полотенцедержатель 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



или месмеризма и для обоснования своих защитительных речей жевал и пережевывал малейшие «указания», оставленные Диккенсом. Более серьезные «воскрешенцы» отказывались от защиты Джаспера, но утверждали, что Друд не умер и неизбежно должен был вновь появиться в конце романа, дабы привести в замешательство своего дядю. Их антиподы, «могильщики», отстаивали прямо противоположный тезис. И наконец, прочие, менее амбициозные, сосредоточивались на вторичной проблеме идентификации Дэчери, подобно тем филологам, которые, не посягая на полную расшифровку таинственного языка, посвящают всю свою жизнь одному-единственному иероглифу. Разумеется, эти последние тоже переругались друг с другом и, в свою очередь, разделились на соперничающие группировки баззардистов, друдистов и ландлесистов. Я мог бы с закрытыми глазами расположить все эти маленькие отряды на поле диккенсоведческой битвы так же легко, как в свое время расставлял войска Груши, Камбронна и Блюхера. Как и с оловянными солдатиками, эту игру можно было повторять до бесконечности, что делало ее до отвращения притягательной.Так было вплоть до того воскресного похода на рынок Сен-Мишель. Я пришел во второй половине дня – в «угрожаемый период». Продавцы уже начинали убирать свой товар, когда я выкопал этот журнал – «Спиритическое обозрение. Орган французского отделения Международного спиритического движения, август 1929-го. Посвящается Аллану Кардеку. Выдающиеся личности рассказывают о своем первом спиритическом опыте». Бумага дешевая, страницы пожелтевшие, склеившиеся от сырости, верстка неумелая – непродаваемый товар, который хороший букинист немедленно отправил бы в урну. Но одно имя в оглавлении этого обскурантистского бульварного журнальчика привлекло мое внимание.– Сынок, а сынок!..Я с трудом оторвал взгляд от журнала: проглядев несколько абзацев, я уже обнаружил одно из тех магических слов, которые притягивали меня как магнитом.– Давай, сынок, решай: или покупай, или клади, потому как я прикрываю лавочку, понял?Заплатив смехотворную цену, я быстрым шагом дошел до террасы «Кафе искусств». Я уселся за первый попавшийся столик и, не обращая внимания на ветер, сквозь занавески забрасывавший мне в лицо капли дождя, вновь погрузился в чтение… V АРТУР КОНАН ДОЙЛМой первый спиритический сеанс Ровно семьдесят лет тому назад душа Аллана Кардека покинула свою телесную оболочку. Заслуги этого упорного, скрупулезного мыслителя перед спиритическим движением столь велики, что славословия в память о нем могут показаться излишними. В то же время борьба за научное признание его идей, которую я веду на протяжении уже многих лет, все еще не привела к справедливой оценке сделанного им. Эта борьба имеет для меня огромное значение как в интеллектуальном, так и в личном плане, ибо да будет мне позволено напомнить, что день, когда Кардек вышел за пределы своего физического существования, был также и днем моего рождения. Совпадение? Или перст судьбы? Ответ на это, возможно, даст будущее. Скептики всех мастей считают себя вправе утверждать, что мои занятия спиритизмом восходят к 1916 году; они подчеркивают, что в то гибельное время обращение к чему-то, по их понятиям, «иррациональному» было всеобщим поветрием и служило своего рода защитой от грозных объятий смерти. Скептики ошибаются дважды. Во-первых, мои спиритические убеждения никогда не подрывали моей веры в разум, как раз напротив, я всегда старался применять к анализу этих феноменов научные методы, дорогие сердцу некоторых знакомых мне детективов… А во-вторых, еще в 1887 году я опубликовал в «Лайт» статью в защиту спиритизма, проиллюстрированную примерами, и организовал у себя дома, на вилле «Буш», свой первый спиритический кружок. Но чтобы ответить на вопрос вашей анкеты, я должен, отступив еще на три года, вернуться в лето 1884 года. По случайному стечению обстоятельств единственный, не считая меня, остававшийся в живых свидетель этого совершенно необычного сеанса недавно скончался, и теперь я могу наконец предложить вашим читателям отчет об этом сеансе, не нарушая обещания, данного мною самому себе. В то время я подвизался в качестве врача в Портсмуте, но клиентов было мало, и кое-какие мои посредственные рассказы, появлявшиеся в «Лондонском обществе» и в «Корнхилле», просто-напросто позволяли мне намазать на мой кусок черствого хлеба немного апельсинового джема. И уже несколько раз меня милосердно поддерживала моя кузина Лилиан, рискуя навлечь на себя неудовольствие отца (моего дяди, с которым я был в ссоре). Так что в то ненастное утро 5 июля 1884 года я распечатывал ее письмо с лихорадочным нетерпением. Мой дорогой кузен! Мы, Арман и я, с интересом следим за твоими дебютными выступлениями на литературной арене! Мы, как ты знаешь, еженедельно устраиваем приемы, ты мог бы сойтись у нас с влиятельными людьми, способными, быть может, облегчить развитие твоей карьеры. К тому же как раз в следующий четверг мы преподнесем нашим гостям такой совершенно необыкновенный «аттракцион», который ты просто не сможешь пропустить! Мы на тебя рассчитываем! P. S. Отец на несколько дней уехал в Лондон.
Конечно, я надеялся на более «осязаемую» помощь в форме чека или векселя, но предложение все же было заманчивым. Поселившись в Лондоне, Арман Дюмарсей, муж Лилиан (богатейший француз, владелец множества заводов по обе стороны Ла-Манша), тратил без счета свои время и деньги на то, чтобы вернуть литературному салону «Кембриджская галерея»– тот блеск, которым он славился во времена моего деда, когда там в один вечер можно было встретить Вордсворта и Диккенса, Теккерея и Карлейля. И в следующий четверг я открывал дверь огромного дома в Риджентс-парке со смешанным чувством робости и семейной гордости. Лилиан не обманула меня. У огромного камина в георгианских креслах, куда более красивых, чем удобных, расположились редактор «Лондонского общества» Джеймс Хогг, чрезвычайно видный в то время критик Альфред Байат и два безусловно величайших писателя своего времени, которых я почитал, и по сей день почитаю, как богов: Уилки Коллинз и Стивенсон. Уже перешагнувший в ту пору шестидесятилетний рубеж, истощенный болезнями и чрезмерным употреблением седативного опия, Коллинз, к несчастью, был не более чем тенью того волшебника, который завораживал публику и критику «Женщиной в белом» и «Лунным камнем». Его прятавшиеся за толстыми стеклами очков близорукие, в кровяных прожилках глаза с опаской обращались на людей и предметы, словно даже сам акт зрения был для них болезненным. Кроме того, его лицо, по которому временами пробегала нервическая судорога, было забавно асимметрично: правую часть его искажал ревматизм лицевого нерва. Обхватив руками колени, Коллинз раскачивался в своем кресле вперед и назад с той механической регулярностью, какую мне случалось наблюдать у некоторых опиоманов. И лишь временами можно было заметить, как в ответ на реплику собеседника словно бы сквозь какой-то туман пробиваются на его лице улыбка, досада или ироническое выражение, свидетельствуя о жизни утонченного духа, заключенного возрастом и страданиями в неблагодарную оболочку этого тела. Определенно потребовалось бы проявить недюжинную силу убеждения или иметь какой-нибудь весомый аргумент, чтобы вырвать его из утешительных объятий благодати его пузырьков и покоя его кабинета. Какой контраст со Стивенсоном! Хотя и он тоже был болезненным – как раз только что вернулся из Борнемута, где лечил слабую грудь, – шотландец выглядел спокойным, бодрым и уверенным в будущем. Да и как могло быть иначе?! Выпущенный несколько месяцев назад «Остров сокровищ» имел громкий успех; по всей империи только и говорили что о приключениях Джима Хокинса и долговязого Джона Сильвера. На тонких губах Стивенсона, под щеточкой искусно подстриженных красивых усов, играла улыбка, его пронизывающие глаза, казалось, были устремлены за пределы комнаты, в какую-то загадочную точку перспективы, в которой уже, быть может, брезжило начало его следующего шедевра. Будь я менее смущен или менее наивен, эта нежданная встреча заходящего светила и звезды в зените могла бы навести меня на серьезные размышления о мимолетности литературной славы. Фанни Стивенсон стояла за спинкой кресла, положив руки на плечи мужа, несомненно, для того, чтобы не спадала его легендарная согревающая накидка, но, быть может, также для того, чтобы и самой греться от его славы. Как и следовало ожидать, Коллинз удостоил меня лишь мановением ресниц, а Стивенсон – сердечным, но рассеянным рукопожатием (в последний момент я, устыдившись, решил не упоминать об эдинбургских связях, существовавших между его семьей и семьей моей матери). Арман Дюмарсей, заметив мое смущение, почел за лучшее представить меня еще одному гостю, державшемуся несколько поодаль. – Мой старый друг Эварист Борель. Специально приехал из Парижа… Месье чопорно поклонился. Трудно было определить, сколько ему лет, так как его седые волосы противоречили внешности тщедушного подростка. Одет он был весьма небрежно даже для парижанина. Неуютно чувствуя себя в столь безупречно британской обстановке, он проявлял легкие признаки нетерпения, которые хозяева с полным правом могли счесть неподобающими. – А… вы тоже литератор? – исключительно из вежливости спросил я. Он грубо смерил меня взглядом. – Профессор! – процедил он. – Профессор в коллеже. Мне не понравились его презрительная гримаса и его маленькие, горевшие возбуждением глаза. В нем была какая-то неприятная смесь экзальтированности и надменности, горячности и цинизма. Между тем беседа у камина иссякла. Хогг с трудом подавил зевоту. – Итак, дорогой друг, где же ваш сюрприз? Кого мы ждем? Дюмарсей хитро улыбнулся. – Терпение… Мы ждем мистера Диккенса… Я не мог удержаться, чтобы не взглянуть на Уилки Коллинза. Как и весь свет, я знал, что его связывало с бессмертным автором «Дэвида Копперфилда», и ответ Дюмарсея показался мне шуткой весьма дурного тона. Но Коллинз никак не отреагировал, продолжая раскачиваться в своем кресле. В этот момент откуда-то издалека донесся звонок. – Полагаю, я разгадал вашу игру, Дюмарсей, – невозмутимо произнес Байат и затянулся сигарой… В гостиной появились два персонажа, внешне мало гармонировавшие друг с другом. Один из них (тучный, тонкоголосый сангвиник, сопровождавший свою речь энергичной жестикуляцией), не дожидаясь, когда его представят, самолично объявил, что он – Джон Уилкинсон, негоциант из Балтимора. – А это мой сотрудник и друг Моррис Джеймс. Я сразу вспомнил появившуюся в «Таймс» несколько недель назад заметку, сообщавшую о приезде в Лондон некоего американского медиума, который якобы записал в 1872 году окончание «Тайны Эдвина Друда» под диктовку самого Диккенса, умершего, как всем известно, за два года до того. «Ни мистер Джеймс, ни его „импресарио" мистер Уилкинсон не смогли представить нам сей драгоценный документ, – насмешливо комментировал репортер „Таймс". – Похоже, что единственный существовавший экземпляр пропал во время „досадного" пожара в 1877 году. Но в подтверждение своей экстравагантной истории они цитируют свидетельство некоего литературного „светила", а именно мистера Стоуна, критика из… „Спрингфилд Дейли Юнион", и объявляют о готовности предоставить себя в распоряжение всех лондонских любителей словесности, с тем чтобы повторить – за умеренное вознаграждение – свой опыт». Я всегда считал «Друда» самым слабым романом Диккенса; мне кажется, что только ревность могла вдохновить его на этот удивительный и достойный сожаления экскурс в область романа тайн, – ревность, которую он испытывал к своему другу Коллинзу. Увы, композитор-симфонист не обязательно наделен даром сочинять песенки… На мой взгляд, в виновности Джаспера нет никаких сомнений. Она настолько очевидна с первых же страниц, что читатель испытывает нечто вроде неловкости. Что же до знаменитой «друдианской» полемики – жив Друд или мертв? – то она представляется мне праздной. В то же время некоторые из моих друзей, и среди них писатели большого таланта, полагали, что Диккенс намеренно усыплял недоверчивость читателей и готовил головокружительную до неожиданности развязку. Может быть, но я в этой вере видел преимущественно мираж, столь милый сердцу очень многих романистов: призрак сочинения, последняя страница и даже последняя строка которого полностью меняет его смысл и приводит читателя в состояние оцепенения, близкое к мистическому восторгу, испытываемому человеком, когда после долгих часов подъема в глухих горах глазам его вдруг открывается морская даль… Моррис Джеймс был молодой крепыш с лицом, усеянным веснушками, и большими мозолистыми руками. Чересчур узкий выходной костюм смешно обтягивал его могучую фигуру; непривычный к выходным туфлям, медиум сильно прихрамывал на левую ногу; выражался односложно, с чудовищным американским акцентом. Короче, он демонстрировал полный набор признаков мужлана, которого бесполезно было пытаться выставить презентабельным. Наблюдая за этим явлением, я в то же время заметил, что Фанни Стивенсон отвела в сторону мою кузину. Я стоял слишком далеко, чтобы слышать их разговор, но несколько долетевших до меня слов: «провал», «очевидно», «проходимец» – и гневный взгляд американки красноречиво говорили о том, сколь невысокого мнения она о своем соотечественнике Уилкинсоне. Не было сомнений, что она рекомендовала просто отменить прием. Однако я достаточно знал Дюмарсея и понимал, что на такое он не согласится никогда. Да и было уже слишком поздно. Большинство приглашенных заняли места вокруг приготовленного для сеанса тяжелого круглого стола; одни – просто из вежливости, как Стивенсон, другие – из любопытства, как мистер Хогг, третьи – в тайной надежде раскрыть какой-то обман, как Байат, который не скрывал скептической улыбки. Что касается Уилки Коллинза, то он просто переместился, опираясь на руку Армана, из одного кресла в другое и теперь созерцал лицо медиума с отсутствующим видом игрока в бридж, ожидающего сдачи карт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я