, дядя сидел на коне, когда подбежала Ардак и весело крикнула:
— Алмас, плиезжай к нам есе!
Шалабай разинул рот и изумленно уставился на девочку.
— Эй, что это? Неужели у вашей Ардак куцый язык?
— Да нет же! — с досадой отвечал Кожа, хмурясь.— Девка балованная, нарочно язык ломает, будто маленькая...
Но по дороге Алмас сказал отцу, что Ардак не притворяется маленькой) а и на самом деле косноязычна^,
шепелявит и картавит, что она даже не знает различия между мальчиками и девочками. Шалабай, слушая сына, радостно ухмылялся. Он представил, как расскажет об этом Далабаю и всем, а через это зазнайке-племяннику сделается неприятность и, может быть, даже горе. И повеселевший Шалабай огрел камчой лениво трусившую лошадь, и та пошла бодрой рысью.
Вскоре вся округа знала о том, что у одноюртника Кожи дочь косноязычная, почти что немая. Кожа повсюду слышал намеки об этом и копил в душе мрачную злобу, собираясь при случае расквитаться с дядей. И случай скоро представился. То было прошлой осенью.
Кожа ехал к Жакибаю-кузнецу, чтобы подковать гнедого, своего единственного коня. День был сырой, дорога грязная, мягкая — как раз для лошади со сбитыми подковами. А схватит морозом землю, так по ней не поедешь на раскованной лошади. Солнце плутало где-то в ворохах серых туч, с севера дул сырой ветер. На голом тополе сидели вороны и громко обсуждали предзимние свои дела. Коже не по себе было при виде осенней непогоды, он хмурился и покрепче запахивал на груди чапан.
Вот, думалось ему, за полвека жизни появилась у него одна радость, одно счастье — милая дочь, и большего не нужно было, и он был неизменно доволен, так позавидовали злые люди, а спокойствие его стало расплываться, как помет чирка в воде озера. Не было у него воспоминаний о каких-нибудь великих радостях, но не было и таких воспоминаний, при которых невольно станешь за голову хвататься да по ляжкам себя хлопать. Он не морочил себе голову тревогами о завтрашнем дне — была бы сегодня еда,— а мечты свои держал при себе, как держат лошадей на привязи... Бывало, забирался он на вершину Ак-шокы и стоял там, подолгу глядя скорбными глазами в сторону оставленного им аула. Горы и миражи громоздились перед ним, в груди тлела застарелая боль, потом он возвращался домой неутепленный, утомленный, с осунувшимся лицом. И он желал только одного: чтобы злоба и подлость людская, от которых он бежал, больше не коснулись его. Но они коснулись его дочери...
Вот о чем думал Кожа на дороге в осеннюю распутицу, и от невеселых этих мыслей голова его разбухла и гудела как медный таз. И представляется теперь Коже, что вся его жизнь была безрадостной, как эта погода, неуютней, как осенний холод, и неверной, как спотыкающийся Шаг его неподкованной лошади. На перевале через Аклокы видел Кожа едущего навстречу всадника. Единственная тропа неизменно должна была свести вскоре обоих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10